Столько лет спустя — страница 24 из 33

Племянница вздохнула, замолчала и неожиданно улыбнулась, вспомнила:

— Однажды я пришла с работы, смотрю — плачет. «Чего?» — говорю. «Я пенсию куда-то девала, не знаю». Я успокаиваю, а она ни в какую. Она не из-за денег, она ведь добрая была, очень добрая — вы знаете. А потом под подушкой у себя и нашла. И главное, наволочка еще была бельевой прищепкой прищеплена, чтоб не забыть… А как умерла, дак кошка так лиховала, на крик кричала. Она привыкла к бабуле, у нее в постели и спала. И вот, не поверите, до сих пор на старую улицу вечерами ходит, ищет. Придет, место, видно, узнает, а избы нет. Она ходит кругами так, ходит, потом посидит-посидит и назад плетется…

Еще Валентина Яковлевна рассказывала мне, как в бытность свою вступился за Огурцову знатный земляк, гжатский сосед ее.

— Она тогда двух коз держала и платила налог за них, кажется 30 рублей. И вот сидит вечерами и что-то шепчет. Оказывается, все высчитывала, надоит она молока на 30 рублей или нет или лучше продать коз? Потом заезжий полковник какой-то написал про нее письмо в Гжатск, Гагарину. А Юрий Алексеевич был от здешних мест депутатом выбран, и, когда он сюда приехал, пригласил Анастасию Ивановну на беседу. Она долго собиралась, кофту примеряла перед зеркалом, платок. Потом села на стул: «Не, — говорит, — не пойду. Боюсь». И не пошла. А Гагарин о ней не забыл, свою резолюцию на том письме наложил, и с нее налог сняли.

* * *

В Сычевке, в краеведческом музее, я видел экспонаты, связанные с историей подпольной организации. Директор музея Кузьма Дмитриевич Кузнецов, без преувеличения можно сказать, подвижник, здесь все — дело его рук: создавал музей — он, а начинал — с нуля. Мы сидим в его маленьком кабинете, и среди экспонатов, не уместившихся пока в комнате музея (скоро его будут расширять), среди чучел кроликов, гусей, болотной цапли, среди чучел уток, индюшек, кур я вдруг вижу на шкафу, на самом верху — чудо! Старый, пыльный патефон.

Оказывается, этот патефон директор увидел у старушки Огурцовой в сарае, и, оказывается, в войну, когда Дима с ребятами тайно слушали Москву и совещались, они для отвода глаз заводили этот патефон. Вот и пластинки — «Брызги шампанского», старые марши и вальсы… Я по старой памяти вставляю ручку, завожу патефон, достаю иголки из тайничка справа. Кузьма Дмитриевич стоит и улыбается: он рад, что в этой маленькой комнатке есть еще один человек, который не забыл то время.

— Садитесь, — прошу я, — вы все стоите.

— Сидеть мне плохо, я постою.

Уже кружится черный, тяжелый диск, и сквозь шуршанье и треск издалека доносится голос Шульженко: «Синенький скромный платочек…». Мы терзаем себя старым вальсом, слабея от потусторонней шершавой музыки, и я вижу в глазах директора слезы… Мы слушали, и я знал, что моя самодельная маета — ничто рядом с его мукой. Ведь его война убивала.

Он и был убит — под Кенигсбергом. Разрывная пуля попала в него, и он лежал на мокрой весенней земле. Мимо него, через него шли в атаку наши солдаты, потом через него шли враги, потом — снова наши. За те три дня, пока он лежал, город трижды переходил из рук в руки, и, когда какой-то русский солдат на бегу, в атаке, наступил ему на раздробленное колено, и он застонал, оказалось — жив человек, жив. Уже не мертвого, но еще и не живого, снова беспамятного, Кузьму Дмитриевича оттащил солдат в сторонку.

Когда он приходил в себя, ему казалось, что сверху на него падают осенние мокрые листья — на лицо, на глаза… А это шел дождь. И была весна. И до Победы оставалось несколько недель.

Хорошо, что ранен, подумал он в медсанбате, хоть отосплюсь. И неделю целую спал. А нога была как в горячей печке, и молодая женщина-врач сказала: «Если жить хочешь, Кузнецов, надо резать». У него была гангрена. Ему отрезали ногу один раз, потом второй, повыше. Потом в санбате он поскользнулся в коридоре на кафельном полу, и на свежей ране треснула кость. И еще два раза отрезали ему ногу. А кровь ему вливали дважды в день, потому что своя, пробивая два толстых ватных матраца, стекала под кровать в банку: лопнул какой-то сосуд, и никакой жгут не помогал.

Ему ампутировали ногу четыре раза…

— А и тогда жить хотелось, — тихо говорит, почти шепчет Кузьма Дмитриевич, директор музея.

— Может, выключить? — глядя на его влажные глаза, киваю я на патефон.

— Нет. Пусть.

Звучит еще один старый вальс, который так и называется — «Воспоминание».

…Конечно, жаль, думаю я, слушая Димин патефон, Димину музыку, жаль, что к старушке Огурцовой все пришло так поздно. И все-таки даже если бы жить ей оставалось один только день, и тогда стоило бороться и добиваться.

Даже ради одного ее дня.

* * *

А. Г-р, инвалид 1-й группы, г. Днепропетровск: «Фашисты расстреляли мою мать, сестру и троих ма­леньких детей. Сам я был артиллеристом, заряжающим. Был контужен в позвоночник, годами лежал в разных госпиталях, и в Днепропетровск меня привезли из ир­кутского госпиталя на носилках в сопровождении двух санитарок. На вокзале уложили на двухколесную тачку и привезли домой... Я многие годы ни за какой помощью ни к кому не обращался, даже санаторную путевку ни разу не попросил — а куда ехать: я же не могу передви­гаться по вагону. Единственное мне нужно — телефон, жена не может почти каждую ночь по нескольку раз ходить за два квартала и вызывать из «автомата» «неот­ложную помощь».

П. М-на, г. Черкассы: «Войну я встретил на рассвете 22 июня 1941. г. в Белостоке. Нас четверых двадцатилет­них выпускников 1-го Киевского артиллерийского учи­лища направили на границу в этот район Белоруссии. Впоследствии, перед 30-летием Победы, через Централь­ный архив Министерства обороны мне удалось устано­вить, что остальные мои боевые друзья — все трое — по­гибли в первый же день войны. А из 24 моих знакомых ребят по училищу (помню пофамильно) остались живы три человека.

Тяжело досталось нам в 1941 г. Сегодня у меня не укладывается в голове, как мог человек все перенести, выдержать физически. При отступлении от границы на восток от изнуряющих длительных голодных переходов солдаты замертво падали на землю. Чтобы поднять сол­дата, мне лично приходилось колоть штыком тело (уда­ры, тряска абсолютно ничего не давали), солдат только морщился, но не поднимался. Более сильные брали этого солдата на себя и несли — час, полтора, пока тот чуть-чуть очнется. Потом падал другой, третий... Теперь уже первый нес другого, и т. д. В октябре 1941 г. мне, двадцатилетнему лейтенанту, пришлось дважды быть под расстрелом у фашистов, а однажды, под Кременчугом, я оказался в яме вместе с расстрелянными.

Сейчас у меня очень плохое состояние здоровья. А установить инвалидность, связанную именно с пребы­ванием на фронте, ВТЭК не спешит. Дело оказалось хлопотное. А ведь мои пустые пока хлопоты видит и мо­лодежь, тут уже дело касается не моего личного про­шлого, а нашего общего будущего...»

И. К-в, Чувашская АССР, г. Канаш: «Мне идет 63-й год, и я теперь пенсионер. Всю жизнь работал на же­лезнодорожном транспорте — 36 лет без перерыва до са­мой пенсии. Шесть с половиной лет был на военной служ­бе, тоже без перерыва,— участвовал в финской кампании, Отечественную войну прошел от начала и до конца. Побе­ду встретил под Прагой.

За помощью обратился первый раз. И то не обра­тился бы, если бы руководители наши поступали по закону.

Топливом меня обеспечивает вагоноремонтный завод, откуда я ушел на пенсию. Каждый год выдают топлив­ные талоны, платим за них деньги в сумме 13 руб. 60 коп. По оплаченным талонам получаем машину дров (4 куб.) и угля (800 кг). Или 8 кубометров дров. В качестве дров отпускают вагонные отходы, из цеха разборки их приво­зят на склад, там сваливают. Получить это топливо со склада очень трудно, так как его не хватает. И люди, свя­занные с доставкой дров, стали этими трудностями поль­зоваться, руководство завода то ли не видит, что делает­ся, то ли не хочет видеть. Придешь на склад — ничего нет, ждешь. Привозят, наконец, дрова, а потом оказы­вается, что на них уже есть человек. Шофер говорит, что дрова для него. Я ходил не меньше десяти раз, так ни­чего и не получил.

Выбрал время и обратился к председателю завкома. Он меня выслушал и повел к коммерческому директору. Объяснил ему, что я пенсионер и участник войны. Тот написал на талоне: «Склад. Отпустить». Я пошел, предъ­явил талоны. Зав. складом мне сказала: я всегда отпущу, договаривайся с шофером, он привезет тебе дрова на склад, грузи и вези. С шоферами я ничего уладить не смог, они отвечали, что нужно договариваться в цехе разборки вагонов. Я в цех не пошел, так как не знаю там ни одного человека.

Я решил обратиться к директору завода. Пришел, как раз был приемный день. Но секретарша сказала, что на­чальник принимать не будет, его нет. Я попросил тогда записать меня на следующий понедельник. Она сказала, что не может, так как уже много записано.

Она мне посоветовала обратиться к зам. директора по производству, он — председатель комитета ветеранов вой­ны. Но он оказался в отпуске.

Я дождался его выхода. Он меня принял, выслушал, написал записку, в которой указал: «Начальнику цеха разборки — погрузить дрова краном, заведующему складом — отпустить». Это дело было в пятницу! В понедель­ник вывезти не сумели, не смогли выделить машину. Во вторник в 11 часов краном погрузили дрова, и я по­ехал на склад подписывать талон. Зав. складом спраши­вает: где грузчик? Я ответил, в цехе разборки по указа­нию зам. директора по производству. Вам, я говорю, он тоже по телефону давал указание отпустить. На это она обрушилась на меня с руганью. Я ей говорю, что мне краном погрузили, как исключение, как ветерану войны. Она на это еще больше вскипела и кричит: развелось вас, как... Конечно, она хотела сказать, как собак. Ничего я не мог ответить на это, потому что ком в горле встал. Талон она все-таки подписала, сунула мне, и поехал я к проходной. У проходной начальник охраны обошел машину с дровами, отошел в сторону, сел и сидит, ворота не открывает. Я подумал, время не подошло. К проходной направлялся директор завода. Начальник охраны по­дошел к нему и что-то сказал, я не расслышал. Когда я подошел, директор сказал начальнику охраны дрова свалить. Я ничего не мог возразить. Состояние было такое. Когда немного пришел в себя, пошел к директору завода, зашел в кабинет и вернул ему на стол талоны и квитан­цию об оплате. Я до сих пор не могу припомнить, как я добрался домой, то ли пешком, то ли на автобусе. Эта обида, да еще жена лежала в больнице, свалили меня. Я с неделю не мог прийти в нормальное состояние.