— Неплохо начинается год, а, комиссар!
— Каждый день начинается неплохо, — отозвался Брюнфо. Дождь поутих, комиссар стоял, широко расставив ноги, подтянул брюки и, разговаривая со своими людьми, обвел взглядом фасады домов напротив. И тут заметил его: силуэт в раме окна.
У окна действительно стоял человек. В доме, предназначенном под снос. Комиссар присмотрелся. Человек не двигался. В самом деле человек? Или манекен? Но с какой стати там у окна должен стоять манекен? Или это тень, очертания которой ввели его в заблуждение? Или все-таки граффити? Комиссар усмехнулся. Не по-настоящему, конечно. В душе. Нет, там человек! Смотрит вниз? Видит, что комиссар глядит на него? Может, он что-то заметил?
— Вперед! — сказал комиссар Брюнфо. — За дело! Ты в этот дом, ты в вон тот! А ты…
— В развалюху тоже? Она же пустая!
— Да, туда тоже… Глянь-ка вверх!
В этот миг тень исчезла.
Он отошел от окна. Где сигареты? Наверно, в пальто. Пальто лежало на кухонном стуле, единственной мебели, еще оставшейся в этой квартире. Давид де Вринд прошел на кухню, взял пальто. Что он хотел? Ну да, пальто. Зачем? Он в замешательстве стоял, глядя на пальто. Пора уходить. Да. Здесь делать больше нечего. Квартира пуста. Он взглянул на прямоугольное пятно на стене. Раньше там висела картина. «Лес под Боортмеербееком», идиллический пейзаж. Он до сих пор помнил, как вешал эту картину. Потом она всю жизнь была перед глазами, пока он вообще не перестал ее замечать. А теперь вот — пустое место. Заметно только, что там было что-то, чего теперь уже нет. История жизни: пустой контур на обоях, и без того наклеенных поверх некой предыстории. Ниже контур шкафа, который стоял на этом месте. Что он там хранил? То, что накапливается в течение жизни. А за ним грязь! Которая обнаруживается под конец. Клубки пыли, волокна жирной, черной от копоти, заплесневелой грязи. Можешь хоть всю жизнь наводить чистоту, да-да, начищай свою жизнь, но в конце, когда все вывозят, остается грязь! За любой поверхностью, которую ты начищаешь, за любым фасадом, который полируешь. Пусть ты молод, но не воображай, что, если твою жизнь вдруг вывезут, там не найдется ни гнили, ни тлена, ни плесени. Ты молод и думаешь, что пока не изведал в жизни ничего или слишком мало? Однако грязь за фасадом — всегда грязь целой жизни. Только грязь и остается, потому что ты сам грязь и в грязи окажешься. Если же ты состаришься, то повезло. Но ты ошибался, хотя всю свою бестолковую жизнь только и делал, что наводил чистоту, — в конце концов все вывозят, и что же ты видишь? Грязь. Она за всем, подо всем, она — основа всего, что ты начищал. Опрятная жизнь. Она у тебя была. Пока не объявилась грязь. Вон там стояла мойка. Он без конца мыл посуду. Посудомоечной машины так и не завел. Каждую тарелку, каждую чашку после использования немедля мыл. Когда в одиночестве пил кофе — он ведь одинок и почти всегда был один, — то пил его стоя, прямо возле мойки, чтобы сразу помыть чашку, допить последний глоток и отвернуть кран, одним движением, вымыть, вытереть до блеска и поставить чашку на место, чтобы все было чисто, он всегда очень ее ценил, чистоту в жизни, и вот пожалуйста: что сейчас там, где стояла мойка? Гниль, плесень, комья пыли, грязь. Даже в темноте и в полумраке видно грязь. Ничего больше нет, все вывезено, но они остались, они на виду: грязные волокна за начищенной жизнью.
Де Вринд опять бросил пальто на стул. Он хотел… чего хотел? Огляделся вокруг. Почему он не уходит? Пора ведь. Квартира уже не та, где он жил. Просто комнаты, у которых была предыдущая жизнь. Еще раз обойти их. Зачем? Поглазеть на пустые помещения? Он прошел в спальню. Там, где раньше стояла кровать, деревянный пол светлее, прямоугольник, который там обозначился, в полумраке выглядел как большая опускная дверь. Он прошел мимо нее к окну — почему не прошел прямо по ней, почему сделал крюк по комнате, словно боялся, что этот прямоугольник впрямь разверзнется и поглотит его? Только вот он не боялся. Здесь всегда стояла кровать, и он прошел от двери к окну тем путем, каким всю жизнь мимо кровати ходил к окну. Выглянул наружу: почти рукой подать до пожарной лестницы соседнего здания, школы. Раз в году устраивали учебную тревогу, выла сирена, и ученики для тренировки старались быстро и организованно спуститься по пожарной лестнице вниз. Как часто Давид де Вринд стоял у окна и смотрел на них. Бегство, спасение. Тренировка. Рукой подать — так обычно говорят. Когда он здесь поселился, до лестницы было рукой подать. В ту пору она служила лишним доводом в пользу этой квартиры. Квартира расположена очень удачно, сказал продавец, а де Вринд посмотрел в это окно на пожарную лестницу и согласно кивнул: Да, положение удачное! Подумал, что в случае чего одним прыжком доберется от своего окна до пожарной лестницы и исчезнет, пока они еще стучат в дверь квартиры. Считал, что вполне сумеет, и, без сомнения, сумел бы. Но теперь… теперь о таких прыжках нечего и думать. Теперь лестница недостижима. На протяжении полувека дети, тренировавшиеся здесь в спасении, в бегстве, оставались в одном и том же возрасте, дети и дети, только он старел и в итоге стал слишком стар, слаб и немощен, потерял навык. Он выглянул в окно — н-да, не достанешь. Вспомнил, что хотел закурить. Вообще-то пора идти, исчезнуть — он прошел через переднюю, не в кухню, где лежало пальто с сигаретами, а в гостиную. В нерешительности остановился, глянул по сторонам, будто что-то ища. Пустая комната. Он хотел… чего еще он тут хотел? Подошел к окну: да, напоследок окинуть взглядом площадь, где провел всю свою бестолковую жизнь, пытался найти «место в жизни».
Посмотрел вниз, на синие мигалки. Ни о чем не думая. Поежился. И знал почему. Даже не подумал, что ему это известно и думать об этом вообще не стоит. Оно глубоко сидело в нем, давнее знание. И не нуждалось в мысленных формулировках. Он неотрывно смотрел на патрульные машины, сердце сжималось и разжималось — душа пожимала плечами.
В бытность учителем он всегда стремился вытравить из ученических сочинений это вот «бла-блабла-запятая-подумал-он».
Но безуспешно. Дети, они искренне верили, что люди, оставаясь одни, постоянно держат в голове фразы «подумал он» или «подумала она». А потом эти головы, набитые всякими «подумал он» и «подумала она», сталкивались и производили фразы «сказал он» и «сказала она». Правда в том. что под безбожными небесами всюду, и в головах тоже, иврит невероятная тишь. Наша болтовня — всего-навсего эхо этой тиши. Сердце его холодно сжалось и разжалось. Сжалось и разжалось. Вдох, выдох. Как пульсирует синий свет!
Тут он услышал звонок. Потом удары кулаком по двери. Прошел на кухню, надел пальто. Прошел в спальню. А кто-то все молотил в дверь. Давид де Вринд снова сделал небольшой крюк, направляясь к окну. Выглянул наружу. Рукой не достанешь. Он сел на пол, закурил сигарету. Стук. Громкий стук.
Глава вторая
Разок, наверно, не грех позволить себе депрессию. Мартин Зусман мог и потерпеть: он работал в Ноевом ковчеге. Был чиновником Еврокомиссии, гендиректората «Культура и образование», служил там в директорате «Информация», руководил отделом «Программа и мероприятия. Культура».
Между собой сотрудники называли свое ведомство только Ноев ковчег или коротко Ковчег. Почему? У ковчега нет пункта назначения. Он плывет по течениям, качается на волнах, стойко отражает бури и желает лишь одного: спасти себя и то, что несет на борту.
Мартин Зусман уразумел это весьма скоро. На первых порах он был счастлив и горд, что сумел добыть такую работу, тем более что не был направлен в Брюссель как END (Expert National Détaché, то есть прикомандированный национальный эксперт) ни какой-либо австрийской партией, ни властной структурой, нет, он подал документы прямо в Комиссию и выдержал конкурс, а значит, действительно был европейским чиновником, без национальных обязательств! Однако затем поневоле пришел к выводу, что в самой Еврокомиссии ведомство «Образование и культура» авторитета не имело, над ним лишь снисходительно посмеивались. Когда речь заходила об этом гендиректорате, аппаратчики говорили просто «Культура», «Образование» опускали, хотя именно в сфере образования были достигнуты заметные успехи, скажем разработка и реализация программы «Эразм». А когда говорили «Культура», то с таким оттенком в голосе, с каким уолл-стритовские брокеры говорят «нумизматика», хобби чудака-родственника. Но и среди общественности, коль скоро она вообще проявляла интерес, имидж «европейской культуры» котировался весьма низко. Мартин Зусман только начинал работать и еще почитывал газеты родной страны — типичная ошибка начинающих, — когда в Австрии прокатилась волна возмущения, поскольку, как писали газеты, австрийцам грозили «Культурой»: каждое государство — член ЕС имело право на комиссарский пост, правительство назначало некое лицо, а председатель Еврокомиссии выделял ему ведомство. После тогдашних европейских выборов, когда в ведомства назначали новое руководство, прошел слух, что номинированный Австрией комиссар получит «Культуру». Австрийское коалиционное правительство рассорилось, поскольку партия выдвинутого комиссара чуяла интриги партнера по коалиции, народ протестовал, австрийские газеты подогревали разлад и вполне могли рассчитывать на готовность читателей к негодованию: «Нам грозит „Культура“!» Или: «От Австрии отделываются „Культурой“!»
Подобная реакция кажется весьма удивительной, если учесть, что Австрия если и не «воспринимала» себя как «культурную нацию», то все же охотно себя так именовала. Правда, эта реакция вполне соответствовала имиджу и значению, какие «Культура» имела в европейской властной структуре. Имидж и значение зависели от размеров бюджета, каким распоряжалось ведомство, и от влияния на политические и экономические элиты. А у «Культуры» с тем и другим обстояло скверно. В итоге австрийский комиссар все-таки получил не «Культуру», а «Региональную политику», что вызвало ликование культурной нации. «Наш бюджет, — сообщали теперь австрийские газеты, — составляет 337 миллиардов!»