Столкновение — страница 17 из 18

Сколько раз я пытался вообразить ее бой–френда, пятидесятишестилетнего миллионера Джека Галагана — глухо. Рисовался этакий загорелый ковбой с узким, рассеченным морщинами лицом, в джинсах и техасской шляпе. По утверждению Маши, Галаган милый, обходительный человек, влюбленный в Марину. Он несколько раз уже делал ей предложение, она пока воздерживается, причина — Джек пьет. «Он может за вечер выпить три двойных скотча», — с усмешкой сказала Маша, повторяя слова дочери. Это что–то около двухсот грамм на наши мерки. Ужасающая картина. Я в компании друзей и сейчас могу усидеть поллитровку «Флагмана» и хоть бы что. Я вполне мог бы с этим Джеком потягаться. Галаган сам водит самолет, управляет яхтой и занимается дайвингом, то есть подводным плаванием. Интересно, когда он успевает работать? У него, по словам моей жены, огромный и распространенный бизнес: нефть, отели, рестораны, дилеры, брокеры и разные шпокеры. Он мог бы сделать счастливой молоденькую фотомодель или кинозвезду, но он любит только мою дочь, и в этом что–то есть. Во всяком случае, душа в нем явно присутствует. Видно, я безнадежно отстал от жизни и многого не понимаю. Прими я ценности дочери, наверняка бы мог сейчас фланировать вдоль пляжа во Флориде в белых штанах, покуривая толстенную сигару. Занятная картина. Не могу. И тоже по причине душевного порядка. Меня не переделаешь, и Маша, похоже, с этим смирилась, она перестала показывать мне фотографии, а ее рассказ о поездке в США ограничивается теперь перечнем покупок. Так лучше обоим. Может быть, я и не прав. Мое поколение прожило на ветреном политическом юру, но такие слова, как Родина, Честь, Долг для меня навсегда остались значимыми. Надо думать, для моей дочери эти слова не более чем пустой звук. Внук — жертва обстоятельств, его так воспитали. Беспризорные огольцы с площади трех вокзалов в Москве мне более понятны, чем он, морпех армии США.

После истории с внуком Маша зачастила в церковь, ходит на утреннюю литургию и иные службы во время праздников и в родительские субботы. Возвращается притихшая, просветленная, с покрасневшими от слез глазами. И вроде как характер у нее стал мягче, смиреннее. Меня эти превращения стали попугивать. Я же после того, как увидел по телевизору, как церковные иерархи лобзались с Ельциным, в церковь перестал ходить. Там, где политика, подлинной веры нет и быть не может. Впрочем, церковь всегда была при власти, служила ей.

Отвратил меня от церкви и еще один, давний уже случай. В ту пору храм Христа Спасителя только еще отделывался, и службы шли в правом приделе. Я и зашел туда. Гляжу, стоит очередь, в основном старухи, старики, но есть и молодежь. Очередь копилась перед столом, за которым служительница с постным лицом, в платочке под самые брови принимала пожертвования на восстановление храма. Фамилии жертвователей записывала в толстую книгу. Дело, конечно, святое. Лучше храм, чем бассейн с облаком пара над ним, где повизгивающие купальщики выглядят грешниками в аду. Встал в очередь и я. Впереди меня старушка, бедно, но чисто одетая, по виду учительница на пенсии. Лицо у нее бледное, с запавшими висками, видно, питается скудно — много ли разносолов можно себе позволить на ничтожную учительскую пенсию? А в ее усохшей, тронутой старческой крупкой руке зажата десятка. Может, последняя, завтра хлеба будет не на что купить, а ведь тоже хочется поучаствовать в благом деле. Дошла ее очередь, а служительница, глянув на купюру, пошмякала шубами и говорит: «Батюшка велел записывать только тех, кто двадцать рублей и более на храм Божий пожертвует». Я опешил, а старичок за мной возмутился: «Как же так? Прежний храм на народные копейки строился. И сколько лет простоял, пока его христопродавцы не взорвали. Да принеси сестра трудовую копейку, вы и так обязаны ее фамилию вписать в книгу. Нет в вас святости, а батюшка ваш иному богу служит, Мамоне, если вы про такого слыхивали». Повернулся и пошел, шаркая стоптанными подошвами, открещиваясь, как от нечистой силы. А я вслед за ним. Вернулся домой, рассказал Маше, она огорчилась, посуровела: «Да пойми же ты, народу без веры нельзя. Куда же ему еще податься? Люди и так спиваются, облик потеряли, вымирают миллионами, другие в сектантство ударились, наркотики, чтобы от реальной жизни ускользнуть, забыться. А восстановить церковное дело после стольких лет гонений непросто. В церкви, в монастыри случайные люди хлынули, из безбожников, на сытость, на горяченькое их потянуло. Сатана тоже ведь из падших ангелов. Много лет должно пройти, чтобы от всей этой накипи очиститься. Ведь были же и Серафим Саровский, и Сергий Радонежский».

Я отмолчался как обычно. Может, и права она, но мокрогубая служительница, собирающая народные пожертвования, так и стоит перед глазами.

Минувшей осенью поехала Маша на экскурсию в старинное село Микулино, что на стыке Московской и Тверской областей, где в четырнадцатом веке процвело Ми- кулинское княжество, от которого остались крепостные валы и собор с усыпальницей местных князей. Зачем жене это понадобилось, без понятия, видно, по той же причине — забыться, найти утешение. Она и в Псково — Печорском монастыре была, и в Оптиной пустыни, и где–то еще. Я от этих поездок уклонился, не тянет меня. Еще книгу почитать — ладно, и то больше читал я сочинения Валентина Пикуля: живо, занимательно, остро, и исторические персонажи как живые.

Так вот к чему я об этой поездке. Из Микулина Маша привезла удивительную историю, точнее легенду. В Ми- кулине есть психбольница, оно и понятно, сумасшедших нынче от «свободной жизни» много прибавилось. Главным врачом больницы был человек незаурядный, знаток культуры, ценитель древности, энтузиаст. Так вот он — фамилию жена не запомнила — усилиями персонала психбольницы перестроил заброшенный клуб, превратив его в сельский музей, галерею живописи. Нашлись и спонсоры. Картины дарили художники, многие стали теперь знаменитостями, кое–что собрали по местным деревням — пейзажи, портреты, натюрморты, чудом сохранившиеся из помещичьих усадеб, уцелевшие от рук воров и черных собирателей икон. И потекли в этот музей отовсюду туристы, автобус за автобусом, наши и иностранцы.

Среди картин была одна, вроде неприметная, но зато с удивительной историей. На картине была изображена пожилая женщина в платочке, рядом на столе простая вазочка с пушистыми ветками вербы, на столешнице рассыпаны подснежники. Самым важным в портрете, писанном с безымянной старушки, утверждала Маша, были глаза, как на иконе, — светлые, внимательные, укрепляющие душу. Экскурсовод рассказала, что портрет написала неизвестная художница, перед самой войной гостила она в здешних местах, и доставили его из ближней деревеньки. Церкви вокруг в двадцатые–тридцатые годы были порушены, иконы сожжены, и молиться верующим было негде. И вот, когда накатил немец, деревенские бабы повесили эту картину в красном углу избы, перед ней укрепили на гвозде самодельную лампадку и стали молиться за победу русского воинства. Случилось чудо: мужики, призванные на войну из деревни, вернулись домой целые и невредимые. А в соседних деревнях воины все, как один, полегли. Такая легенда. В церкви картину по канону выставлять не положено, отдали в музей, так туда местные ходят теперь частенько, чтобы украдкой помолиться. Призадумаешься. Кажется, Достоевский сказал: «Изымите из русского человека Бога, и он превратится в зверя». Не этому ли сейчас мы являемся живыми свидетелями? Только ведь зверь — хищник; если сыт, он просто так не убьет, тигра в голубой цвет не перекрасишь, на содомские штучки его не развернешь, зверем управляют разумные инстинкты, выработанные эволюцией. А человек? Тут, как говорят нынешние журналисты и просвещенные деятели, без комментариев.

К подлинной вере, как я думаю, можно прийти только на гребне полной душевной открытости, искренности, а не под влиянием моды и обстоятельств. Как–то зашел я в церковь Иоанна Воина на Якиманке и встретил там видяевца, бывшего бригадного комсомольца, стоял тот со свечой, суетливо крестился и, судя по шевелящемуся рту, даже подпевал церковному хору. Узнав меня, расцеловал по–христиански и без тени смущения сообщил: «Надоумил Господь прийти к вере. Крещен был недавно, теперь грехи отмаливаю». А я, хоть убей, не верю, что на нетерпимого атеиста, богохульника вот так сами собой снизошли благодать и просветление ума. Скорее, изменилась обстановка, и он изменился.

8

Маша стала неохотно выезжать на дачу. Меня никогда особенно не тянуло к земле, моя страсть — рыбалка, закатиться километров за двести на Волгу, посидеть с удочками, похлестать спиннингом, а потом покемарить у костерка. К тому же вид опустевшего старого дома, грядок, затянутых снытью и крапивой, неухоженных яблонь нагонял тоску.

Дачу сначала сдавали — дело хлопотное, ремонт, договора, да еще неизвестно, какие съемщики попадутся, в Подмосковье обосновались разного рода темные людишки. Ко второй половине девяностых годов вокруг нашего участка вспухли, забираясь в небо, каменные особняки новых воротил, нуворишей, и вместо умерших милых соседей накатили надутые, высокомерные бабы из бывших маникюрщиц и рыночных торговок да ражие мужики в малиновых пиджаках, а местный люд покорно потянулся к ним в услужение.

Годика через два после дефолта Маша за хорошие, как сейчас выражаются, бабки продала родовое «имение» и, пользуясь близостью к банковым кругам, выгодно вложила средства в какие–то бумаги, депозиты, и стали мы вроде как средним классом, рантье, состригателями купонов. Все, как говорится, кока–кола! Если бы не душа, напоминающая пробоину в легком корпусе с развороченными острыми краями.

Маша вернулась в конце апреля, а в мае, сразу за Днем Победы, мы, препоручив соседям квартиру, укатили под Анапу, где каждый год у знакомой хохлушки Евдокии снимали хату–мазанку, стоящую в саду. Комната с печкой, летняя кухня, душевая кабина — чисто, прохладно. Что еще нужно?

Дом Евдохи стоял на высоком берегу, в стороне от шумной курортной Анапы, до моря нужно пройтись, да ведь прогулка только на пользу. Завтракали и ужинали дома, обедали в рыбных ресторанчиках, пиццериях, где понадежней. Анапу нынче не узнать, помаленьку становится она курортом, уж, по крайней мере, турецкого уровня. Усадьба деда Мартироса не сохранилась, на том месте нынче торговый комплекс, один за другим отошли в мир иной родичи Левона, и сам он лет уж десять не появлялся в Анапе, врачи запретили ездить на юг. Жили мы с Машей у самого синего моря до середины сентября. Хорошо было вечером посидеть на скамейке, море напоминало театральную декорацию — таким необыкновенно ярким, красивым было оно, густеющую синь постепенно оживляли огоньки, среди них различал я ходовые огни судов. Светила тоже были необыкновенно крупными, об