Мы потеряли в этой войне 20 миллионов. Каждый из них был чей-то сын. Каждая — чья-то дочь.
За Феоктистой Николаевной ухаживать дома некому. В последние месяцы она резко сдала, давление — за двести. Она решила поменять свою московскую квартиру на ленинградскую. Там, в Ленинграде, за ней будет присматривать племянница, та самая Нина — дочь сестры, которая в блокаду жила вместе с Томасом и которую успели вывезти. Там, в Ленинграде, — лучшая в стране служба розыска без вести пропавших.
Мне грустно, что следующее 9 мая Феоктисты Николаевны в Москве не будет. К ней уже так привыкли и москвичи, и приезжие — все те, кто в День Победы собирается в сквере у Большого театра.
Там, в Ленинграде, она будет ближе к Томасу.
Глава 3. Столько лет спустя
Ленинград
На пути из поселка Лесного в Мурманской области к Старой Руссе в Новгородской области, на пути из Заполярья на материк где-то посреди холодной вечности возник из небытия город. Ленинград. Огромные дома, огромные витрины, и во всю витрину — огромные бублики. И я возле них — растерянный. Долго потом не верилось, что они не настоящие.
Теперь изъян в душе: до сих пор Ленинград остался для меня самым большим городом в мире, и, когда я приезжаю туда, чувствую себя маленьким провинциалом. Теряюсь. До сих пор.
У города, как и у человека,— своя история, свои трудные дни и минуты испытаний. И о городе, и о горожанах можно судить по тому, какими они были в те дни, когда на весах судьбы лежала жизнь.
Многовековая история человечества знает немало примеров, когда города и даже целые государства, создававшиеся веками, завоевывались и уничтожались, обращались в прах за несколько недель и даже дней. Но у нас есть памятники, которые символизируют непобедимость. Их не коснулась рука художника, архитектора или скульптора, эти памятники — от слова «память» — создала война. Сталинградский «дом Павлова». Одесские катакомбы. Изрешеченный осколками и пулями вагон, который стоит на окраине Новороссийска и дальше которого фашисты не прошли. И целый город-памятник: Ленинград.
На этом участке войны, как и всюду, полководцы разрабатывали стратегию и тактику сражений, а солдаты — сражались. Но мне кажется, что главным действующим лицом здесь был гражданский, мирный народ. Ленинград — город-герой, здесь стояли насмерть горожане.
Против них вели войну средневековые инквизиторы, уже покорившие Европу. Сама природа, кажется, покорилась им: первая военная осень в Ленинграде была тихая и сухая, стояли дивные лунные ночи, в которые так удобно бомбить. Ни спасительных туманов, ни дождей, привычных для Ленинграда.
8 сентября сорок первого года — первый воздушный налет. В этот день фашисты обрушили на город 6327 бомб. В этот день, первый же день бомбежки, они разрушили Бадаевские склады, в которых хранились основные запасы продовольствия.
Вместе с бомбами на город посыпались садистские листовки: «Сегодня мы будем бомбить, завтра вы будете хоронить».
Гитлер приказал: капитуляцию не принимать, Ленинград сровнять с землей.
К бомбежкам и обстрелам ленинградцы привыкли — прятались больше по привычке, чем из страха погибнуть. Наступили испытания куда страшнее. Зима пришла рано и выдалась на редкость суровой. Кончился бензин, встал транспорт. Замерз водопровод, за водой брели на Неву. На осажденный, блокированный Ленинград обрушился голод — пытка ни с чем не сравнимая.
Ленинградцы ели лепешки из обойного клея, из порошка от клопов. Поджаривали их на олифе и масляной краске.
Ленинградцы ели ворон. Собак. Кошек. Мышей. Крыс…
Когда-нибудь, в непостижимо отдаленные времена, когда исчезнут воинские уставы, цивилизованные потомки наши ужаснутся, не поверят, что так было, что так могло быть на их земле.
Воины Ленинградского фронта обратились с просьбой урезать им красноармейские нормы, чтобы передать часть их пайка голодающим ленинградцам. Однако солдатский паек и без того был скудным, сократить его оказалось невозможным.
Мы знаем — умер от голода или погиб каждый третий ленинградец.
И дети, дети — главные блокадные мученики и жертвы. Минуя детство, они сразу стали взрослыми.
Ленинградские дети могут гордиться тем, что вместе со взрослыми отстояли свой город. «И самый великий подвиг школьников Ленинграда,— говорил Александр Фадеев,— в том, что они учились».
А дошкольники, а малыши? Дети-сироты, пасынки войны. Как выдерживало все это маленькое сердце?
Эти черные дни и месяцы лишили их покоя на всю жизнь.
Откликнитесь, отзовитесь
В январе 1942 года Совет Народных Комиссаров СССР принял постановление: «Об устройстве детей, оставшихся без родителей». На органы внутренних дел был возложен розыск детей, потерявших связи с родственниками. Дети давно выросли и теперь сами ищут своих родителей.
С тех пор, с января 1942 года, удалось найти около 400 тысяч (!) потерявшихся. В Министерстве внутренних дел СССР мне посоветовали ехать в Ленинград: там дело поставлено как нигде, результаты — исключительные.
Я и сам слышал легенды о ленинградском розыске. Ехал, ожидал увидеть целый институт. А оказалось, всего-то шесть женщин в двух комнатках. Два старших инспектора — капитаны милиции Татьяна Алексеевна Щербакова и Валентина Андреевна Черных; инспекторы — старшие лейтенанты милиции Вера Алексеевна Мелехина, Мария Степановна Светличная, Галина Федоровна Суворова и младший лейтенант милиции Тамара Михайловна Мунцева. Возглавляет розыскное отделение паспортного отдела УВД майор милиции Алексей Васильевич Бережанский.
Это они, несколько человек всего, организуют и ведут огромную работу, в помощь себе подключили радио, телевидение, печать. Ленинградские газеты завели у себя постоянные рубрики: «Из почты «Отзовитесь», «Кто откликнется?»
Кто откликнется?.. «Я, Бок (возможно, Боков или Бокин) Александр Андреевич, 1938 года рождения, разыскиваю кого-либо из родных. До войны наша семья проживала в Ленинграде в районе Средней Рогатки, точного адреса не помню — мать моя, ее звали Софья, погибла в результате бомбежки, отец, его звали Андрей, ушел на фронт, сведений о его судьбе не имею. Сам я в 1942 году был вывезен из осажденного Ленинграда…»
«Я, Васильева (ныне Вишнякова) Римма Васильевна, 1938 года рождения, вывезена из осажденного Ленинграда. Ищу кого-либо из близких. Подлинное у меня только имя, а фамилию и отчество мне дали в детском доме, там определили и год рождения…»
Блокадное детство представить нельзя, это надо пережить. Тыловые врачи не могли определить возраст: пяти-шестилетняя девочка, как старушка, личико, как печеное яблоко, взгляд безумный, больной. Взрослые дети. Возраст определяли по медицинским показателям. Они были таковы, что даже трехлетним малышам врачи давали на год меньше. Этих детей отправляли из Ленинграда эшелон за эшелоном.
Каково искать ныне родных, если, кроме имени, не осталось от прошлого ничего.
Одна надежда, одна-единственная — воспоминания. Иногда полувыцветшие, полуобморочные, словно видение, иногда ясные и чистые, как сегодняшний день.
«Помню, что жили в 2—3-этажном доме. Мать шила на машинке. Помню, как упала на меня с керосинки кастрюля с водой. Имею ожог на лице в области левого глаза и уха…»
«Родился я где-то в селе под Ленинградом. Когда началась война, я находился в детском доме под Псковом. Помню, приходил ко мне то ли отец, то ли какой-то другой человек в форме солдата, принес мне оловянных солдатиков и сказал: „Сыночек, как кончится война, я обязательно возьму тебя домой". Прилагаю свою фотографию…»
Кто откликнется?..
Трудно этим блокадным детям, давно уже выросшим. Тем особенно трудно, кто помнит еще родительскую ласку. Им труднее. Как слепому, бывшему зрячему, ставшему слепым и успевшему все увидеть и понять, что он потерял.
Еще труднее примириться с мыслью о потере — матери.
Поиски иногда ведутся годами, случается — безрезультатно. А бывает, как, например, у Валентины Андреевны Черных: за один удачный, а точнее даже, счастливый год взяла три «дела» по розыску и все закончила.
Вот одно из них, не самое трудное и не самое легкое, вполне рядовое.
Валентина Андреевна получила письмо от сверловщицы завода «Вулкан» Тамары Козуновой: «Сегодня 9 мая, День Победы… Я совсем одна, так плохо быть одной. Я прочла в газете «Смена» рассказ о том, как Вы помогли найти Людмиле Чикиной отца по совсем небольшим приметам. Во мне пробудилась надежда, а вдруг и у меня найдется кто-нибудь. По метрическим данным, я родилась в Ленинграде, родители: отец — Козунов Михаил, мать — сведений нет. Однажды я уже пыталась разыскать родных, но… я ведь и фамилию-то свою точно не знаю, Козунова ли».
Черных запрашивает все районные отделы ЗАГСа Ленинграда. Все отвечают: «Записи о рождении за 1940 — 41 — 42 г. р. на гр. Козунову Тамару не найдено». Валентина Андреевна обращается в районы и сельсоветы области, ей отвечают Кириши, Луга, Ломоносов, Лодейное поле, Киров, Подпорожье, Тосно, Кингисепп, Сланцы, Тихвин, Волосов, Бокситогорск, Волхов, Всеволжск… И так далее, и так далее, и так далее. Отовсюду получает один и тот же ответ: не найдено, не найдено, не найдено. Иногда с неутешительными подробностями, например поселковый Совет Стрельни сообщил: «Проверено за 7 лет. Книги записей о рождении с 1941 по 1943 г. не сохранились».
Черных запросила всех вторично. В третий раз. Проверила архивы райвоенкоматов — об отце никаких следов. Запросила архивы детских домов в гороно и облоно, проверила сохранившиеся кое-где «книги движения» воспитанников в самих детдомах. С огромным трудом, но все-таки выстроила Тамарину жизнь. Вот она, биография детства: Пушкинский детский приемник, детский дом в Токсово, Черемыкинский детдом, Лужский детдом, Волосовский детдом…
Не странно ли и не грустно ли, что по долгу службы один человек узнает о другом все, а тот, другой, ничего о самом себе не знает. Тамара еще ничего о своей жизни не ведала, а Валентина Андреевна уже выяснила, что мама ее умерла в январе 1942 года, сама Тамара, восьмимесячная, сидела в это время возле нее, перебирала игрушки. Что отец ее, и не Михаил вовсе, а Алексей, осенью того же сорок второго погиб. Что какая-то старушка подобрала ее и отправила в приемник-распределитель.
Впрочем, я забежал вперед, следы родителей, близких не могла Черных найти долго. Написала в Москву в Красный Крест: есть ли какие-то сведения по детской картотеке на Козунову Тамару, не обращался ли кто-нибудь по розыску ее? Нет, ни к ним, ни в органы милиции Москвы никто не обращался.
Все это время Тамара звонила Валентине Андреевне: «Как, ничего пока?» И звонила вроде без особой надежды, но, услышав: «Нет. Пока нет», каждый раз чувствовала, что теряет под ногами землю. Даже в отпуск Тамара не уезжала, словно временным отъездом могла спугнуть маленькую надежду.
Черных выписала в адресном бюро всех Козуновых в Ленинграде и области — 40 человек. Со всеми почти переговорила — ни у кого Тамара в войну не потерялась. «Скоро ноябрьские праздники,— говорила старший инспектор всем Козуновым,— будете встречаться с родственниками, поспрашивайте…»
Время от времени Валентина Андреевна просила:
— Тамарочка, милая, помоги мне, хоть что-то вспомни из самого раннего детства.
— Первое, что помню, правда, смутно, вокзал в Тосно, неубранный, разрушенный. Нас, помню, все куда-то везли, везли на машинах… Черемыкино уже лучше помню, на стенах детдома широко, во весь рост фашисты черные в касках нарисованы. Потом закрасили. Ходили, помню, за ягодами, лес страшный, сосны большие, боялись далеко ходить. В Сиверский санаторий меня возили, туда всех дистрофиков из детдома возили. Помню, нас все время взвешивали. Коек в детдоме не хватало, помню. Кому на одного достанется — рад! Дальше — Лужский детдом. Там — школа, озеро, река. Только потом, в Волосовском детдоме, это уже в пятьдесят третьем году, я впервые поняла вдруг, что я — сирота. К другим какие-то дяди, тети приходят, гостинцы приносят, а ко мне — никого, других на каникулы к себе берут, а я — одна. Знаете что… А вдруг я не Козунова?
Через полгода после начала розыска, 10 ноября, в День работников милиции, Черных велела Тамаре принести две фотокарточки. «Плохи дела,— сказала она,— будем печатать объявление в «Смене».
Тамара ушла, а ровно через час к Черных заглянула одна из Козуновых, уже приходившая к ней накануне. Оказывается, 7 ноября она была в гостях у родственников (по мужу) и хозяйка дома Капитолина Алексеевна Евстифеева (Козунова) рассказала, что в войну у нее потерялась племянница Тамара, дочь брата ее Алексея, погибшего на войне. Жена Алексея Анастасия эвакуировалась с Тамарой в Гатчину и там вскоре умерла. Тамару никто не искал, все считали ее погибшей: в Гатчине были фашисты.
К четырем дня Тамара пришла на работу и нашла записку: «Позвони срочно Валентине Андреевне». «В чем дело, только что была у нее? Что-нибудь еще для «Смены» нужно,— решила она.— Но почему «срочно»?..» И вдруг разволновалась, да так, что забыла номер телефона. Утром, успокоившись, вспомнила, выскочила во двор к телефонной будке. Голос Валентины Андреевны:
— Тамарочка, ты только не волнуйся, у тебя, кажется… родственники нашлись. Хорошие родственники, близкие.
Она молчит, плачет.
— Успокойся, успокойся. И никому пока не говори, будем еще проверять.
Потом звонила снова и снова:
— Ну, кто все-таки?
— Думаем, сестра. Галя.
— А где она живет?
— Нет-нет, пока нет. Жди.
Через несколько дней:
— Хочешь фотографию детскую Галину посмотреть? Приезжай.
Приехала, глянула и вспомнила себя детдомовскую. «Это же я» — «Как?» — испугалась Черных. «Нет, просто похожа очень».
«Потом,— рассказывает Тамара,— Валентина Андреевна показала мне еще фотографию мамы. Я ревела, вообще я в те дни все время ревела. На семнадцатое декабря в одиннадцать часов назначили, наконец, встречу. А меня Валентина Андреевна к десяти пригласила и около часа готовила меня, успокаивала. Я для смелости с подругой пришла, с Таней, тоже детдомовской девочкой. Сидим. Ровно в одиннадцать звонок: нас ждут. Это — в соседней комнате. Я встала, ноги не идут. Вошла — народу, цветов!.. И голос Валентины Андреевны слабо чувствую.
«Ну, Тамарочка, где твоя сестра?..»
Кто к кому первый кинулся — не помню…»
Сейчас Галя живет и работает в Котлах, недалеко от Кингисеппа. Она доярка в совхозе. И Тамара часто, как только можно, ездит к ней. Это по таллиннскому шоссе три часа всего. Она идет на автовокзал к Обводному каналу и садится в «Икарус». Через час с небольшим всматривается в окрестный лес, луга, смотрит на широкую дощечку, белыми буквами по синему на ней написано: «Черемыкино». Вот он — ее бывший детдом. Каждый раз, проезжая мимо, она прячет лицо от пассажиров и каждый раз, проезжая мимо, едва верит своему нынешнему небывалому счастью.
Вначале я говорил о том, что за год у Валентины Андреевны все три дела окончились счастливо. А что считать неудачей? Долголетние безуспешные поиски? Конечно, тяжело инспектору, обидно, чужая судьба становится уже как своя собственная. Однако это еще не главная беда. Бывает, выходят на след, но, оказывается… умер человек недавно. Случается и другое. Татьяна Алексеевна Щербакова по просьбе молодого человека разыскивала его родителей. Помнил он мало что: «Отец был каким-то большим начальником», «Мать была очень красивая» и «Пол в квартире был из цветных плиток». После работы она ходила вместе с ним по всем возможным адресам. «Не то, не то, не то»,— говорил он, прикусывая при этом как-то странно нижнюю губу. Однажды среди ночи (!) вдруг в полусне осенило ее: вдруг поняла — куда идти. И уже не смогла уснуть, и рано утром, еще до работы, поспешила. Нашла дом, вошла в квартиру, и первое, что увидела,— цветные, довоенного настила плитки пола.
Родители были старенькие, нескладные, беспомощные. Мать с отцом плакали от радости, а молодой человек говорил: «Нет, не они». Вот только нервничал он и прикусывал губу зря: над столом висела давняя фотография отца… с прикушенной губой.
Этот случай из редких. В принципе же даже те, кто давно обзавелся собственными семьями и не помнят родства своего, пишут: «Помогите найти мать, она теперь, наверное, старая и нуждается в моей помощи». Это важно: человек, не по своей воле утративший сыновние чувства, сохраняет сыновний долг.
Какие нервы надо иметь инспекторам милиции! Нервы — железные, а мягкость — материнскую. Работают — на часы не смотрят, времени своего свободного не жалеют — после работы… снова работа. Именно вечером женщины-инспекторы обходят дома, говорят с людьми, разыскивают нужные адреса.
Дело в том, что розыск потерявшихся в войну людей для инспектора паспортного отделения не только не единственная, но и далеко не главная обязанность. Главное — розыск государственных должников, неплательщиков алиментов. А без вести пропавшие — это в оставшееся время.
Они сами сделали эту работу главной для себя, настолько главной, что нашли себе новые обязанности. Обычно розыск «лиц, утративших родственные связи» ведут органы внутренних дел по месту жительства заявителя. Ленинградские же инспекторы, если дело в прошлом связано с блокадой, Ленинградом, по доброй своей воле принимают заявления о розыске из любых концов страны. Они никому еще не отказали. Впрочем, это надо объяснить.
Валентина Андреевна всю блокаду была в Ленинграде. Умер от голода отец, потом сестра. Погиб брат на фронте, было ему восемнадцать лет, только одно письмо и успел черкнуть: «Ведем бой…» И в этом первом же бою и погиб. Помнит, как хлеб сушили, чтобы сосать, а не есть. Термитно-фугасная бомба два одеяла в окне прошибла, шкаф — в сторону, самовар на куски, а она чудом жива осталась.
И Татьяна Алексеевна Щербакова тоже блокаду пережила. А отец ее, дедушка ее, тетя — они все не смогли пережить.
И Мелехина Вера Алексеевна блокаду пережила. «Мы с мамой воду в Неве поварешкой черпали и — в чайник. А потом этот чайник с водой вдвоем едва-едва везли, такие худые были. Мы на Петроградской стороне жили… Идешь-идешь, бомбят — под аркой встанешь и стоишь спокойно. Никакой реакции. И умирали — не плакали, как каменные. А однажды зимой меня артобстрел на Неве застал, я присела, воротником закрылась… Потом встала, пошла… Я тогда все думала: какая же я дура, что раньше первое не ела. Война кончится — теперь уж буду маму слушаться и по две тарелки есть…»
Скажите, может ли человек, который в голодном детстве защищал себя от снарядов воротником пальто, может ли этот человек заниматься розыском пропавших в войну людей вполчувства?
Все шестеро женщин — ленинградки.
Работают, ни времени, ни ног своих не жалеют — все в пути, в поисках. Фантазия нужна, воображение. Но, с другой стороны,— усидчивость, дотошность бухгалтерская.
Из Владивостока обратилась к Черных Люба Экварь: в блокаду она попала в ленинградский детский дом и ничего о родных не знает. Валентина Андреевна все перепроверила — никаких концов. Потом вдруг стала искать на «Эккаре» — попалась такая фамилия (почему вдруг — нам с вами странно, а Черных-то знает, как в войну в спешке, в сумятице писали наспех на обрывках бумажек, кто-то потом букву-другую не разобрал или не так фамилию расслышал и — уже все другое). Приглашает Ирину Павловну Эккаре.
— У вас дети в войну были?
— Были, да все умерли, невезучая я.
— А Люба была?
— Была, погибла. Я на работу ушла, соседке ее оставила. А та зазевалась. Люба на улицу вышла и пропала. Я ее больше всех берегла, она была последняя…
— Какие приметы?
— Голубые глаза, светлые волосы.
— Понимаете, одна девочка ищет свою мать…
Расстроилась в тот день Ирина Павловна, разволновалась.
Черных снова и снова стала запрашивать Владивосток, Любу: воспоминания, какие воспоминания? «Ничего я не помню,— писала Люба.— Вот только иногда смущает меня одно воспоминание — или я сама это вообразила, или видела. Помню комнату, где я жила,— она была небольшая, и около двери, когда заходишь, с левой стороны стояла кровать. Один раз в комнате сидела какая-то женщина, и мать очень смеялась, у нее были светлые волосы». Черных снова пригласила Ирину Павловну:
— Вы довоенную комнату хорошо помните, где кровать Любы стояла?
— Ну, как же, как входишь — сразу слева.
Через несколько дней Валентина Андреевна встречала в Ленинграде заплаканную Любу (инспекторы сами же их встречают). Повезла в гостиницу. «Завтра увидишь маму».— «А сейчас нельзя?»
Почему, в самом деле, спросил я Черных, люди десятилетиями ищут и ждут друг друга и вот, когда нашлись, наконец, снова надо ждать встречи — часы, дни, недели? С Тамарой Козуновой уже 10 ноября все более или менее прояснилось, а встреча состоялась только 17 декабря.
— Что вы, это самый ответственный момент,— сказала Валентина Андреевна,— тут надо все подогнать, чтобы сходилось. Знаете, как бывает… Московский спортсмен обратился ко мне за помощью. Одна женщина, ленинградка, по фотографии узнала его: сын. Подготовили встречу, приехало телевидение. Оказалось — не сын…
Это от жажды своих увидеть.
Валентина Андреевна помолчала, вздохнула:
— А этой женщине, ленинградке, вы знаете, я все-таки нашла сына. Она так маялась. Я долго искала. Напала на след. Все вроде совпадает, а я парня переспрашиваю: воспоминания? «Помню,— говорит,— у мамы была зеленая юбка и на углу дома в одном и том же месте я спотыкался, меня мама за руку удерживала». Я у этой женщины потом спрашиваю: «У вас юбка зеленая до войны была?» «Была… А что?» — смотрит удивленно. «А сын на одном и том же углу спотыкался?»… Знаете, с ней плохо стало…
Кто кого чаще ищет? Родители — детей. Хотя старшие смотрят на жизнь трезвее, они больше видели, больше знают и меньше верят в чудеса. Впрочем, дети тоже нередко ищут, особенно беспокойно начинают искать, когда сами обзаводятся семьями, детьми: у них открываются и обнажаются тогда малознакомые прежде материнские и отцовские чувства.
— Знаете,— говорила Мелехина,— трудность наша в чем: у блокадных детей ведь очень плохая память, особенно зрительная, у эвакуированных лучше. Пишут: «Я помню наш дом, возле него были львы…». А в Ленинграде — львов… Фантазия у военных детей знаете какая: у всех папы — непременно фронтовики и непременно офицеры, а мамы — врачи или медсестры. Вот так же многие эвакуированные, в тылу, дети видели себя обязательно ленинградцами. Одна мне пишет: «Ленинградка». Помнит только, как ее эшелон в Адыгее расстреливали фашисты, даже двери теплушек не открывали, думали сначала — взрослых привезли, а потом дверь распахнули — дети, но все равно добивали их. И вот она, представьте, уцелела. Я уже трижды печатала ее объявление и фотографию в газете, все проверила — нет ее нигде, ни в каких справках, а она настаивает: «Я — ленинградка»…
Вера Алексеевна задумывается: «Часто начинают поиски с большим запозданием, это затрудняет работу. Другая трудность — родители боятся к старости потерять приемных детей и скрывают правду».
Нина Петровна Барабанова из Кировской области прожила с Надей душа в душу. Однажды после инфаркта она сказала ей: «Ты не Барабанова… Ты — Лебедева, детдомовская. В Ленинграде у тебя должны быть родственники».
Понять женщину нетрудно: вырастила, выходила, по сути — мать. Вот послушайте рассказ ее.
«Я очень хотела в войну взять ребенка. Пришла в детдом, там все дети из Ленинграда. Воспитательница говорит: «Выбирайте». Я смотрю — и беленькие, и черненькие, и помладше, и постарше… Никто не приглянулся. «Больше,— говорю,— нет?» — «Все,— отвечает,— Правда, есть еще одна, она в изоляторе, очень истощена». Привели. Она вошла и сама ко мне подошла. На колени сразу села и в карман нагрудный за конфеткой потянулась. Спрашивает: «Ты мама моя?» Я заплакала, говорю: «Да».
Так случается, что бывшие сироты обретают трех матерей. Ту, что родила и, наконец, нашлась. Та, что вырастила, выходила, тоже, конечно, остается матерью.
Ну и третья мать — инспектор. Я читал праздничные открытки Валентине Андреевне Черных: «Дорогая мамочка, Валентина Андреевна! Желаю вам…»
Что обычно желают ей — «счастья в жизни», «здоровья», «душевного спокойствия». То есть всего того, чего им самим когда-то так не хватало. На столе у Валентины Андреевны цветы не вянут — не успевают: сегодня ландыши, завтра гвоздики, несут и несут.
— Будут ли после нас так вот, как мы, искать? — сказала как-то в раздумье Валентина Андреевна.
Сколько, в самом деле, будут еще люди искать и ждать друг друга?
Когда я иду по Невскому, по Горького, по Дерибасовской, я не без зависти разглядываю юных, которым по четырнадцать-пятнадцать. Они хотят казаться старше, да они и выглядят старше. Высокие, как мачтовые сосны, модные, привыкшие к заботам и ласкам матерей и отцов.
Это дети того самого поколения… Это их матерям и отцам к трем годам от роду давали на целый год меньше…
Синий платочек
В то безумное время за судьбой ленинградцев следил весь мир. И те, кто ненавидел их; и те, кто сочувствовал им; и те, кто им помогал. Ленинград, пережив клиническую смерть, выжил.
В то безумное время судьбу этого города могли разделить Чикаго или Нью-Йорк. Судьбу ленинградцев мог разделить каждый.
Они знали, что победят, были уверены, что победят, они не знали только — какой ценой достанется эта победа. Одна треть умерших и погибших — это еще не высшая мера пережитого. В те дни в Ленинграде для того, чтобы жить, требовалось больше мужества, чем умереть. Люди работали по 16—20 часов в сутки, каждый считал, что он — последний и заменить его некому. Те, кто уже не мог стоять у станка, привязывались ремнями к опорам, архивы сохранили фотодокументы: люди висят на ремнях и работают. От этих людей не зависела их собственная жизнь. От них зависело только одно: выстоять!
В человеческой природе еще много тайн. Вот одна из них: многие ленинградцы знали, когда оставят их последние силы, и предсказывали — через сколько дней и даже в какое время дня или ночи наступит смерть. Другая тайна: после первой изнурительной зимы, при остром голоде и недостатке горячей воды, в городе с тревогой ждали вспышки эпидемий. Но их не было. То ли в обескровленном человеческом организме даже живучие микробы не могли прижиться, то ли потому, действительно, что люди боролись.
После первой блокадной зимы город вставал из небытия, словно рождался второй раз. Прямо в городе разбивали огороды. Не пустовала ни одна пядь земли, ленинградцы засевали даже израненную землю у самой линии фронта.
Город жил. Не существовал, а именно жил. В эти же весенние дни был проведен легкоатлетический кросс. Судьи давали старт из боевого оружия. Штаб фронта поручил рядовому милиции Валентину Федорову — полузащитнику сборной страны по футболу и капитану ленинградского «Динамо» — собрать одноклубников и провести футбольный матч с балтийскими моряками. На передовую пошли приказы — на Ладогу, на Ораниенбаумский пятачок, под Пулково — отозвать с фронта футболистов. В ответ: «Рядовой Евгений Архангельский находится в разведке», «Катер главстаршины Бориса Орешкина выполняет задание».
Другой футболист, Аркадий Алов, по всему городу разыскивал футбольный мяч. Спортивные организации на замке, магазины заколочены, в институте физкультуры — тишина. «Вчера последний отряд студентов отправлен на фронт»,— сказал сторож. Оглядев милицейскую форму Алова, сторож повел его в кладовую и выдал целых два новеньких, довоенных мяча.
Удалось отозвать с боевых позиций и многих игроков, они оставляли в подразделениях автоматы, винтовки, пистолеты, кортики.
Неслыханное дело — в блокадном городе — футбол! История мирового спорта не знает подобного.
В те дни один из германских журналов напечатал фотографию панорамы Ленинграда — сразу на двух страницах, разворот. Подпись под снимком сообщала: город снят с расстояния в 4 километра. На снимке Ленинград открыт и беззащитен, видно, как блестят от солнца окна жилых домов. В короткой заметке говорилось об артиллерийском обстреле города. Цифры на панораме показывали расстояние до целей: до Смольного — 19,6 километра, до Адмиралтейства и Исаакиевского собора — 15, до Канонерской верфи — 10, до складов гавани — 8, до нефтехранилищ — 5,6 километра.
Ленинградец Олег Скуратов вспоминает, как 6 мая 1942 года ровно в двенадцать ноль-ноль на «запасном» футбольном поле у края Крестовского острова судья Николай Усов дал свисток и на поле выбежали динамовцы Ленинграда и команда балтийских моряков. Футбол как футбол, появились зрители — в ватниках, шинелях. Подошла группа рабочих с соседнего завода «Вулкан», пришли зенитчики (их батарея стояла рядом, на главном динамовском поле), появились жители из окрестных домов.
Начался артиллерийский обстрел, снаряды ложились рядом, один из них поднял столб воды в Неве напротив футбольных ворот. Судья забрал в руки мяч и собрал игроков. «Конец игре»,— решили зрители. Но Усов, посовещавшись, дал «спорный», и игра продолжалась.
После войны, спустя много лет, Николай Харитонович Усов сказал: «Я не собирался прекращать матч. Даже если бы обстрел усилился. Даже если бы вышел из строя кто-то из игроков. Мы выполняли боевую задачу штаба фронта».
Вечером того же дня немецкий коммунист Фриц Фукс, работавший на Ленинградском радио, передал в эфир слова, прозвучавшие над фашистскими окопами: «Здесь Ленинград, здесь Ленинград… Сегодня у нас был футбольный матч».
…А Геббельс уже заявил миру, что Ленинград мертв».
Чудовищная гитлеровская машина хотела сокрушить волю, подавить сознание, вырвать их с корнем, выжечь.
Город жил. В оперетте при свете коптилки шла «Роз-Мари», и зал был полон. Весной сорок второго в окружном Доме офицеров открылась выставка фронтовых художников. В городе работали библиотеки. Люди мыслили, творили.
«Я твердо верю в снятие осады — писал академик Никольский,— и начал думать о проектах триумфальных арок для встречи героев-войск».
Композитор Дмитрий Шостакович создает в эти дни свою знаменитую Седьмую симфонию. Впервые оркестр под управлением Элиасберга исполнил ее в осажденном Ленинграде. Музыканты, тоже, как и футболисты, были отозваны с фронта, сменили винтовки на музыкальные инструменты.
Почти четверть века спустя (столько лет спустя! За единицу времени уже берем век) симфонию снова исполнил тот же оркестр. На той же самой сцене сидели те из музыкантов, кто остался жив. А на опустевшие, осиротевшие места положили инструменты покойных, они как бы заняли места своих музыкантов.
И в зале сидели только те, первые, блокадные слушатели.
Оставшиеся в живых.
Конечно, зал был полупуст.
Какая музыка была,
Какая музыка играла,
Когда и души, и тела
Война проклятая попрала.
Стенали яростно, навзрыд
Одной-единой страсти ради
На полустанке — инвалид
И Шостакович — в Ленинграде.
Мы победили не только силою оружия, но и духовностью.
В 1942 году в блокадном, холодном Ленинграде смерть ходила по пятам за каждым. Войне было подчинено все. Фабрика грампластинок выпускала патефонные диски, на одной стороне которых тревожный голос предупреждал: «Граждане! Воздушная тревога!» А на другой стороне — «Воздушная опасность окончена. Отбой». На пластинках печатались инструкции по тушению пожаров, по оказанию первой помощи пострадавшим. Все это предназначалось для Ленинградского радио. И в этот репертуар записей, остро необходимых, строго подчиненных нуждам войны, была включена и песня «Синий платочек».
Рядом с порядковым номером матрицы на пластинках были вытиснены буквы «НКМВ» — Народный комиссариат минометного вооружения.
Вначале была музыка.
В 1939 году в Москву приехал знаменитый поляк — Ежи Петербургский. Король салонных романсов, король шлягеров. К тому времени его танго «Утомленное солнце» исполняли чуть не на каждом шагу, его «Донну Клару» распевала Европа и Америка.
Выпускник Варшавской гимназии, он свободно говорил по-русски. В один из московских вечеров 1940 года (а может, было, утро или был день) в одной из московских гостиниц под его пером родилась — всего за полчаса — легкая мелодия — вальс, простой, запоминающийся, очень похожий на песни городских окраин. Наверное, в незатейливой мелодии было что-то необъяснимое, что легло на растревоженную душу поляка: уже шла война, и первая кровь, которая пролилась в этой войне, была польская.
…Потом было слово.
В прекрасной книге воспоминаний «Когда вы спросите меня…» Клавдия Ивановна Шульженко пишет, как во время одного из ее выступлений в горнострелковой бригаде к ней подошел молодой человек в форме, с двумя кубиками в петлицах. Представился:
— Лейтенант Максимов.
Смущаясь, робея, он сказал, что на одну из популярных мелодий написал свои слова.
— Ребята слушали — им нравится…
Помню, как в памятный вечер
Падал платочек твой с плеч…
Наверное, и в незатейливых словах тоже было что-то, что легло на растревоженную душу бойца: война шла уже у нас, уже лилась кровь наша, русская.
Впервые «Синий платочек» Петербургского и Максимова исполнила Шульженко, исполнила после одной-единственной репетиции, и с тех пор — больше сорока лет, тысячи концертов! — не было случая, чтобы ее не попросили — нет, не спеть, а повторить песню.
Однажды она попросила зрителей… не аплодировать. Это было все в том же блокадном, зимнем Ленинграде. Шульженко пела на одном из заводов в пролете цеха. Зрители разместились на ящиках, заготовках, прислонившись к станкам. После первой песни она увидела, что ей аплодируют. Увидела, потому что рукоплесканий почти не было слышно: у людей не осталось сил аплодировать громко. Певица сделала жест рукой, прося прекратить всякие хлопки. Она понимала, что людям нужно беречь остатки драгоценных сил для работы.
Там же, под Ленинградом, летом на переднем крае обороны во время концерта девушки-связистки в красноармейских гимнастерках преподнесли Шульженко букет полевых цветов. Это казалось чудом, потому что земля вокруг была обожжена, ни травинки. Политрук части объяснил, что девушки собирали этот букет по цветочку… на нейтральной полосе, которая простреливалась снайперами.
Да, мы победили еще и духовностью. Война калечила, убивала человека, но не смогла убить в нем человеческое.
Через год, 5 августа 1943 года, советские войска вошли в Орел. «Одним из первых,— вспоминает генерал Собенников,— в город ворвался наш броневик с радиоустановкой, игравшей «Интернационал», «Священную войну» и «Синий платочек». Впечатление наша музыка производила потрясающее — люди толпами выходили на улицы, хотя еще продолжались бои».
Бесхитростная лирическая песня, возвысившись, встала в один ряд с героическими балладами. Собственно, лирика — это ведь не только рассказ о любви двоих, это еще и рассказ о верности — любимой, матери, отчему дому, Родине.
Песня в войну не только обрела силу, но и сама стала источником силы. Летчик Ростислав Иванов написал Клавдии Ивановне письмо:
«Мой самолет подбили над вражеской территорией. Ранило в обе ноги. Думаю — все, не дотяну до линии фронта. Но радиомаяк передавал Ваши песни. Я слушал и летел на Ваш голос — посадил машину у своих. А вот ноги у меня отрезали…»
Песня спасла человеку жизнь. Может быть, это была та самая песня, которую написали знаменитый «король романсов» и армейский лейтенант.
…Недавно умер в Варшаве Ежи Петербургский.
В 1983 году я разыскал в Ленинграде Михаила Александровича Максимова, ему шел 77-й год.
Скончалась и Клавдия Ивановна Шульженко.
А песня по-прежнему жива и молода. Возвысившись, поднявшись на вершину, более сорока лет назад, она осталась в памяти и в сердце.
Когда слышишь волнующий и щемящий «Синий платочек», думаешь не только о том времени, которое прожито, а и о том, которое еще осталось. Его осталось, увы, немного, но зато ты ждешь и веришь, что завтра будет непременно лучше, чем сегодня, а прошлое, прожитое… что ж, то время навсегда ушло от нас и навсегда осталось с нами. Поэтому, как говорил Юрий Карлович Олеша, мы так любим старую музыку старого времени и старого времени собираем цветы.