Сама жизнь помогла ему определить истину, и для него, пропагандиста, уже не существовало неожиданных вопросов. Гости тоже ведь разные. Как-то на экскурсии в Саласпилсе один мужчина перебил его рассказ:
— Не так-то уж и плохо жилось в этом лагере. Немцы были милосердны…
Наступила тишина. Что ответил бы человек, наделенный всеми книжными знаниями, но переживший меньше Розанова? Вспылил бы? Вознегодовал бы? Розанов ответил спокойно:
— А вы знаете, товарищи, ведь он — прав.
Тишина стала пронзительной.
— В этом лагере действительно были и те, кому жилось хорошо.
Все разом глянули в сторону пришельца, его как ветром сдуло.
Никто никакими вопросами Розанова не удивил, он хорошо знал: из одного и того же цветка пчела берет мед, а змея — яд. И друзей и недругов он убеждал в главном: мир, счастье, любовь не выпрашивают и не вымаливают. Их завоевывают, защищают, отстаивают.
И еще удостоверял: родина у человека может быть только одна или ее не может быть совсем.
…Когда в конце дня мы с Розановым уже уходили из Саласпилса, нас остановили туристы — школьники владимирского Дворца пионеров. Они обступили Станислава Антоновича. Долго он говорил с ними. В частности, сказал, что считать узников героями — заблуждение. Просто люди оставались людьми. Те, кто мог, конечно… И вот еще о чем Розанов им рассказал.
Стоит в самом центре Риги большая колонна с часами наверху. Часы эти издавна — место свиданий. Как-то в конце пятидесятых годов в ясный, солнечный и такой уже далекий от войны день, под этими самыми часами стоял он, Розанов. В очереди у газетного киоска увидел вдруг долговязого человека… Станислав Антонович остолбенел, не поверил себе — этот низкий лоб, жесткие глаза, тонкие губы. С трудом переставляя ватные ноги, направился к постовому милиционеру:
— Прошу вас, узнайте фамилию того человека в очереди. Это фашистский преступник.
Милиционер снисходительно улыбнулся, однако взял под козырек и направился к очереди. «Глупо-то как,— успел подумать Розанов,— при чем тут фамилия, ее можно тысячи раз сменить».
Милиционер для вида проверил документы у нескольких человек и, вернувшись, доложил:
— Фамилия его — Качеровский. Магнус Эдуардович Качеровский.
Как выяснилось, никуда из Риги он не выезжал. Работал директором научно-реставрационного учреждения. Не надеялся, что встретится с живым узником созданного им ада, и даже фамилию не сменил.
— Вы уверены, что это он? — спросили Розанова в КГБ.
Десять лет заключения — таково было решение суда. Для более строгого приговора не хватило свидетельств, то есть оставшихся в живых свидетелей.
Решение суда опубликовала одна из центральных газет. И тут посыпались свидетельства… Откуда только не писали бывшие узники Саласпилса. Один нашелся даже на реке Яя. Розанов и не знал, что есть такая река. Где она такая? В Сибири?
Второй суд длился две недели. Качеровского расстреляли.
Земля, конечно, слишком мала для двух таких людей, они не могли не встретиться.
Долго стояли молча ошеломленные маленькие слушатели.
— Дети, такие, как вы, иногда мне говорят, когда речь идет о войне: немцы, немцы… Я им объясняю — гитлеровцы. Вот Качеровский — латыш, и я — латыш…
— Это мы понимаем.
Оказывается, дети — члены интернационального клуба, который носит имя вождя немецкого пролетариата Эрнста Тельмана. Ребятам тоже есть о чем рассказать Розанову.
Интернациональные слеты, форумы, трудовые десанты в Фонд мира, в фонд Вьетнама — сначала борющегося, а потом восстанавливающего свое хозяйство. Через Комитет советских женщин владимирские пионеры отправили детям Вьетнама письменные принадлежности и игрушки — 3 ящика по 150 килограммов каждый. А еще помогают детям Лаоса, Кампучии… Все, что происходит в мире, касается их лично. Когда была арестована Анджела Дэвис, пионеры собрали 17 тысяч подписей в ее защиту!
В особой дружбе владимирцы с немецкими школьниками — и с восточными, и с западными. Переписываются, принимают их у себя, сами ездят к ним.
За активную работу клуб награжден грамотами Советского Комитета защиты мира.
Каждый год в этот день все будет так же, как прежде. Как всегда, в одно и то же летнее воскресенье со всех краев земли будут съезжаться сюда, в Саласпилс, бывшие узники. Их немного теперь осталось, совсем немного.
Вот уже скончался, совсем недавно, и Станислав Антонович Розанов. Пусть земля ему будет пухом.
А когда не останется ни одного, сюда будут приезжать их дети. Потом — дети их детей.
Каждый раз это будет печальный и величественный день. Митинг. Речи. Цветы.
Все будет, как и быть положено.
Мы коснулись еще одной памяти: предатели, полицаи, убийцы — недобитые, скрывающиеся, ждущие своего часа. Это тоже метастазы той страшной чумы, протянувшиеся до наших дней.
Глава 7. Свидетельница
В маленьком пыльном городишке Сычевка на Смоленщине доживала свой век Анастасия Ивановна Огурцова. Казалось, остаток жизни доживет она спокойно; все пути-дороги оставшихся недолгих дней ее были уже давно измерены — двор, огород, магазин через площадь. Был еще самый дальний путь — на воинское кладбище, но туда, где в войну расстреливали ее сына и мужа, туда, на самую окраину, она теперь из-за старости ходила уже нечасто.
И вдруг, когда стало ей уже под восемьдесят, она собралась за границу. Не сама собралась и не сразу.
Сначала к ней в Сычевку пожаловал незнакомый человек, она сразу определила: «человек не простой, портфель в руках, как книга большая». И не один в избу вошел, следом — Мурасев, участковый милиционер.
— Огурцова,— сказал Мурасев,— мы по делам к тебе. Хочешь, Огурцова, за границу съездить?
— Не, не хочу.
— Зря, Огурцова, я б поехал,— это опять Мурасев.— Свет посмотришь.
— Такая старая? Нипочем не поеду.
— Все-таки надо вам ехать — на процесс.
— А что это — процесс?
— Суд, по-нашему.
— Какой суд, у меня пальцы замлели в ногах: старая.
Отказала она им. Потом еще двое приехали. Смоленские. Когда они объяснили ей, что там, на суде, расскажет она о муже и сыне и что дело это государственной важности, она согласилась.
— Вам дадут провожатого, не волнуйтесь.
Анастасии Ивановне Огурцовой за границу собраться, что подпоясаться. Капли взяла, чтобы от сердца отлегло, бутылочку воды — запивать. На прощание наказала соседям смотреть за курами.
До Москвы провожала ее Галина Маркова, рабочая молочного завода. Когда проплыли за окном и остались позади сычевские окраинные избы, Анастасия Ивановна взгрустнула, стала рассказывать своей провожатой о муже, о сыне, о том, как расстреливали их в 1942-м, показала газеты и даже одну книгу, где о них писали. Вынула фотокарточки их, разволновалась, всплакнула и полезла за каплями.
В Москве их встретила черная «Волга».
— Ты зайди к соседям-то,— говорила Анастасия Ивановна на прощание Марковой, — зайди, скажи — доехала, мол. Теперь, мол, дальше меня повезут. Да за хозяйством догляди.
Переводчик прокуратуры Евгений Петрович Кожухов хоть и молод, во внуки Анастасии Ивановне годится, но на процессах бывал немало, и нацистских преступников повидал всяких, и свидетелей встречал самых разных. Однако когда в прокуратуре СССР увидел Огурцову, несколько удивился: совсем маленькая старушка в длинной юбке и кофте, пиджачок сверху и платочек цветной вокруг головы повязан. Среди прокурорских мундиров она выглядела странно и потерянно. В столовой, куда первым делом повел ее Кожухов, Анастасия Ивановна у кассы полезла за узелком с деньгами, да так, видно, далеко и хитро он был спрятан, что Кожухов в неловкости оглянулся по сторонам и заговорил быстро: «Потом-потом…».
Она взяла со стола черный хлеб и стала мелко-мелко крошить его в молочный суп. «С ней не соскучишься,— подумал Кожухов.— Что-нибудь такое вот… выкинет, развеселит на суде, вот уж будет не кстати-то».
Потом они разговорились. «Петрович» ей понравился, и она сидела, рассказывала ему свою жизнь.
— Читать я не могу: нас семеро было, я — старшая, нянчить надо было. Крестьянством занималась. Переехали когда в Сычевку, я в паликмахерской работала. В должности уборщицы. Дура я, дура… Надо было уезжать в войну-то, нас военный один, знакомый наш, отправлял, а мы осталися. Муж говорит: знаю я, как к немцам попадаться, поехали. А он еще в первую войну, в плену у них был, а уж теперь-то его по болезни не взяли. Поехали, говорит. А я… избу пожалела. Дура, ох, дура, семью сгубила. Немцы в соседнем дому, с нами-то рядом, кухню сделали. Во дворе навоз у них, грязно. Сын это, Дмитрий мой, говорит: «Иди, мам, помоги им убрать». — «Не,— говорю,— там много, не хочу». — «Ну, я прошу тебя». Ему шестнадцать тогда было, в восьмой ходил. Ну, взяла вилы, пошла. Одну плетуху наклала на огород, другую, а Дима мне: «Сюда, мам». Я навоз на вилы — и к нему, смотрю, он мешочек красненький, ну, такой,— при Николае полпуда муки в ем продавали,— мешочек этот и вроде как вазелином смазан, он его в яму кладет, гляжу, а в ем — наганы. «Зачем ты? Ты что?». А он мне: «Пригодится… После войны продадим…». Ребята все, как один, были — что Капорцев, что Плетнев, что Панфилов, что Дубровский, что Кузнецов. Да моих двое. Всем по шестнадцать, только Лександр Андреич мой — старик, да и то — сорок пять было. Ну вот, они оружие заготовляли, дома у нас и хранили, а муж мой что надо — ремонтировал. И гранаты над дверью у нас лежали, маленькие такие, кругленькие — черные с белым, вот как эта баночка.
— А что за баночка-то?— Кожухов впервые ее увидел.
— А это — табак в ей. У меня глаза слепые, я как нюхну, так вижу. Ну, вот… О чем я?.. Немцы же как пришли, так первое дело виселицу поставили. Калинкинова повесили, еще одного, еще — пленных. Нас всех сбирали смотреть. Гаврилиных детей на елке распяли. Они сами-то с Поребренки. Дети ихние долго на елке распятые висели — маленькие, голенькие, как христосики. А тещу его и девок расстреляли: две семьи расстреляли. Моего мужа сестру, Анну, ее живую сожгли, дочка-то ее в партизанах была. И Зайчики все сожгли, всех с деревни в дом согнали, бензином облили и сожгли…