Столько лет спустя — страница 22 из 33

В мещерской церкви устроено кафе «Былина».

Спасская церковь, изумительная по своей красоте, раз­рушена и крайне запущена. В склепе церкви хранится колхозная картошка. Внутри церкви только кое-где со­хранилась роспись по штукатурке.

За Мещерским находится парк, посаженный по при­казу князя Трубецкого. Парк разбит в свободном англий­ском стиле. В парке пасутся коровы.

«…Мы поражены равнодушием совхоза к памятникам старины. Необходимо взять парк под охрану государ­ства».

Обо всем этом ребята, вернувшись в Москву, напишут в Общество охраны памятников. А пока они заканчивают страничку дневника: «Данные нам помог собрать мест­ный житель Белов Анатолий Васильевич».

Так просто на бумаге: «Помог собрать». А на деле Бе­лов оказался болен. Ребята пошли к нему прямо в боль­ницу. Дежурная медсестра им помочь не смогла, главврач отделения их не принял. Тогда они явились в кабинет главврача больницы В. А. Бакульцева. Он был любезен, пригласил больного Белова к себе в кабинет, здесь и состоялся разговор. Анатолий Васильевич рассказывал о родном крае подробно, увлекательно, с чувством. Глав­врач поблагодарил ребят:

— Спасибо, я не знал таких подробностей о своем крае, и не знал, что такой замечательный человек лежит у нас в больнице.

…Они шли, не упуская ничего из виду, знакомились с людьми и событиями и вышли, наконец, к огромной поляне у деревни Тростники, где ждал их слет.

* * *

Это был целый палаточный город. Когда я приехал сюда, оставалось два дня до закрытия. Шли последние соревнования, ребята устраивали кроссы, ходили в лесу по азимуту, преодолевали завалы. Погода испортилась, под проливным дождем по тонкому бревну перебирались они через мутную реку, сваливались в воду, снова шли и снова падали, и невольно подумалось: увидели бы своих детей мамы…

Последний вечер сидели у костра, ждали итогов за­ключительного соревнования — «конкурса кашеваров». И Вера Боровикова — повар, да и все волновались. При­шла, наконец, комиссия. Строгий мужчина, который шел впереди, попробовал из котла и заключил: «Лучше го­товить картошку могу только я!»

Был отмечен и отрядный дневник 209-й школы. Но главная победа — никто не вернулся с полпути в этом трудном походе, никто не заболел, наоборот — окрепли.

— Вы знаете, сколько дает этот поход ребятам, при­чем ненавязчиво, исподволь,— рассказывал Тартаковский.— Идем по лесу, кто-то выругался — банку тушенки ему сразу же в рюкзак: неси в наказание! А дома сколь­ко бы слов попусту на это потратили. Или отношение к природе взять. Знаете, некоторые горе-туристы в палат­ках пол застилают лапником — зеленым, свежим. Для наших детей — это уже не только жестокость к природе, а просто дурной тон. Берем с собой пленку, застилаем. Посмотрите,— Тартаковский кивнул в сторону ребят,— видите?

Ребята тушили костер, расчищали черный квадрат земли. Дерн с этого места аккуратно был ими срезан и хранился неподалеку у деревца, дети каждый день поливали его, чтобы он жил. Сейчас они аккуратно укладывали куски дерна на прежнее место, где был костер. И снова земля жива и зелена.

Потом, поздно вечером, все сидели вокруг свежего дерна, как прежде вокруг костра. Тартаковский тихо рас­сказывал, как сразу же после войны был у него класс, в котором учились 43 человека, и из них 39 — без отцов.

— Жаль, что из школы уходим,— сказал кто-то в тем­ноте.

— А вы его на второй год по немецкому оставьте, Лев Иосифович.

— Да я бы вас всех, ребята, оставил,— вздохнув, ска­зал завуч.

За полночь, когда палаточный город спал, все поле и лес вокруг покрыла легкая фата тумана. Ночной чистый воздух, ширь и этот туман заставляли верить в любое чудо.

Чудо и произошло. В тумане, с каждой минутой все более молочном, поплыла от реки песня Леля… Среди тех минут, которые запомнятся в жизни, будут, наверное, и вот эти: ночь, лес, туман, привидение — Лель.

Внизу, у реки, сидела молча компания. Шагах в де­сяти от них, прислонившись к дереву, пела женщина.

«Не может быть,— говорил потом утром Тартаков­ский,— я сначала думал: приснилось, потом решил — при­емник».

Женщина пела долго. Я слушал и думал о ребятах, о тех тридцати девяти — без отцов и этих, нынешних, о художнике Валериане Турецком, о его жене и почему-то ждал, что зазвучит «Жаворонок»: «…кто-то вспомнит про меня и вздохнет украдкой».

…Вспомнилось, как мы сидели у Веры Андреевны в мастерской, а через полчаса пришли ребята из 209-й сред­ней школы, вернувшиеся вместе с завучем после тех долгих поисков, в которых им помогали сразу несколько райвоенкоматов.

— Значит, Валериан ушел в разведку,— тихо повто­ряла Вера Андреевна…— Он пошел тринадцатым? И это произошло тринадцатого апреля?.,

— Там весь полк погиб,— тихо сказал кто-то из ребят.

— Полк? — она близоруко посмотрела.— Простите, сколько это?

— Три тысячи…

— Я закурю, извините.

Руки у Веры Андреевны дрожали, она курила, мол­чала и все вздыхала, вздыхала.

Лена Ольховская раскрыла блокнот с записями, там было все, что удалось узнать. И рядом с чертежами, име­нами, цифрами — на полях смешные личики и рожицы, нарисованные рассеянной детской рукой.

* * *

Память — понятие многозначное.

В. Сливенко, Молдавская ССР, пос. Романешты: «В нашем местечке никто из местных не погиб…

Редкое, счастливое местечко, наверное, очень малень­кое.

Мою семью также не постигло горе большинства, но все равно не могу без боли в сердце читать, смотреть, рассказывать о людях, погибших, отдавших жизнь за на­ше светлое Сегодня. Мы в совхозе нашем каждый год чествуем бывших воинов и День Победы отмечаем вме­сте с ними».

Что это — Память? Да, память о прошлом. И встречи ветеранов войны с рабочими, служащими, школьниками — тоже память. Грандиозные памятные комплексы, заботли­во ухоженные братские могилы. Огромная военно-патри­отическая работа, которой заняты и юные следопыты, и убеленные сединами. Все это — память.

И выступления в газетах, и книги, и фильмы, и песни по радио. И грамоты, премии, медали в юбилейные дни.

Но красных дней в календаре не так много. И всякая песня имеет конец. А вот в будни — всегда ли думаем мы о фронтовиках, их семьях, о том, что есть среди них и люди неустроенные? А ведь это — тоже память. И эта наша житейская, что ли, ежедневная память о них не меньше для них важна, чем память песенная.

Вернемся еще раз в Сычевку, к старушке Огурцовой, которая потеряла в войну мужа, сына и отважилась в восемьдесят лет ехать за границу на суд.

Я ведь не все рассказал о ней. Совсем не обмолвился о ее послевоенной жизни: сама попросила — не надо. Сей­час слово, мною данное, снято.

Глава 12. Имя на граните

Много я размышлял о судьбе этой женщины. Она приняла войну на себя, и война перерезала ее через самое сердце. Все, что можно было отдать, отдала. Все, что можно было потерять, потеряла. Осталась жива? Что с того, это еще хуже для матери — пережить сына.

Но и отрада в жизни осталась — живут вокруг нее, рядом с ней счастливые и благодарные люди, которых ее Дима и Александр собой заслонили. Собираясь в Сычевку, я уже знал, что первым делом разыщу улицу имени Дмитрия и Александра Огурцовых — руководителей подполья, наверное, есть, наверняка есть такая улица, и представлял, как летним вечером мы потихоньку, не спеша, прогуливаемся по ней с Анастасией Ивановной — первым человеком в Сычевке, и ей все кланяются, и она — в ответ; она ведь тут всех знает, и ее все знают и чтят, а местные власти, как это обычно бывает, особенно ею гордятся: такая редкостная, почти легендарная судьба, да еще для такого маленького городишки.

По безголосой и неподвижной среди знойного летнего дня деревенской улице я, не зная точного адреса, брел почти наугад. Возле одной из калиток стояла старушка. Изба была завалившаяся, окнами вросла в землю, таких изб немного уже осталось. А старушка, маленькая, сгорбленная, одна на всей пустой улице, стояла не шевелясь, словно маленький монумент; стояла как-то кротко и приниженно, словно ждала кого-то или чего-то; ждала без надежды, но вот уйти, даже просто сдвинуться не имела сил. Маленький печальный человек, увидев еще одну живую душу на улице — меня, шевельнулся, я подошел узнать точный адрес и вдруг понял: это — она, Анастасия Ивановна.

Курица у порога, повернув голову набок, покосилась на меня влажным недоверчивым глазом, а мы через двор, пахнущий дровами, и маленькие сенцы вошли в горницу. Чистенько кругом, прибрано, аккуратно все. Но потолки низкие давят, но окна подслеповаты у земли, и комнатенка сама больно мала.

— Из Москвы? — переспросила она, сильно волнуясь. — Что же, опять куда ехать?

— Да нет, нет, что вы. Успокойтесь.

Она попробовала улыбнуться.

Мы сидим за древним грубоватым столом, на стене — треснутое зеркало, украшенное полотенцем. Русская печь с лежанкой отделяет горницу от кухни. Справа, на другой стене, кучка фотографий рассыпана, почти все — довоенные, и все в одной деревянной раме. Там и Дима, и Александр, и еще родственники.

— Никого уже нет, а я вот все хожу, — виновато, словно оправдываясь, сказала она. — Живу еще.

Примятый, лапоточком подбородок, втянутые щеки, почти растаявшие глаза.

— А я боялась ведь ехать-то, — уже радуясь, что сейчас все хорошо и никуда ехать не надо, снова заговорила она. — Меня два месяца уговаривали, а военком двадцать пять рублей пообещал. Помощь мне.

Она достала из-за зеркала тряпицу, большими, морщинистыми руками развязала. Среди других бумаг, справок, документов было и извещение о гибели Димы, о том, что «похоронен он в Витебской области неподалеку от деревни Маклани».

Я спросил осторожно:

— Вы у Димы на могиле… были?

На мгновение успел представить: ездила, наверное, одна. А какие поездки на место гибели Димы можно было бы организовать, как ее здесь, на Смоленщине, провожали бы, а там, в Белоруссии, встречали бы по-сыновьи нынешние восьмиклассники — Димины ровесники.