Лицо его светилось при этом детской чистой радостью. Сам не плясал, но соседи понемногу выходили в круг — этакий заводила. Впрочем, я его плохо видел, он был чуть в стороне, нас разделяли люди.
Но что-то и грустное было в этом, может быть потому, что меня не покидала мысль скорого прощания с ними: осталось несколько минут. Как продлить их, эти минуты?
Подошел милиционер, взял под козырек: пора бы расходиться. Была половина первого. Вот бы когда перевести часы па летнее время — сегодня, выиграть час. Круг заколыхался, но устоял. Минут через двадцать, однако, аккордеонист стал застегивать мехи, и круг стал нехотя распадаться. Все двинулись к метро. Только тот самый — заводила, из глубинки — двинулся в обратную сторону, к улице Горького.
Я увидел, что правой ноги у него нет. Но если бы хоть был он на костылях с подвернутой у колена брючиной или имел бы хороший протез — их давно уже делать научились. Нет, у него вместо ноги был грубый деревянный обрубок, привязанный ремнями. Чурка, сточенная книзу. Такие протезы я видел только после войны, во множестве. Видно, он сам смастерил этот обрубок — плотный, удобный не трет, не давит. С таким вездеходом можно и по московской гладкой улице идти, и по булыжной мостовой в райцентре, и по проселочной дороге, и по лесной тропе, и в дождь, и в снег.
Странно он выглядел, даже нелепо — в самом центре столицы, среди ночи, один на всей улице Горького.
Он уходил, а я бессмысленно брел за ним.
Я представлял, как возвращался он домой сорок лет назад. Может быть, это было рано утром, он шел полем, вперевалку, привыкая к протезу. Впрочем, нет, протеза, вероятно, еще не было, он шел, приминая костылями влажную утреннюю землю, и вокруг, на траве, была роса, которая еще помнила следы его босых ног. Шел он и полем, и лесом, миновал березовую рощу, и пели ему взахлеб птицы; и у каждой божьей твари было по две лапы. За поворотом открылась ему поляна, где трава в рост человека, а дальше — ручей, мостик, пологие, скатом к нему, огороды и — деревня. Пели петухи, пилили дрова в чьем-то дворе, лаяли собаки, шел дым из труб. Ничего не изменилось за эти четыре года, и солнце по-прежнему поднималось из-за правой крайней избы.
Впрочем, может быть, когда он возвращался, был вечер, и была зима, и снег повис, застыл над крышами, остановленный звуками одинокой духовой трубы...
...Я глянул перед собой и никого не увидел. Улица была пуста. Фронтовика с протезом не было нигде, как будто его не было вовсе. Куда, в какой двор свернул он в центре Москвы, мой старомодный инвалид? Наверное, где-то здесь жил его однополчанин.
Я теперь уже больше не увижу его, и даже фамилии его никогда не узнаю.
Зато до следующего 9 мая оставалось меньше года. На полтора часа.
Вот так, наверное, когда-нибудь уйдет последний солдат войны — незаметно для всех. Неслышно, как неслышно падает в большом лесу последний осенний лист. И с ним уйдет целое поколение.
Мне бы посидеть у изголовья в последний его час, услышать последние слова последнего солдата этой чудовищной войны. Что скажет он? Наверное, что те самые четыре года, когда его могли убить каждый день, были для него счастливыми — он был молод, он защищал Родину, и он уцелел. А после войны, скажет он, а после войны...
Когда он заговорит о нынешнем времени, я очень хочу, чтобы мне не было перед ним стыдно.
Глава 13. Сегодня на рассвете
Решил перелистать старые газеты. Вот они — передо мной, газеты как газеты. И сообщения как сообщения.
Предприятия досрочно выполнили полугодовой план — в Челябинске и Магнитогорске, в Сталино и Кемерово, в Киеве и Ленинграде. Заканчиваются земляные работы на строительстве Большого Чуйского канала. В Ленинграде построен циклотрон, там будут расщеплять атомное ядро.
«Завтра в столице Украины открывается новый республиканский стадион…»
…Завтра.
Завтра началась война.
Нет, не завтра, сегодня на рассвете.
Мирные газеты с сообщениями о мирном дне вышли 22 июня, когда на нашей земле уже несколько часов лилась кровь.
«Вчера состоялось заключительное заседание 3-й конференции московских архитекторов».
Речь шла об архитектурном оформлении столицы. А приказом начальника МПВО от 22 июня 1941 года в Москве объявят светомаскировку.
Они еще даже не пожелтели, эти старые архивные газеты в толстых картонных переплетах — «Правда», «Известия»…
Хорошо бы и в этой небольшой главе, как и в других, выписать чью-то судьбу. На фоне последнего мирного дня всей страны упомянуть о ком-то как бы мимоходом, невзначай, и в конце, после четырех лет войны, после массовой гибели и слез, когда уже все забыли о нем, о герое,— вернуться вдруг к нему, живому, и на том поставить точку. Мы ведь помним не 20 абстрактных миллионов погибших на войне, а каждого из них — мужа, сына, брата. Но передо мной — газеты за 22 июня, а не за 9 мая, и ничья судьба никому не ведома.
Можно лишь попробовать представить: вечер накануне войны. Теплый летний вечер, луна прячется в каракулевых облаках. Завтра воскресенье — пляж, река. Назначены все свидания. А кто-то, назовем его Карпов, некто Карпов — пусть Виктор, нет — еще Витя, юноша, сегодня вечером бережно везет свою молодую жену в родильный дом — где-нибудь в Киеве, Одессе, Севастополе или в Минске, Мурманске, Каунасе.
Жизнь прекрасна, что говорить, когда до завтрашнего свидания — всего одна, самая короткая в году июньская ночь.
Еще не знаем, кто из нас в живых
Останется, кого из нас убьют,
О судьбах наших нет еще и речи,
Нас дома ждет парное молоко,
И бабочки садятся нам на плечи,
И ласточки летают высоко.
Газеты следующего дня. Указы Президиума Верховного Совета СССР о мобилизации военнообязанных и о военном положении. Сводка Главного командования Красной Армии за первый день войны. Вечером 22 июня по радио выступил Черчилль с заявлением к английскому народу.
«Никто не был более упорным противником коммунизма, чем я, в течение последних 25 лет. Я не возьму назад ни одного из сказанных мною слов, но сейчас все это отступает на второй план перед лицом разворачивающихся событий… Опасность для России является нашей опасностью и опасностью США…
…Дело каждого русского, борющегося за свою землю и дом, является делом свободных людей и свободных народов в любой части земного шара».
Газеты публикуют эту речь в изложении, первая часть абзаца — о враждебности — опущена. Я вынул ее на свет не со зла, а чтобы задуматься: разве сегодня, сейчас не наступил тот момент, когда и неприязнь, и враждебность, и даже ненависть должны, пусть не отступить — слишком неправдоподобно,— но хотя бы потесниться? Разве не наступил еще момент выбора для всех: жить или не жить? Неужели для того, чтобы понять друг друга, нужно, чтобы наступили чудовищные минуты новой войны?
После нее, может статься, последние мирные газеты на любом языке читать будет некому.
…22 июня 1941 года. Утро перед рассветом. Пограничники наблюдали сосредоточение фашистов, докладывали и в ответ получали категорический приказ: на провокации не поддаваться. Конечно, провокации… Ведь заключен пакт о ненападении.
Спустя три месяца после подписания этого пакта Гитлер сказал: «У нас имеется договор с Россией. Однако договоры соблюдаются лишь до тех пор, пока… они выгодны».
Уже были сброшены первые бомбы на Киев, Одессу, Севастополь, Минск, Мурманск, Каунас, уже минуло полтора часа, как фашисты перешли границу, только после этого германский посол передал заявление Советскому правительству. «Превентивная война» была объяснена тем, что СССР… готовился напасть на Германию.
Все учли, все взвесили фашисты: наш промышленный потенциал, вооружение, наличные силы, тактические возможности, топливо, состояние дорог, климатические условия. Все, кроме характера народа. Разве могли учесть гитлеровцы, что одна лишь Брестская крепость будет стоить им дороже, чем вся война во Франции. Что с маленькими гарнизонами им будет справиться труднее, чем с целыми армиями других стран.
В первые же дни войны военкоматы осаждали тысячи людей — мужчины и женщины, старики и подростки, коммунисты и беспартийные. Изъявил решительное желание взять в руки винтовку Дмитрий Шостакович: «Вчера я подал заявление о зачислении меня добровольцем в народную армию по уничтожению фашизма». Письмо Шостаковича публикуют «Известия».
Мне кажется, тогда, в первые дни, было еще не так много материнских слез — у всех были гнев, решимость, даже лихость: война казалась делом нескольких недель, ну, месяцев. Вот заголовки первой газеты военной поры: «Советский народ раздавит фашистских псов», «На удар ответим сокрушающим ударом», «Разгромим врага наголову».
Кажется мне, что даже теперь, столько лет спустя, провожая в армию сыновей, матери плачут больше, чем тогда, в первый день войны: в мире сейчас тревожно, а те четыре года войны — в памяти. Я видел сам: на призывном пункте в центре Москвы, неподалеку от Лесной улицы, сходились бритоголовые парни — с гитарами, магнитофонами и, представьте, с гармошками тоже. Они улыбались, смеялись, прощались с невестами. А матери рядом — плакали.
Не хотите ли вечером отдохнуть? — спрашивают мирные газеты.
«Эстрадный театр «Эрмитаж». «На днях — государственный джаз-оркестр под управлением и при участии Леонида Утесова. Премьера — «Шутя и играя».
Не желаете ли подлечиться?
«На июль — сентябрь продаются путевки на курорт «Друскеники», Литовская ССР. Стоимость 26-дневной путевки 760 руб.»
Приглашают к себе, тоже на июль — сентябрь, санатории города Одессы: грязелечение. 24 дня — 636 рублей.
22 июня, когда были опубликованы эти объявления, вы помните, и Одесса, и Литва уже полыхали.
«…Колхозники и крестьяне-единоличники полностью оплачивают наличными деньгами подписку на Заем третьей пятилетки».