Племянница вздохнула, замолчала и неожиданно улыбнулась, вспомнила:
— Однажды я пришла с работы, смотрю — плачет. «Чего?» — говорю. «Я пенсию куда-то девала, не знаю». Я успокаиваю, а она ни в какую. Она не из-за денег, она ведь добрая была, очень добрая — вы знаете. А потом под подушкой у себя и нашла. И главное, наволочка еще была бельевой прищепкой прищеплена, чтоб не забыть… А как умерла, дак кошка так лиховала, на крик кричала. Она привыкла к бабуле, у нее в постели и спала. И вот, не поверите, до сих пор на старую улицу вечерами ходит, ищет. Придет, место, видно, узнает, а избы нет. Она ходит кругами так, ходит, потом посидит-посидит и назад плетется…
Еще Валентина Яковлевна рассказывала мне, как в бытность свою вступился за Огурцову знатный земляк, гжатский сосед ее.
— Она тогда двух коз держала и платила налог за них, кажется 30 рублей. И вот сидит вечерами и что-то шепчет. Оказывается, все высчитывала, надоит она молока на 30 рублей или нет или лучше продать коз? Потом заезжий полковник какой-то написал про нее письмо в Гжатск, Гагарину. А Юрий Алексеевич был от здешних мест депутатом выбран, и, когда он сюда приехал, пригласил Анастасию Ивановну на беседу. Она долго собиралась, кофту примеряла перед зеркалом, платок. Потом села на стул: «Не, — говорит, — не пойду. Боюсь». И не пошла. А Гагарин о ней не забыл, свою резолюцию на том письме наложил, и с нее налог сняли.
В Сычевке, в краеведческом музее, я видел экспонаты, связанные с историей подпольной организации. Директор музея Кузьма Дмитриевич Кузнецов, без преувеличения можно сказать, подвижник, здесь все — дело его рук: создавал музей — он, а начинал — с нуля. Мы сидим в его маленьком кабинете, и среди экспонатов, не уместившихся пока в комнате музея (скоро его будут расширять), среди чучел кроликов, гусей, болотной цапли, среди чучел уток, индюшек, кур я вдруг вижу на шкафу, на самом верху — чудо! Старый, пыльный патефон.
Оказывается, этот патефон директор увидел у старушки Огурцовой в сарае, и, оказывается, в войну, когда Дима с ребятами тайно слушали Москву и совещались, они для отвода глаз заводили этот патефон. Вот и пластинки — «Брызги шампанского», старые марши и вальсы… Я по старой памяти вставляю ручку, завожу патефон, достаю иголки из тайничка справа. Кузьма Дмитриевич стоит и улыбается: он рад, что в этой маленькой комнатке есть еще один человек, который не забыл то время.
— Садитесь, — прошу я, — вы все стоите.
— Сидеть мне плохо, я постою.
Уже кружится черный, тяжелый диск, и сквозь шуршанье и треск издалека доносится голос Шульженко: «Синенький скромный платочек…». Мы терзаем себя старым вальсом, слабея от потусторонней шершавой музыки, и я вижу в глазах директора слезы… Мы слушали, и я знал, что моя самодельная маета — ничто рядом с его мукой. Ведь его война убивала.
Он и был убит — под Кенигсбергом. Разрывная пуля попала в него, и он лежал на мокрой весенней земле. Мимо него, через него шли в атаку наши солдаты, потом через него шли враги, потом — снова наши. За те три дня, пока он лежал, город трижды переходил из рук в руки, и, когда какой-то русский солдат на бегу, в атаке, наступил ему на раздробленное колено, и он застонал, оказалось — жив человек, жив. Уже не мертвого, но еще и не живого, снова беспамятного, Кузьму Дмитриевича оттащил солдат в сторонку.
Когда он приходил в себя, ему казалось, что сверху на него падают осенние мокрые листья — на лицо, на глаза… А это шел дождь. И была весна. И до Победы оставалось несколько недель.
Хорошо, что ранен, подумал он в медсанбате, хоть отосплюсь. И неделю целую спал. А нога была как в горячей печке, и молодая женщина-врач сказала: «Если жить хочешь, Кузнецов, надо резать». У него была гангрена. Ему отрезали ногу один раз, потом второй, повыше. Потом в санбате он поскользнулся в коридоре на кафельном полу, и на свежей ране треснула кость. И еще два раза отрезали ему ногу. А кровь ему вливали дважды в день, потому что своя, пробивая два толстых ватных матраца, стекала под кровать в банку: лопнул какой-то сосуд, и никакой жгут не помогал.
Ему ампутировали ногу четыре раза…
— А и тогда жить хотелось, — тихо говорит, почти шепчет Кузьма Дмитриевич, директор музея.
— Может, выключить? — глядя на его влажные глаза, киваю я на патефон.
— Нет. Пусть.
Звучит еще один старый вальс, который так и называется — «Воспоминание».
…Конечно, жаль, думаю я, слушая Димин патефон, Димину музыку, жаль, что к старушке Огурцовой все пришло так поздно. И все-таки даже если бы жить ей оставалось один только день, и тогда стоило бороться и добиваться.
Даже ради одного ее дня.
А. Г-р, инвалид 1-й группы, г. Днепропетровск: «Фашисты расстреляли мою мать, сестру и троих маленьких детей. Сам я был артиллеристом, заряжающим. Был контужен в позвоночник, годами лежал в разных госпиталях, и в Днепропетровск меня привезли из иркутского госпиталя на носилках в сопровождении двух санитарок. На вокзале уложили на двухколесную тачку и привезли домой... Я многие годы ни за какой помощью ни к кому не обращался, даже санаторную путевку ни разу не попросил — а куда ехать: я же не могу передвигаться по вагону. Единственное мне нужно — телефон, жена не может почти каждую ночь по нескольку раз ходить за два квартала и вызывать из «автомата» «неотложную помощь».
П. М-на, г. Черкассы: «Войну я встретил на рассвете 22 июня 1941. г. в Белостоке. Нас четверых двадцатилетних выпускников 1-го Киевского артиллерийского училища направили на границу в этот район Белоруссии. Впоследствии, перед 30-летием Победы, через Центральный архив Министерства обороны мне удалось установить, что остальные мои боевые друзья — все трое — погибли в первый же день войны. А из 24 моих знакомых ребят по училищу (помню пофамильно) остались живы три человека.
Тяжело досталось нам в 1941 г. Сегодня у меня не укладывается в голове, как мог человек все перенести, выдержать физически. При отступлении от границы на восток от изнуряющих длительных голодных переходов солдаты замертво падали на землю. Чтобы поднять солдата, мне лично приходилось колоть штыком тело (удары, тряска абсолютно ничего не давали), солдат только морщился, но не поднимался. Более сильные брали этого солдата на себя и несли — час, полтора, пока тот чуть-чуть очнется. Потом падал другой, третий... Теперь уже первый нес другого, и т. д. В октябре 1941 г. мне, двадцатилетнему лейтенанту, пришлось дважды быть под расстрелом у фашистов, а однажды, под Кременчугом, я оказался в яме вместе с расстрелянными.
Сейчас у меня очень плохое состояние здоровья. А установить инвалидность, связанную именно с пребыванием на фронте, ВТЭК не спешит. Дело оказалось хлопотное. А ведь мои пустые пока хлопоты видит и молодежь, тут уже дело касается не моего личного прошлого, а нашего общего будущего...»
И. К-в, Чувашская АССР, г. Канаш: «Мне идет 63-й год, и я теперь пенсионер. Всю жизнь работал на железнодорожном транспорте — 36 лет без перерыва до самой пенсии. Шесть с половиной лет был на военной службе, тоже без перерыва,— участвовал в финской кампании, Отечественную войну прошел от начала и до конца. Победу встретил под Прагой.
За помощью обратился первый раз. И то не обратился бы, если бы руководители наши поступали по закону.
Топливом меня обеспечивает вагоноремонтный завод, откуда я ушел на пенсию. Каждый год выдают топливные талоны, платим за них деньги в сумме 13 руб. 60 коп. По оплаченным талонам получаем машину дров (4 куб.) и угля (800 кг). Или 8 кубометров дров. В качестве дров отпускают вагонные отходы, из цеха разборки их привозят на склад, там сваливают. Получить это топливо со склада очень трудно, так как его не хватает. И люди, связанные с доставкой дров, стали этими трудностями пользоваться, руководство завода то ли не видит, что делается, то ли не хочет видеть. Придешь на склад — ничего нет, ждешь. Привозят, наконец, дрова, а потом оказывается, что на них уже есть человек. Шофер говорит, что дрова для него. Я ходил не меньше десяти раз, так ничего и не получил.
Выбрал время и обратился к председателю завкома. Он меня выслушал и повел к коммерческому директору. Объяснил ему, что я пенсионер и участник войны. Тот написал на талоне: «Склад. Отпустить». Я пошел, предъявил талоны. Зав. складом мне сказала: я всегда отпущу, договаривайся с шофером, он привезет тебе дрова на склад, грузи и вези. С шоферами я ничего уладить не смог, они отвечали, что нужно договариваться в цехе разборки вагонов. Я в цех не пошел, так как не знаю там ни одного человека.
Я решил обратиться к директору завода. Пришел, как раз был приемный день. Но секретарша сказала, что начальник принимать не будет, его нет. Я попросил тогда записать меня на следующий понедельник. Она сказала, что не может, так как уже много записано.
Она мне посоветовала обратиться к зам. директора по производству, он — председатель комитета ветеранов войны. Но он оказался в отпуске.
Я дождался его выхода. Он меня принял, выслушал, написал записку, в которой указал: «Начальнику цеха разборки — погрузить дрова краном, заведующему складом — отпустить». Это дело было в пятницу! В понедельник вывезти не сумели, не смогли выделить машину. Во вторник в 11 часов краном погрузили дрова, и я поехал на склад подписывать талон. Зав. складом спрашивает: где грузчик? Я ответил, в цехе разборки по указанию зам. директора по производству. Вам, я говорю, он тоже по телефону давал указание отпустить. На это она обрушилась на меня с руганью. Я ей говорю, что мне краном погрузили, как исключение, как ветерану войны. Она на это еще больше вскипела и кричит: развелось вас, как... Конечно, она хотела сказать, как собак. Ничего я не мог ответить на это, потому что ком в горле встал. Талон она все-таки подписала, сунула мне, и поехал я к проходной. У проходной начальник охраны обошел машину с дровами, отошел в сторону, сел и сидит, ворота не открывает. Я подумал, время не подошло. К проходной направлялся директор завода. Начальник охраны подошел к нему и что-то сказал, я не расслышал. Когда я подошел, директор сказал начальнику охраны дрова свалить. Я ничего не мог возразить. Состояние было такое. Когда немного пришел в себя, пошел к директору завода, зашел в кабинет и вернул ему на стол талоны и квитанцию об оплате. Я до сих пор не могу припомнить, как я добрался домой, то ли пешком, то ли на автобусе. Эта обида, да еще жена лежала в больнице, свалили меня. Я с неделю не мог прийти в нормальное состояние.