Столько лет спустя — страница 5 из 33

Феоктиста Николаевна из всех привязанностей сына выделяет его любовь к животным, птицам. Он кормил бездомных голубей, подбирал кошек. Она, правда, в дом их не пускала, работала медсестрой в санатории, здесь же, в санатории, и жили, держать кошек было нельзя. Покормит, помоет несчастных, а потом все равно — за ворота. Добрый был. Однажды среди ночи сквозь дождь он услышал какое-то мяуканье. Как услышал? Побежал к реке. Там котенок. Кто-то бросил его в реку, но он чудом уцелел, а на берег подняться не может. Принес его Томас домой, отогрел, покормил. А дальше что, опять за ворота? Он взял корзинку, положил туда букет цветов, котенка и записку: «Меня хотели утопить, а я выжил. Возьмите меня…» И подбросил корзинку ребятишкам в соседний двор, проследил, те взяли…

Добрый был Томас. И очень красивый. Темно-каштановые волосы, стройный, к пятнадцати годам так вытянулся.

Из Ленинграда, с военно-медицинским госпиталем она поехала в тыл, за Урал, сопровождать эшелон с эвакуированными. («Зачем поехала? Зачем?») Кто же знал. Оставила сына в надежных руках, у сестры была продовольственная карточка мужа — офицера. С сестрой, кстати, оставалась и дочь ее Нина, на два года младше Томаса.

Вернуться в Ленинград уже не смогла, город был отрезан. Сестра умерла в блокаду, дочь ее эвакуировали, а Томас пропал.

Она ездила, ходила, писала всюду. В Ленинградском городском управлении трудовых резервов в конце сороковых годов ей сообщили, что ее сын вместе с ремесленным училищем № 32, в котором учился, был эвакуирован в Новосибирскую область. Из Новосибирска ответили, что 135 учащихся действительно прибыли к ним, но Кульнева среди них не было. Еще написали, что часть учащихся этого училища при эвакуации была направлена на Кавказ, а потом в Свердловскую область.

Она писала всюду. Купила большую карту Советского Союза и стала посылать запросы с оплаченным ответом во все областные города страны, а чтобы не сбиться, ставила красные флажки там, откуда получала неутешительные ответы. После каждой зарплаты покупала огромные пачки конвертов с марками. Вся карта покрылась флажками.

Томас ее и учился, и трудился на заводе, и еще работал в спецотряде — спасал ленинградцев из-под обломков разрушенных домов. Уходил в пять утра, возвращался иногда за полночь.

В середине семидесятых годов она получила из Ленинграда книгу «Дети города-героя». Там — вот подарок, вот счастье! — воспоминание о ее сыне, его портрет… Свидетели рассказывают в книге, как Томас после бомбежки спас мальчика. Четыре этажа рухнуло на первый, ребенка завалило. Никто из мужчин — бойцов аварийной команды не решился лезть в завал: одно неосторожное движение — и четыре этажа балок, кирпича, щебня раздавят и пострадавшего, и спасателя. Тут нужен был худенький подросток. Вызвался Томас. Три часа пробирался он к мальчику. Его самого засыпало…

Спас. Домой вернулся под утро, ничего не сказал.

«За мужество и отвагу» председатель Фрунзенского райисполкома объявил ему благодарность. Томасу вручили золотые часы, которые он потом обменял на хлеб.

Феоктиста Николаевна поехала в Ленинград, стала обходить тех, кого спас Томас из-под обломков. Прошла по шести адресам. И никого из спасенных не оказалось в живых — умерли, погибли.

* * *

Встречая людей раз в год, даже со стороны наблюдая, видишь перемены. Тот же Соколин, когда появился впервые, ходил по скверу бодро, без остановки. Потом, позже, время от времени присаживался на скамейку. Через несколько лет уже отдыхал на скамейке больше, чем ходил, глотал таблетки — сердце! Потом стал появляться под руку с дочерью-старшеклассницей. С той же Ольгой, уже студенткой. И опять без нее — вышла замуж.

Последнее время он ходит вместе с Владимиром Федоровичем Замычкиным, здесь познакомились, подружились. Замычкин с братом и сестрой в сорок первом имели на руках бронь, но все трое ушли на фронт добровольцами (только с третьего раза приняли у них заявления). Брат Саша два раза горел в танке, дошел до Берлина, а погиб сразу после войны. В Берлине — «при исполнении служебных обязанностей». Сестра была контужена и умерла в 38 лет.

Владимира Федоровича судьба хранила. Ранен был сначала в январе сорок второго — в грудь. А потом весной сорок пятого, когда шли на Кенигсберг. Пять раз меняли позицию, но их засекли. Замычкин, командир, поставил орудие на прямую наводку, а Мезенцев, заряжающий, побежал за снарядами. Метрах в пятидесяти от Замычкина, на его глазах, вражеский снаряд угодил в Мезенцева — прямое попадание. Был Мезенцев, и нет его — только воронка на этом месте. А на деревья, куда достала взрывная волна, старались не смотреть — клочья одежды…

Владимиру Федоровичу повезло, его ранило — в голову, в челюсть, в переносицу, в обе ноги… И он пролежал в госпитале больше семи месяцев, лег — еще шла война на западе, а выписался — уже на Дальнем Востоке было все кончено.

Когда я впервые увидел в сквере Замычкина, тоже что-то около пятнадцати лет назад, он был не просто молод — выглядел парнем, никак не верилось, что воевал,— поджарый, черная, без единого седого волоска шевелюра, с чубом, молодецкий вид. А нынче здоровье стало сдавать, весной разболелась нога, опухла, врач определил — отложение солей. Замычкин сказал: не может быть. Сделали снимок — осколок снаряда, шесть на четыре. А достать нельзя, около колена, место опасное, лучше не трогать.

И в переносице два осколка по булавочной головке носит, и тоже удалять опасно: нерв затронешь — лишишься зрения. И чуть повыше виска еще один осколок сидит…

* * *

Я не пишу о конкретных подвигах людей, не говорю о званиях, не перечисляю наград. Не это главное в такой день, здесь, в сквере у театра, когда солдаты целуются с генералами, а генералы фотографируют солдат. Здесь, собственно, все — солдаты, не по званию, а по призванию. Здесь главное — встречи, главное — живы…

А подвиги — что ж, в ту пору постоянная, ежеминутная готовность к подвигу каждого — разве это не было всеобщим подвигом? А кому не выпало — все равно, без них — вторых, безвестных — не было бы и первых, легендарных.

Хорошо, что большинство встреч фронтовиков было решено перенести в Центральный парк культуры и отдыха имени Горького — там и просторно, и уютно. Но хорошо и то, что хоть малая их часть, те, кто привык, по-прежнему встречается здесь, у Большого.

«…Какая музыка была, какая музыка играла, когда и души, и тела война проклятая попрала…» А почему бы не посадить здесь, на площади, на один всего час духовой оркестр. Небольшой. Ведь что такое духовая музыка для фронтовиков — 22 июня 1941 года их провожали с ней на фронт, 9 мая 1945 года их встречали с ней на полустанках, в провинциальных городках и столицах. Пусть играет оркестр старые марши и вальсы. Пусть играет «Синий платочек». Звук трубы может все — пробудить, оживить старые воспоминания, остановить любое мгновение минувшего, звук трубы может остановить снегопад… Какое это наслаждение, старая музыка военного времени. В эти минуты не завидуешь ничему чужому — ни здоровью, ни юности, все твое с тобой в эти высокие минуты.

Все меньше остается фронтовиков, все меньше. И в эти минуты, пока мы стоим на площади, кто-то из них умирает в соседних домах и за тысячи километров от нас. Когда-нибудь уйдет последний солдат войны, и с ним уйдет целое поколение. И война станет историей для всех, для всех — книжным воспоминанием. И мне кажется, что-то изменится в мире. Что? Не знаю.

Как-то, перед праздником 9 мая, мы встретились с Замычкиным. Он сказал в раздумье:

— Мы с Соколиным договорились пятидесятилетие Победы вместе встречать. В девяносто пятом году сюда в сквер придем! Полвека, а? Как думаете, доживем?..

Он улыбнулся и вдруг сморщился от боли, стал вытягивать ногу: там шевельнулся осколок, один из четырех.

* * *

Она видела его таким маленьким. Она помнит все его привычки, улыбку, поворот головы. Неужели ничего этого больше нет?

Мы и к естественной смерти, свидетелями которой становимся сами, привыкаем трудно. А тут — ни одного свидетеля гибели Томаса, ни одного документа о его смерти. Как будто после прямого попадания гигантская взрывная волна унесла все. Словно и не было человека вовсе.

Феоктисте Николаевне нагадала ее знакомая, что она встретит сына только в конце жизни. Она стесняется говорить об этом гадании, но разве не простительна старой матери эта слабость, когда других доказательств, что ее Томас жив,— нет?

А в конце жизни, это — когда? Она потому и живет так долго, что ждет.

В сквере у театра она стоит мало, быстро устает. Прячет табличку с объявлением и спешит домой. Там, дома, ждет ее утешение: кошки… Она приваживает к себе бездомных кошек, держит у себя. Еще подкармливает голубей во дворе, они ее уже знают: как она идет, так слетаются к ней, воркуют. Голубям покупает пшено, другую крупу, кошкам — рыбу, молоко.

— А Томас добрый был,— снова вспоминает она.— Сладкое никогда один не съест, обязательно со мной поделится. А сильный!.. Худенький, а сильный. Спрячется за дверью, подкрадется сзади и вверх меня как поднимет!

— Феоктиста Николаевна, а во сне…

— Часто вижу. Часто. Но все маленького, лет восемь-девять. Недавно видела: сижу одна, жду, волнуюсь, пропал Томас, нет нигде. И вдруг дверца у шкафа открывается, и он выходит. Маленький, улыбается: «Мама, я прятался!.. Я хотел тебя напугать…»

У Феоктисты Николаевны влажнеют глаза, дрожит подбородок, но она сдерживается, берет себя в руки. Помолчала, успокоилась.

— Вы знаете, он жив. Я — мать, и я это чувствую… Он ведь давно уже взрослый, ему в этом году пятьдесят семь лет исполняется. Уже и дети у него большие, если он, конечно, женат. Это очень хорошо, если женат.

* * *

Недавно позвонил Замычкин:

— Соколин уже около месяца в больнице: второй инфаркт. Тяжелый. А мне, наверное, операцию будут делать, решили все-таки осколок доставать. Тот, который в ноге: не могу ходить.