Зимой в Москве он вдруг стал рисовать. Недолго, один только месяц. Макал кисть в воду, наносил яркий, сочный мазок. Снежный двор за окном, белизна. На подоконнике сохнут рисунки: золотые и красные кони, темная лодка на синей воде. И чувство: кончилось безмятежное, чу́дное время. Оно еще здесь, еще рядом, окружает его голосами и лицами. Но относит все дальше, все дальше.
…В сумерках на «бэтээре» замполита он возвращался наверх. Бетонка была пустой, слабо светилась под гаснущим небом. В темноте у обочин чернели остовы сгоревших цистерн. «Как распавшиеся позвонки», — подумал майор. Местами еще трепетали огоньки — догорали корды покрышек. Бульдозеры прошлись по трассе, сдвинули, сбросили железный разбитый хлам, расчистили дорогу для завтрашних колонн.
Миновал поворот у скалы, где два взрыва спалили его транспортер. Отыскал глазами среди скрученных «наливников» длинный брусок «бэтээра», без колес, в седой окалине, с круглыми дырами люков. Пахнуло кислым железом, горькой сожженной резиной, пролитым топливом — запах убитой машины. Но с вершин скатывались невидимые свежие струи. Проливались на исцарапанный закопченный бетон, омывали, остужали дорогу. Над черной двойной горой в последней синеве влажно и одиноко замерцала звезда.
Они проехали Святую могилу. Колыхалось тряпье на палках. Надгробие казалось ковчегом с трепещущими парусами и флагами. Мертвый кормчий вел его среди гор.
Прошли сквозь туннель — в черный пролом с тусклым мельканием ламп. Ледяной подземный сквозняк гнал дыхание металла, каменной пыли и тьмы — запах земного ядра.
Он отпустил «бэтээр», слабо махнул солдатам. Медленно, едва передвигая ноги, поднялся к себе. Не зажигая света, отложил звякнувший о кровать автомат. Кинул на стол обгорелый планшет. Вяло стянул, брякнул брезентовый «лифчик» с рожками. В это время зазвонил телефон. На связи был командир полка.
Комбат упирался в стол разодранным локтем. Стискивал трубку разбитым в кровь кулаком. Докладывал обстановку на трассе. О прошедших колоннах. О потерях в людях и технике. О мерах обороны на завтра.
— Вы хорошо поработали, «двести шестой»!.. Спасибо! Есть разведсводка. Завтра будет спокойно. Противник ушел с Саланга. У Ахмат-шаха большие потери. Хорошо поработали! Отдыхайте! До связи!
Шорохи, трески эфира.
Он сидел, не зажигая огня. Тихо била капель из медного рукомойника. Фосфорным пятном горел циферблат часов. Над горами, невидимые, текли туманные звезды. И под этими звездами в остывших скалах по тропам уходили банды. Покидали разгромленные, с тряпьем и мятой латунью окопы. Уносили оружие. Оставляли заваленные камнями могилы. На двухъярусных койках в каменных придорожных постах спали, вскрикивали во сне утомленные мотострелки. И мир, наполненный бесчисленными людскими жизнями, страстями и муками, злом и добром, неумением выбрать между тем и другим, — мир затих ненадолго в ночи, давая простор поднебесному ветру, реющему безымянно под звездами.
Майор раздевался. Стягивал свои пыльные ботинки, прожженный и прорванный китель. Разматывал бинты, освобождая ноющее, грязное, в кровоподтеках и ссадинах тело. Прошлепал тяжело по полу. Долго, медленно мылся, гремел рукомойником, остужал свои ожоги и ссадины, вымывал из глаз и ноздрей копоть и кровь.
Лежал, не в силах уснуть, слыша, как стучит в груди сердце. Как давят в глазницах наполненные зрелищами глаза.
В них, в глазах, бесшумно взрывались цистерны, опадая прозрачной капелью. Светлов, тонкий, гибкий, кидался в огонь, метался в кабине КамАЗа. Брызгала и сверкала река, и майор Азис, белозубо оскалясь, сбивал с себя клок огня. Краснело, наливалось пятно в белом перекрестье бинтов, и бледнело, мелело лицо лежащего на броне Евдокимова. Мчалась впереди транспортера малая желтая птичка, и гора горчичного цвета поворачивала свой рыжий откос. Музыканты, побросав свои трубы, лезли в зеленый фургон. Ревели колонны, мелькали лица солдат. И ущелье громоздило свои горы и кручи, свои горячие, иссушенные ветром вершины.
Он уснул, но и во сне продолжалось движение. Двигались горы, хребты, хрустели, давили, менялись местами. Словно поворачивались огромные каменные жернова. В них сплющивались и исчезали люди, пространства и земли, и он, Глушков, был малым зерном, попавшим в камнедробилку мира.
Он задыхался, хрипел во сне. Стремился пробиться сквозь горы, сквозь слепые мертвые толщи, валившиеся ему на грудь. Звал, выкликал, молил. И оно, выкликаемое, начало вдруг приближаться. Чуть брезжить, сквозить, наливаться синевой. Это был не свет, а предчувствие света. Предчувствие другой возможности жить. И в этом предчувствии были лица любимых и близких, тех, кого когда-то любил, с кем простился, и тех, кого еще предстоит полюбить. Он дышал, тянулся на этот свет, на эту лазурь. Боялся, чтобы они не исчезли.
Валентин МашкинУБИТЬ В РИМЕ
Эта повесть — не документальная в прямом смысле слова. Еще не пришла пора писать документальные повести о чилийском движении сопротивления. Пока еще нельзя назвать подлинных имен героев борьбы против военно-фашистской хунты, нельзя рассказать о тех или иных действительно имевших место событиях. Но можно, основываясь на документальных материалах, на рассказах людей, вырвавшихся из пиночетовского ада, воссоздать картину героических будней подполья. Именно по этому пути пошел автор.
«Убить в Риме» — повесть, не претендующая на то, чтобы дать целостную картину движения сопротивления. Это как бы фрагмент большой и сложной картины. Но он дает верное представление о явлении в целом — о ярком, многокрасочном, героическом явлении, имя которому — борьба моего народа с фашизмом.
I
В салоне фешенебельного столичного отеля «Каррера-Хилтон» на импровизированном помосте, крытом блекло-голубой ковровой дорожкой, одна за другой появлялись девушки в разноцветных купальниках. Покачивая бедрами, они под музыку проходили танцующей походкой к концу помоста, поворачивались и дефилировали обратно, улыбаясь зрителям и комиссии.
Публика, собравшаяся в салоне, с барственной снисходительностью негромко аплодировала каждой из претенденток — некоторым, особенно понравившимся, чуть громче и дольше. В глубоких мягких креслах, поставленных вразнобой, офицерские мундиры соседствовали с цивильными костюмами, вечерние туалеты дам соревновались между собой.
Комиссия, восседавшая за столом у стены, по другую сторону помоста, чутко прислушивалась к аплодисментам: кто из девушек нравится больше? Члены комиссии — спортивный журналист, модная портниха и начальник кавалерийского училища — с деловым видом обменивались мнениями о достоинствах претенденток на звание «Лучшей девушки Чили».
— Жизнь продолжается. — Тон был бесстрастным. Но в глазах Мануэля Фуэнтеальбы ей все же почудился вопрос. Или не вопрос, а ирония? А может быть, испытующая настороженность?
— Вы правы, — сказала Эулалиа. И чуть слышно добавила: — Если, конечно, считать жизнью забавы этих «мумий», глазеющих на пустых красивых девчонок.
Фуэнтеальба и бровью не повел, услышав словечко «мумии», оставшееся от времен Народного единства — до переворота так называли крайне правых. Он спокойно улыбнулся:
— Надеюсь, вы все же не жалеете, что пришли сюда со мной?
Она молча ответила на его улыбку. Нет, она не жалела. Ни об этой, ни о других встречах с ним.
Музыка грянула туш. Победительница конкурса красоты со счастливой улыбкой прошествовала по помосту. Председатель комиссии, коротышка подполковник, торжественно возгласил: «Сеньорита Моника Фернандес награждается бесплатной туристической поездкой на остров Пасхи».
— Этот подполковник, — заметил Фуэнтеальба, — похож не на кавалериста, а на штабную крысу.
— Не понимаю вас, Мануэль. Вы ведь и сами штабист?
Словно не расслышав вопроса, лейтенант захлопал в ладоши, когда председатель комиссии отрекомендовал Монику Фернандес как невесту некоего подпрапорщика — курсанта военного училища. «К тому же, — добавил тучный кавалерист, — лучшая девушка Чили — студентка, что делает честь нашему столичному университету».
— И не делает чести вам, Эулалиа, — дрогнули в усмешке аккуратные черные усики Фуэнтеальбы. — Такая «пустая девчонка» — и вдруг ваша соученица!
— Студенты бывают разные! — несколько резко отпарировала Эулалиа.
Офицер спокойно встретил рассерженный взгляд молодой женщины. С доброй, чуть насмешливой улыбкой он смотрел на нее: серо-зеленые глаза его приятельницы потемнели, черные брови сошлись к переносице. Фуэнтеальба извинился: сказал, что и в мыслях не держал ее обидеть, что он «верный ее слуга, раб, оруженосец, рыцарь, паладин и паж».
Свежий, напитанный влагой мартовский ветер ранней осени (в Чили март не весна — осень) ударил в лицо, когда они вышли из отеля на улицу. Эулалиа подняла воротник плаща. Лейтенант распахнул дверцу своего «форда».
— Самое время пообедать.
— Нет, нет, спасибо. Я лучше пройдусь. — Заметив, что спутник готовится закрыть машину, молодая женщина прибавила, смешливо морща нос, усеянный неяркими веснушками: — Но ведь я не говорила, что мне хочется пройтись с вами, мой лейтенант. — И уже серьезно закончила: — Все было чудесно, Мануэль. Мы славно провели время. А теперь мне нужно побыть одной. Ну, не обижайтесь! Созвонимся на той неделе. Непременно.
На авениде О’Хиггинс, проходя мимо супермаркета, Эулалиа невольно покосилась на витрину, где красовался аппетитный окорок (с впечатляющим ценником). Она жила впроголодь. И знала, что Фуэнтеальба об этом догадывается. Потому и не приняла приглашения лейтенанта отобедать с ним вместе. Гордость не позволила.
Дружба с военным, да еще с офицером, удивляла кое-кого из знавших Эулалиу. Этой дружбе положил начало случай. Однажды на улице у нее оторвался каблук на туфле. Прислонившись к дереву, обескураженная женщина держала ее в руке. Что делать? Не идти же босиком?