Столкновение — страница 4 из 18

— Эх, Гриша, ведь и рассказывать нечего. Буксир мой включили в Волжскую флотилию, пулеметик на палубе поставили, так, пукалка, больше для звука. Под Сталинградом такая заваруха была — страх. «Мессера», как коршуны, наседали, вода кипела. — Отец шевелил густыми бровями, отрешенно глядя в угол. — И вот что удивительно. Рядом маломерные суда и пароходы побольше в клочья рвало, а у нас лишь пробоины от крупнокалиберных пулеметов. Убитые были, как им не быть, а буксирчик мой на плаву оставался, будто заговоренный. Потом на Дунайскую флотилию перекинули, десанты высаживал. Ранили, в госпитале чуть ноги не лишился. Да что гуторить, повезло, жив остался.

Рейсы в навигацию длились неделю, а то и две. За мной присматривала соседка, старуха из бывших монахинь. Умер отец скоропостижно, стоял в рубке, ждал разрешения на прохождение шлюза и вдруг осел, стал соскальзывать по переборке — сердце отказало. Кореша потом говорили: «Повезло Алексею. Настоящая капитанская смерть».

Отца хоронили друзья речники, народу собралось много, было и начальство. На красных подушечках несли ордена и медали, я и не знал, что у отца столько наград. Еще запомнилось кладбище в Кузьминках, воронье на надгробиях и ясное голубое небо, с которого вдруг стал накрапывать дождь. Ухал оркестр, капли дождя падали на медные трубы музыкантов.

Меня приютила дальняя родственница по материнской линии, до того видел я ее раза два — тетя Шура работала проводницей, моталась на поездах по всей стране. Так я оказался в огромном доме у станции метро «Студенческая». Станция тогда еще строилась, с балкона видны были груды рыжего грунта, а дальше, в дымке, проступали сооружения Киевского вокзала, слышно было тяжелое громыхание поездов, которое временами перебивал пронзительный крик маневрового паровоза «кукушки».

Тетка занимала в просторной коммунальной квартире две смежные комнаты. Такого беспорядка мне еще не приходилось видеть: повсюду — на полу, на диване, под обеденным столом — лежали груды новой одежды. Тетя Шура сбывала ее каким–то людям, они никогда не заходили в квартиру, а ждали на лестничной площадке у лифта. Маленькая комната, спаленка, завалена была кулями с крупой, макаронами, о стекла билась серебристая моль, а на подоконнике стояли пирамиды банок с забродившими овощными консервами. На балконе громоздился старинный ларь, в щели пробивались бледные ростки картофеля. И пахло в комнатах чем–то гнилостным, кислым.

Я ошеломленно озирался. В нашей «каюте» в бараке поддерживался суровый порядок, отец по субботам устраивал авральную приборку, привлекая меня, а уж на буксире я девяти лет швабрил с матросами палубу, и в мои обязанности входила малая приборка в отцовской каюте.

Тетя Шура, заметив мою растерянность, рассмеялась:

— Чего глядишь, Гришуня? Ни до чего руки не доходят. Устраивайся в спаленке, продукты, что испортились, выкинь к едрене матери. Хлопчик ты самостоятельный, хозяйствуй сам.

Я и хозяйствовал.

Через неделю, вернувшись из очередной поездки, тетя Шура замерла на пороге, изумленно оглядывая жилье.

— Ой, Гришуня, у меня отродясь такой чистоты не было. Неужто все сам?

— Сам. Я и места общего пользования мыл — по графику наша очередь. Батя меня с восьми лет к судовой жизни приучал.

Тетя Шура осела кулем на стул, подбородок у нее задрожал, и она заплакала:

— Сиротинушка ты мой. К судовой жизни сызмальства… — Утерла ладонью слезы и, остро глянув на меня, спросила: — В нахимовское училище пойдешь?

Я представил себя в морской форме, и у меня сладко заныло под ложечкой:

— Я бы пошел, да разве туда поступишь? В нахимовское небось только отличников берут. А у меня трояки.

— Глупость! Ты сын моряка.

— Речника, теть Шура.

— Героя войны — вот главное. И сирота. Я до министра дойду. В соседней квартире старая училка живет, заслуженная, она тебя по всем предметам подтянет. А отметки выправим. Я те отличником сделаю.

Я тогда еще не знал могущества тетки, ее удивительную пробивную способность. Позже я ни разу не встречал человека, который бы с такой легкостью проходил в различные высокие инстанции, добиваясь своего. Ее малограмотные, с чудовищными грамматическими ошибками заявления, да и сама она, простецкая, в форменном кителе с колодками медалей — человек из народа — производила на чиновников завораживающее впечатление. Тетка могла пробить автомобиль «Москвич» без очереди, дачный участок, талоны на мебельный гарнитур, и знакомства у нее были соответствующие: директора распределителей, жены начальников главков, генеральши. Их властные и вместе с тем заинтересованные голоса частенько звучали в телефонной трубке. «Тимохина у аппарата», — неизменно отвечала тетя Шура, и лицо ее во время разговора постоянно меняло выражение — от внимательно–напряженного до лукаво–насмешливого. Всем этим знакомым и полузнакомым людям она что–то привозила, что–то бралась отвезти, сдавала вещи в комиссионку, добывала дефицит, похоже, ее увлекал сам процесс, потому как реальный приварок был незначителен.

Меня приняли в нахимовское училище, насколько я знаю, по протекции вдовы какого–то маршала.

* * *

Сказать по совести, я, как и Левон, в двадцать первом веке чувствую себя неуютно. Мой век — двадцатый, и лучшие годы в нем середина пятидесятых — начало восьмидесятых. Та самая «оттепель», плавно перетекшая в «застой». Ни «оттепели», ни «застоя» я не заметил. Я просто жил.

Курсантские годы — золотая пора. Мы, «питоны», особой разницы прежней жизни с учебой в нахимовском не почувствовали: привыкли к дисциплине, порядку, казарменной жизни, а вот ребятам, пришедшим с гражданки, со школьной скамьи, в первые месяцы пришлось туго.

Память удерживает только хорошее, светлое, то, что похуже, — неудачи, провалы, укладывается на самом донышке, чтобы однажды, в горький час, когда придется подводить итоги, проявить себя. Но ведь когда это будет? А пока на тебе суконная форменка, ладная бескозырка, перешитая известным портным Абрамом Моисеевичем, а на плечах погоны с белым кантом и золотыми якорями на черном фоне, ты молод, полон сил и живешь предощущением счастья.

Высшее военно–морское училище имени Фрунзе — бывший его Императорского Величества Морской кадетский корпус — представляет собой единый архитектурный ансамбль и занимает едва ли не целый квартал с небольшой долей гражданских построек, глядящих окнами на Большой проспект Васильевского острова. Мудрые проектировщики позаботились, чтобы было побольше шхер, заповедных, спрятанных от глаз начальства уголков и закоулков, где можно укрыться для своих надобностей кадету, гардемарину и курсанту более поздних времен. Помещения эти были уютно обставлены скрипучими шкафами, продавленными креслицами и ветхими столиками красного дерева. Там, одурев от занятий и муштры, можно было расписать «пульку», выпить украдкой пива и поговорить на далекие от службы темы, там же сочинялись стихи, создавалась история курсантского братства.

В казармах поражало обилие гальюнов, такое впечатление, что кадеты и гардемарины периодически страдали кишечными расстройствами и недержанием — болезни утонченные, дворянские, не то, что у простого курсантского люда: «Рукой отламывай, ногой откатывай».

Кроме уголков и шхер в училище была, конечно, и парадная часть: галерея Героев, Зал революции, картинная галерея с полотнами Айвазовского, Боголепова и других художников–маринистов, и, наконец, Компасный зал, пол которого изображал картушку, выложенную из разноцветных ценных пород дерева. Наступить на один из лучей картушки мог только недотепа, салага или случайный посетитель — традиция свято хранилась со времен Морского кадетского корпуса.

От одной мысли, что по коридорам и лестницам ходили великие флотоводцы, на душе делалось светло и возвышенно, и ты сознавал свою причастность к большому делу, ощущал на плечах приятную тяжесть адмиральских погон, а в воздухе слышались сухие хлопки тугой, наполненной ветром парусины, и из вентиляционных отверстий веяло йодистым запахом моря.

Конечно, все это для особо одаренных, романтически настроенных курсантов, простой курсач старался избегать парадных мест, не дай бог еще налетишь на начальство или на какого–нибудь любознательного старичка- адмирала. В шхерах надежней, да и дышится легче.

Курсант, бывший нахимовец, знает множество способов сорваться в самоволку, к тому же во время учебы наверняка пополнит новыми приемами эту сложную, требующую хладнокровия, дерзости и личного мужества науку. Свистануть в окно в трусах и маечке под видом бегу- на–спортсмена — полдела, потому как самовольщик и в самом деле спортсмен, но как объяснить дотошному дежурному по училищу, зачем ему для пробежки понадобился пятилитровый флотский чайник? Ибо опытный офицер знает, что при более удачном раскладе чайник непременно наполнился бы «Жигулевским» в ближайшем чепке и был бы передан на самодельных талях в Артиллерийский корпус училища.

На волю уходили через чердаки, соседние крыши, ловкачи спускались по опасно потрескивающим водосточным трубам, а один любитель свободы покинул «систему» (так курсанты называли училище) в пустой бочке из- под квашеной капусты, загруженной в кузов грузовика. От самовольщика потом несколько дней разило запахом этой славной закуски, а в кубрике стоял тревожащий душу бражный аромат.

Склонность к самоволкам обычно увеличивалась осенью, когда Питер накрывала очередная волна эпидемии гриппа и в училище объявлялся карантин. Увольнений в город нет, манящий мир смутно проглядывается в окно, и организм, еще не пораженный инфекцией, испытывает неукротимое желание, требующее немедленной разрядки. Меня за напитками не отправляли, причина — мой вес почти центнер, подымать на пожарном шланге такую махину себе дороже. Использовать же водосточные трубы я не мог по причине их незамедлительного обрушения. Я входил в бригаду подымальщиков.

Куда можно было курсанту бросить кости во второй половине пятидесятых годов? Голова кругом. Для людей, опять–таки утонченных, существуют Мариинка, Пушкинский театр, БДТ, филармония, музеи, вернисажи. Курсант попроще выбирает танцевальный вечер в Мраморном зале или клубе имени Капранова — девушки там сговорчивее, и счастливец может пережить несколько сладких мгновений в коммуналке на Лиговке или улице Рубинштейна, чутко прислушиваясь к шагам в коридоре. Для подлинных любителей танцев больше подойдет клуб имени Первой пятилетки, ибо церемониалом там руководит известный в городе танцмейстер Хавский, элегантный господин с плешью, прикрытой рыжеватым париком. Говорит он аристократически картавя и делает деликатные замечания, если рука танцующего курсанта соскальзывает значительно ниже талии партнерши. Знакомства здесь завязывались более прочные, иногда на всю жизнь. Но, конечно же, самый высший уровень — танцевальные вечера в самом училище, в знаменитом Зале революции. Сюда, как мотыльки на огонек, слетались самые красивые девушки Северной Пальмиры, с этих вечеров, после производства их суженых в офицеры, разъезжались они на флоты, в отдельные, спрятанные между сопок гарнизоны, и долгие годы в их ушах звучала музыка училищного оркестра, рождающая прият