Строцци оглянулся, прочел плакат:
— Многие смеются. Иные спрашивают, как я мог согласиться на такое. Неужели никто не может себе представить, на что способен человек в беде? Думаете, в нынешнюю жару расхаживать в этом костюме — большое удовольствие?
Строцци достал бумажник, официантка принесла соседу пиво, улыбнулась и спросила:
— Что-нибудь на закуску? Может быть, початок кукурузы?
Строцци бросил на стол пять евро и ушел. На другой стороне улицы настучал эсэмэс Аттиле: Встречаемся не во «Франклине»! Я в «Китти О’Ши», б-р Шарлемань.
Стоя на балкончике в одами трусах и носках, он старательно чистил щеткой костюм. На гравийных дорожках кладбища в эти жаркие сухие дни было очень пыльно, каждый шаг меж рядами могил вздымал тучи пыли, которая оседала на брючинах, въедалась в ткань пиджака. Давид де Вринд обходился со своей одеждой очень бережно. Вернувшись к жизни, после освобождения, он очень ценил добротные костюмы из первоклассного материала. Учительские доходы, конечно, были невелики, но все же он зарабатывал достаточно, чтобы шить костюмы на заказ и более не носить готовую одежду. Орудуя щеткой, он думал о хлебе. Почему о хлебе? Щеткой он работал тщательно и терпеливо, ему здорово повезло с этой щеткой, купленной сорок лет назад у Вальтера Витте, в магазине «Все для дома» на бульваре Анспах. Господин Витте лично рекомендовал ему эту щетку: «Наивысшее качество, господин де Вринд, эта щетка переживет вас, отличнейшая платяная щетка, немецкий конский волос, вручную продетый в корпус из эбенового дерева!»
На миг де Вринд замер, «Немецкий — что? Конский волос?», и вдруг заметил, что способен без внутреннего противодействия придавать качеству бытовых вещей большее значение, нежели призракам прошлого. Он купил эту немецкую щетку, которая переживет его и которая ни в чем не виновата, как, вероятно, и руки, ее изготовившие. Он чистил костюм, в комнате звонил телефон, он слышал звонки, но не принимал их на свой счет. Звук был незнакомый, да он и не ждал звонков. Все говорят, что уцелевшие в концентрационном лагере или в лагере смерти до конца своих дней не могут выбросить кусок хлеба. Недавно опять писали в газете. После смерти Гюстава Якубовича, знаменитого адвоката, защитника прав человека, его дочь сказала в интервью газете «Морген»: «Нам, детям, часто приходилось есть черствый хлеб, свежий нам давали, когда черствый был съеден, отец не мог выбросить хлеб, просто не мог, и все». Де Вринд продолжал орудовать щеткой. Гюстав, ах, Гюстав! Снова телефон. Гюстав любил первоклассные костюмы и свежий багет в корзиночках ресторанов. Никакой изношенной до дыр одежды, добротные плотные ткани! Никакого готового платья, тем паче в полоску, и никаких шапок, никаких головных уборов! Кто побывал в лагере, знал, что означало отсутствие шапки. Смерть. Вот почему после говорили: Жизнь. Свобода. Отличные ткани и непокрытая голова. Де Вринд привычно чистил костюм, стоял в трусах на балконе, натянув одну брючину на левую руку, и ритмично водил щеткой по ткани, погруженный в это движение, точно скрипач. Где-то вновь звонил телефон. У него было четыре костюма, все сшиты на заказ. Два зимних, из толстого твида, харрисского, в елочку и чуть более мягкого, донегольского, цвета соли с перцем. На переходный сезон — темно-синий из камвольного сукна и второй, полегче, но тоже теплый, из темносерого мохера. Летнего костюма он не имел. Слишком много мерз в жизни, и лето для него тоже было всего-навсего переходным сезоном. Жаркий день ему нисколько не докучал, а темно-серый мохер, который он как раз чистил, отличался удивительной легкостью. Как давно он его носит? Много лет, наверняка уже… много лет.
Тут он ощутил на плече чью-то крепкую руку, и эта рука потянула его назад, он едва не уронил щетку на улицу.
— Что ж это мы творим? — прогремела мадам Жозефина. — Нельзя стоять на балконе голышом, не правда ли, господин де Вринд.
Он смотрел на нее, а она, все еще крепко сжимая его плечо, не в меру громко произнесла:
— Сейчас мы пойдем в комнату и оденемся, не правда ли?
Он ведь не глухой. А понял ее не сразу толыю потому, что она кричала.
— Вы разве не слышали телефон? — крикнула она. — Стало быть, заходим в комнату, ну, давайте, заходим, видите, вот ваша рубашка, сейчас мы ее наденем, и… да она сырая, видать, вы изрядно вспотели, не правда ли? Надо надеть свежую, возьмем свежую, да?
Она энергично распахнула шкаф, заглянула внутрь, сунула туда руку, и тут де Вринд сказал:
— Нет! — Только не это, он не допустит, чтобы кто-нибудь вот так запросто лазил в его шкаф и копался в его вещах… но она уже говорила:
— Прошу, отличная рубашка, отличная белая рубашка, ее мы и наденем!
Мадам Жозефина отобрала у него щетку, которую он так и держал в руке, положила ее на столик, костюмные брюки соскользнули с руки де Вринда и кучкой лежали на полу. Мадам Жозефина помогла ему надеть рубашку, при этом опять увидела татуированный номер на его предплечье, быстро натянула на руку рукав, хотела сказать: «Вот и славно!» — но промолчала.
Она подняла с пола брюки, протянула ему. Молча. Он их надел. Молча. Застегнул рубашку и пояс брюк. Она огляделась, увидела возле кровати ботинки, де Вринд проследил ее взгляд, подошел к кровати, сел, надел ботинки. Посмотрел на нее, она тоже смотрела на него, он нагнулся, зашнуровал ботинки. Выпрямился, опять взглянул на нее. Она кивнула.
Мадам Жозефина привыкла обихаживать стариков. За без малого два десятка лет много чего повидала. Вдобавок еще в годы профессиональной учебы она прослушала курс психологии, а всего два года назад последний раз повышала квалификацию. И потому сама безмерно изумилась, когда вдруг спросила:
— Освенцим?
Он кивнул.
Хотел встать. Но не мог. Так и сидел на кровати.
Она подумала, что зашла уже слишком далеко.
И шагнула дальше:
— Как это было? Хотите рассказать?
Ее охватил цепенящий ужас. Оттого, что она задала этот вопрос.
Де Вринд сидел на кровати, смотрел на нее, потом сказал:
— Мы стояли на поверке. Стояли на поверке. Вот и все.
Когда Жозефина вышла из комнаты, де Вринд еще немного посидел на кровати, потом встал, прошелся по комнате, огляделся — и увидел свою щетку.
Медленно разделся, взял щетку, натянул брючину на левую руку, раздетый вышел на балкон и принялся работать щеткой.
Строцци, первый заместитель председателя, конечно, понимал, что председатель Комиссии ни в коем случае не может выступить против инициативы, цель которой — улучшить имидж и поднять авторитет Комиссии. Поэтому он тотчас заверил Фению Ксенопулу в поддержке председателя. Карт-бланш. Однако Строцци прекрасно понимал и другое: от этого странного проекта будет больше проблем, чем пользы. Идея Jubilee Project — чистейшее безумие, и, хотя ее, разумеется, можно очень хорошо мотивировать, что Фения Ксенопулу в полной мере и доказала, политически она была какой угодно, только не своевременной. Поэтому карт-бланш — это финт, любимый прием старого рубаки-бюрократа Строцци: если хочешь прикончить идею, сперва надо ее одобрить и посулить всестороннюю поддержку. А тогда каждый с радостью откроет защиту. Самое замечательное тут вот что: в таком случае собственноручно наносить решающий удар вовсе не обязательно. Старый анекдот фехтовальщиков: если тебе удается довести противника до харакири, атаковать уже незачем, смотри только, чтобы в агонии он не упал тебе на руки. И с Фенией Ксенопулу все опять сработало: окрыленная его одобрением, она, конечно, не раздумывая, согласилась с его предложением поставить в известность об этом проекте представителей наций, учредивших Комиссию. А что она могла возразить? К тому же он успел встать, показывая тем самым, что разговор окончен. Позднее она никак не сможет сказать, что он предательски нанес ей удар в спину. Наоборот: он действовал с открытым забралом. Теперь остается лишь позаботиться, чтобы она не упала ему на руки и не испачкала кровью его жилет. А для этого достаточно переговорить с другом Аттилой, начальником протокольного отдела председателя Совета ЕС.
Безумная обстановка для разговора: два высоких чиновника в «Китти О’Ши», ирландском пабе на задворках «Берлемона», сидят за чаем со льдом у клейкого от пролитого пива стола, окруженные шумными, горластыми любителями «Гиннесса» и игроками в дартс.
— По крайней мере, никто нас не подслушает, в таком-то шуме, — сказал Аттила Хидегкути на своем очаровательном венгрийском, то бишь английском с венгерским акцентом.
Строцци усмехнулся. Еще несколько лет назад они с Аттилой нашли превосходную основу для диалога и в душевном согласии разрешили множество проблем. Когда между Комиссией и Советом случались конфликты, то есть весьма часто, или когда председатель Комиссии чего-то хотел от председателя Совета, то есть опять же нередко, Строцци предпочитал переговорить с Хидегкути, а не с первым замом председателя Совета, Ларсом Экелёфом, консервативным лютеранином-шведом, который, естественно, не терпел эксцентричного итальянского графа. И наоборот, Строцци как-то раз презрительно обронил насчет Экелёфа: «Невозможно в спорных вопросах договориться с человеком, который во всем чувствует свое моральное превосходство, а потому воспринимает любой компромисс как предательство собственной морали! — И, иронически усмехнувшись, добавил: — Экелёфа не выманить из укрытия только потому, что он состоит из сплошного укрытия, он сам по себе укрытие. Если б удалось его обойти, за ним ничего бы не оказалось, лишь улетучивающийся запах, тающая самоуверенность».
Противоречие меж Севером и Югом проходило ровнехонько меж этими двумя мужчинами, работавшими севернее и южнее брюссельской улицы Луа.