Столько лет спустя — страница 23 из 33

Она первый раз за вечер вздохнула:

— Не.

Не была. Ни разу. А как она поедет одна, неграмотная, читать совсем не может, она даже и не знает, в какую это сторону — белорусская деревня Маклань, а и знала бы, как поедешь: из пенсии надо заплатить за свет, за воду, за радио. Большие расходы — дрова. Во дворе я видел большую поленницу.

— Я за нее шестьдесят рублей заплатила. Ну, это, правда, мне на весь год один раз расход, мне машины дров на год хватает.

Кто же обеспечивает старушку дровами?

— Я договорилася. Тут у нас ходит один, пьяница он. Молодой совсем. Он мне дрова привез и попилил, тридцать рублей взял. Потом опять пришел, поколол и в поленницу сложил, еще тридцать взял.

Рассказ повергает меня не просто в смущение — в растерянность. Я испытываю огромный, непреоборимый, жгучий стыд перед ней, огромную, неискупимую вину. Вспоминаю, как днем, разыскивая ее дом, я увидел огромную школу — рядом с ней, и во дворе школы — памятник. Среди фамилий павших — и фамилия Дмитрия Огурцова. Этот памятник ее Диме, как укор мне, вырос вдруг до невероятных размеров. Еще не зная, куда я завтра пойду и с кем буду говорить, я торопливо, сбивчиво обещаю, что снимут, снимут с нее плату и за свет, и за воду, и за радио. «Я в райисполком пойду, в райком партии», — для убедительности добавляю я.

— Да не, — неуверенно сказала она. — Кабы вы в военкомат сходили.

Долго молчим. Разговор наш длится давно, по радио за занавеской уже и последние известия были, и эстрадный концерт, и комментарий политического обозревателя, и отрывки из опер, и снова последние известия.

— А хорошо бы насчет радива и света-то, — сказала в раздумье. — Я ж ведь без радива не могу: я же неграмотная, хоть газеты послушаю. Я его не выключаю никогда, и ночью говорит — мне так легче, как будто в доме кто есть. Правда, у меня соседка, врач Вышницкая, уже на пенсии, дай ей бог здоровья, дак внучек ее Сережа бежит утром в детский садик и мне крикнет каждое утро: «Жива, бабуля?». Я — в окно, занавески открою: «Жива, жива». Дай бог им здоровья.

…Время уже позднее, она ложится спать в шесть вечера, а уже одиннадцатый, несколько раз порывался я уйти, а она все удерживала: «Посидите хоть немножко. Когда мне еще так будет».

В начале двенадцатого мы стали прощаться. «Напишите мне письмо…» — неожиданно попросила Анастасия Ивановна. «Да мы еще завтра увидимся, — успокаиваю ее, — я еще не уеду». — «Все равно, потом напишите, мне прочитают». Кто же? Ах да, Вышницкая, соседка.

— Не, у меня еще женщина есть. Вот тут одна ходит, счетчик проверяет.

…Ночью возвращаюсь в гостиницу. Опять мимо огромной школы, во дворе которой стоит памятник ее Диме.

Да, каждый погибший был чей-то сын…

* * *

Утром и был мой первый визит в школу. «Знаете ли, Огурцову Анастасию Ивановну?» — спросил я завуча по внеклассной работе. «Да», — был ответ. «А где она живет?» — «Да где-то тут, неподалеку», — был ответ. «Не где-то, извините, а девятая изба слева от школы». — «А что, — насторожилась заведующая, — мы за памятником ухаживаем». — «Да за памятником-то легче ухаживать, чем за живым человеком. Хоть одну грядку на ее огороде дети пропололи?» — «А она к нам ни за чем не обращалась», — был ответ.

Как объяснить, что Огурцова и не обратится сама-то, а и захотела бы за помощью прийти, не знает, в какую дверь постучать. Столько лет после войны минуло, а для нее и теперь самая большая власть — военкомат.

Потом я в райисполком зашел. Официально предста­вился. «Знаете ли Огурцову Анастасию Ивановну?» — «Да, что-то слышал, не помню уже»,— был ответ. Рассказал вкратце. «Ну, так что?» — был вопрос. На меня долго и с подозрением смотрели.— А вы что, ее родственник?

Я ушел. Поспешил к Анастасии Ивановне: она ждала, мы условились с ней пойти на воинское кладбище. Тут вспомнил я, что до кладбища далеко и без машины для Огурцовой не обойтись.

— Ничего, — успокоила она меня, — с палочкой-то я еще хорошо хожу. Раз надо — пойдем.

Как ни сопротивлялась Анастасия Ивановна, я настоял на машине. Уж в этом-то председатель райисполкома не откажет. Внизу, на первом этаже, где висели крупно названия кабинетов и должностей, Огурцова оробела. Словно ощупью сделав несколько шагов, она, чувствуя свое недостоинство, сжалась неловко: «Я тут внизу, под лестницей подожду».

На втором этаже я снова зашел в знакомый кабинет.

— Нет машин. Нет, — был ответ.

Видя, как я униженно спускаюсь вниз, Анастасия Ивановна все поняла: «Ну их, так пойдем». И уже по дороге опять вспомнила:

— Не надо было бы ходить-то, просить-то…

Она шла сгорбленная, вперевалку, и было странно, что ноги еще держат ее.

На кладбище показала могилы, которые когда-то мерила шагами. Вот здесь они семеро стояли перед расстрелом, вот здесь. Дима очнулся, из могилы вылез… и вон туда, к реке, пополз, кровь с себя смыл и в Березовку пошел. «Его березовские любили очень, ребята-то», — повторила слова, сказанные на суде. Под утро, к свету, пришел. А вот здесь Лександр мой лежит…

Анастасия Ивановна помолчала, глянула на меня снизу вверх просительно:

— Вы скажите кому надо, чтобы тут козы не паслись, здесь же — люди…

* * *

Последний визит мой был к секретарю райкома партии. Из трех секретарей я выбрал женщину — Татьяну Дмитриевну Ермакову. Снова все рассказал о старушке Огурцовой. Сказал, что мы теперь, живя в другое время, не сделаем, не сможем сделать, не сможем столько дать, сколько она дала стране, Родине, людям. Что она одна осталась, совсем одна, что жизнь ее замаяла и жить ей осталось совсем немного, так неужели же нельзя сделать так, чтобы оставшиеся недолгие дни ее ничто в жизни не тревожило. Кроме воспоминаний. Что наше государство очень много в последнее время сделало для фронто­виков, их семей, но что эта государственная забота ни­как не отменяет нашей человеческой заботы, а, наоборот, подсказывает, учит чуткости. Что никогда, ни в какие времена, никакие государственные декреты не отменят простого человеческого участия.

Татьяна Дмитриевна сняла телефонную трубку. Позвонила начальнику районного узла связи, потом директору комбината коммунальных предприятий, потом еще какому-то заведующему. На все звонки ушло чуть больше десяти минут. С Анастасии Ивановны была снята плата за радио, за воду и за свет. И ежегодная машина дров была обеспечена. И единовременную денежную помощь Татьяна Дмитриевна обещала выделить. Единственное, за что извинилась: пенсию Огурцовой изменить нельзя.

Через два часа я зашел к Анастасии Ивановне проститься. Она встретила меня не просто радостно, она была счастлива, как бывают счастливы только малые дети. Оказывается, к ней уже приходили школьники и учителя из обеих школ, еще кто-то приходил — справился о ее здоровье, беспокоился, не нуждается ли в чем.

И мне бы с ней порадоваться — благополучно, за десять минут разрешились теперь все ее заботы и печали. Наверное, можно считать — все благополучно, все хорошо, если забыть, что перед теми десятью минутами было еще столько послевоенных десятилетий.

И к тому же не выходило из головы, как могли проглядеть, не заметить Анастасию Ивановну. Ну ладно, одни черствы и равнодушны, а другие? Может быть, они представляли себе, что к Матери всех павших и живых ведут непременно гранитные парадные ступени, а она, исполинская, сильная, возвышается над всеми, отовсюду видна, и свою-то, Огурцову, не узнали?

* * *

…Среди заветных подробностей той скудной незапамятной поры — жмых, хлебные карточки, затемненные от гибельного света окна — осталась еще и эта: старенький патефон и почти двести тяжелых, толстых, грубых пластинок Апрелевского завода. Двести одинаковых черных дисков. К тому времени прожито было мною четыре с половиной года, и ни единой буквы я не знал. Но необъяснимо знал, мог выбрать по названию любую пластинку. Была даже такая игра: «Найди «Брызги шампанского», «А теперь поставь «Дождь идет», «А теперь «Риориту»…». Были еще старые вальсы и марши Чернецкого, Ипполитова-Иванова и так далее, и так далее.

Я залезал рукой в глубокую раковину патефона, и все искал там, в глубине, где начинается музыка.

Те мелодии так и остались путеводными, из того прошлого я и теперь иногда занимаю силы.

* * *

Однажды, когда эти мелодии снова проплыли мимо меня, я вдруг совершенно для себя неожиданно в пятницу к вечеру засобирался на два выходных дня в Сычевку. Уже четыре года спустя после той поездки. Теперь уже сам по себе, без командировочного удостоверения. В конце концов, можно же хоть однажды не по долгу службы взять на себя ответственность за чью-то судьбу до конца.

В Сычевку добрался уже в полночь, а с утра, держа душу наготове, сразу же пошел на знакомую улицу. Избы на месте не оказалось, стоит другой дом — большой, каменный, и живет в нем директор завода. И самой Анастасии Ивановны больше нет. Жизнь ее иссякла. Год назад.

Встретился я снова с секретарем райкома партии Та­тьяной Дмитриевной Ермаковой. Она рассказала, что после нашей встречи произошли большие изменения. Бюро райкома партии постановило «считать установленным факт существования подпольной комсомольско-молодежной группы». Старушку Огурцову переселили в новую благо­устроенную квартиру в самом центре города. Назначили ей персональную пенсию.

Сейчас в квартире Анастасии Ивановны живет ее племянница, приехавшая сюда из Сыктывкара. Валентина Яковлевна. Зашел к ней.

Квартира прекрасная, городская.

— Тете Насте врачи дали диагноз, что умрет, — рассказывает Валентина Яковлевна, — ну, я ее в больницу и не отдала, ухаживала дома. А как она умирать-то не хотела, — о-ох. «Я, — говорит, — только теперь жить начала». И, правда, как праздник, так к ней школьники с подарками, побалуют конфетами или печеньем. А как пенсией-то новой дорожила!.. Ей ведь торжественно назначили, пригласили в райисполком, и там все городское начальство было. Ей торжественно объявили, поздравили. Она там расстроилась… Вот так, в новой квартире да с новой пенсией, она и пожила… три месяца.