Да будет благословенна любовь! — робкая и нетерпеливая, стыдливая и требовательная, любовь, несущая весть и семя новой жизни; любовь, как алое покрывало и как черный плащ, любовь как лепестки розы и как укус змеи, любовь, у которой нет закона и которая для всего живущего — закон.
От захода до восхода солнца да будет благословенна каждая ночь. Да будет благословенна!
Гейлюн сидел на крыше своей сакли, смотрел на звезды, играл и пел.
Он думал, что его никто не слышит.
Но если бы он взглянул вниз, он увидал бы на крышах соседних саклей, во дворах и даже рядом с собою колеблющиеся тени. Это девушки и женщины тайком вышли его слушать. Они оставили своих возлюбленных и своих мужей ради песен Гейлюна.
До зари сидели и слушали и старались во мраке разглядеть прекрасное, светлое лицо его. Днем они этого не смели.
Слишком долго сидели они так! Слишком красив был Гейлюн.
Тогда пришли к Гассану-Али кадий {9} и старшины аула.
— Ты — уцмий, Гассан-Али, самый именитый и уважаемый среди нас, и мы никогда не ослушаемся тебя,— сказали они и поклонились до земли, потому что на уцмии была зеленая чалма и он видел Мекку,— а твой сын Гейлюн самый красивый из всех джигитов Дагестана, но аллах наградил его даром песен, и красота его стала преступной. Наши дочери и жены забыли своих женихов и мужей ради его песен. Они приходят к нему ночью, они нарушают закон аллаха — мы не сумеем охранить его от мести. Ты мудр и добр, и ты знаешь, как поступить!
И уцмий поступил так, как знал.
Он увел Гейлюна далеко в горы, на границу своих владений, построил ему шалаш и приказал жить там.
Гейлюн остался один. Человеческого следа не было вокруг. Даже пастухи со своими баран-кошами {10} в зените лета не подымались до него. Но он пел и улыбался, как раньше.
— Да будет благословенна жизнь! — пел он.— Да будет благословенна!
К нему приходили из лесов шакалы, рыси, волки и медведи. К нему слетались дикие гуси, синицы, сороки и орлы.
Осторожные туры слушали его, остановясь у края обрыва.
Всем понятна была его песня, никто не уставал ее слушать.
Едва внятно она доносилась и до его родного аула. На заре девушки слышали ее. Когда они встречались со своими возлюбленными, они говорили, что слышат ее.
— Как хорошо поет Гейлюн,— шептали они.
— Это поет мое сердце,— отвечали влюбленные.
Но им не верили.
Да будет благословенна жизнь! Да будет благословенна!
Но однажды Гейлюну почудился человеческий голос; может быть, во сне увидал он кого-нибудь из близких.
И Гейлюн затосковал, его неудержимо потянуло к людям.
— Пусть лучше я навеки останусь нем, но буду жить среди людей. Потому что для человека создал аллах землю, небо и солнце и нет жизни без человека!
И он бросил свою лиру в пропасть, тайком, ночью спустился к себе в аул, упал отцу в ноги и просил не гнать от себя.
— Отныне уста мои будут немы,— сказал он, и глаза его сияли от счастья.
Он остался жить в сакле своего отца — никто его не видел,— а ночью поднимался на крышу и молча смотрел на звезды. Только сердце и душа его пели, пели его глаза и лицо, но уста молчали. Он никого не хотел смутить.
Но наутро отец нашел его спящим среди цветов. Чьи-то любящие женские руки засыпали его лепестками и травами. Он улыбался, губы его были полуоткрыты и беззвучно пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
Так продолжалось семь ночей — от пятницы до пятницы. Семь ночей девушки и женщины приходили его слушать и приносили цветы.
Слишком красноречиво было его молчание, слишком велик был соблазн.
Тогда понял Гассан-Али, что ничего не остается ему, как убить сына.
Он призвал старшин и во всем им открылся.
— Я убью его сам,— сказал он,— чтобы ни на кого из вас не пала его кровь. Пусть небо мстит мне.
Это было в великий день байрама {11}. Уцмий вывел своего сына за руку на площадь, где собрался весь народ — все старейшины, джигиты, девушки и женщины. Все должны были увидеть смерть Гейлюна и поверить, что песнь его смолкнет навеки.
Отец подвел сына к камню, положил его и поднял ятаган.
Но в то же мгновение все закрыли глаза — так прекрасно было лицо Гейлюна,— и никто не видел, как он умер.
На четыре части разрубил сына Гассан-Али и бросил их в четыре стороны — на восток, на запад, на север и на юг. Так, чтобы они никогда не могли найти друг друга.
Потом сам лег на окровавленный ятаган и совершил над собой месть неба.
Но когда собравшиеся открыли глаза и в страхе посмотрели друг на друга, то в каждом они увидели лицо Гейлюна. Оно сияло, как солнце, уста его открывались в улыбке — они пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
— Как хорошо поет Гейлюн,— сказали девушки.
— Он умер и не может петь,— ответили им старшины.
Но никто им не поверил. Нет, никто не видел, как умер Гейлюн. У всех были закрыты глаза в то время. Никто не видел.
На высотах из-под снега бегут ручьи, янтарным медом насыщен воздух, плоды наливаются, зреют и опадают. Лето приходит к своему зениту, и с гор долетает песня Гейлюна.
Да будет благословенна жизнь,— слышат люди,— да будет благословенна.
Глава первая
Огневые солнечные колосья проникают и сюда сквозь приспущенные жалюзи и колеблются по затоптанному полу. От них никуда не уйдешь в такую пору, как ни старайся. Они проскальзывают в самую крохотную щелочку, в самое маленькое отверстие ставень или дверей и тотчас же с веселым любопытством переползают с предмета на предмет, не оставляя без внимания даже жалкий изгрызанный окурок, трусовато забившийся куда-нибудь под стол. Они хозяйственно царят в этом городке с того дня, как только с гор потянет весенним талым духом, и не покидают его до первого зимнего снега.
Входная дверь скрипит, распахивается настежь и снова с шумом захлопывается. В ту минуту, когда кто-нибудь входит или выходит, солнце полонит все помещение, захлестывает его колющим, непереносимым светом, от которого начинают болеть и слезиться глаза. Сидящие за столиками прикрывают лица газетными листами или отворачиваются. Растянувшаяся у стойки собачонка просыпается, чихает, начинает искать блох. Потом снова все погружается в мреющий полумрак, где вьются, вьются золотые пылинки.
Иногда раздается негромкий возглас:
— Пожалуйста, порцию мацони {12}.
И тотчас же на зов подымается из-за крайнего от входной двери столика темноволосая, смуглая девушка, откладывает в сторону развернутую книгу, которую она только что читала с глубоким вниманием, быстро шаркая красными чувяками {13}, надетыми на босу ногу, идет к стойке, берет маленький пузатый глиняный горшочек с кислым молоком и несет его посетителю.
Ее лицо, за минуту перед тем внимательно-сосредоточенное, теперь приветливо и деловито.
Она ставит мацони на столик перед посетителем и говорит ему несколько слов, как раз столько, чтобы не казаться навязчивой, несколько ничего не значащих слов, звучащих в ее устах искренним приветствием.
Она знает каждого из тех, кто бывает в этом скромном кафе, со многими у нее чисто приятельские отношения.
Сделав свое дело, она возвращается на место, погружается в чтение. Подпирает подбородок выше локтя обнаженной рукой, морщит низкий, выпуклый лоб, сдвигает густые, лапчатые брови, вся уходит в книгу. Изредка, не отрывая глаз от страницы, нашаривает папиросу и спички, закуривает, глубоко затягиваясь, окутывает себя въедливым табачным дымом, читает.
У нее перепелиные, агатовые, внимательные и добрые глаза, широкий мягкий нос, круглый с наивной ямочкой подбородок, спелые ягодные губы. Ей не больше двадцати лет. На ней простое, крестьянского сурового полотна платье. Волосы круглыми упрямыми кольцами падают на уши и на лоб. Она закинула ногу на ногу — так ей удобней сидеть,— ее красный чувяк на поднятой ноге едва держится, обнажая розовую пятку.
Из открытой настежь двери кухни распространяется запах жаренного на постном масле лука, слышится стук ножа по доске, бульканье, всхлипывание кипящей воды.
Сквозь пар и чад видны две движущиеся женские фигуры. Они ни на минуту не остановятся. Их руки то подымаются вверх, то быстро перебирают что-то, достают из корзины, режут, моют и бросают в кипящую воду.
— Милочка! — кричат оттуда.
— Да, мама,— тотчас же отвечает девушка и бежит на зов.
— Котлеты готовы, можешь подавать,— говорит хозяйка, отирая полотенцем руки.
Это высокая, худая женщина с усталым, когда-то красивым лицом, с такими же агатовыми глазами, как у дочери. Но черты лица ее тоньше, а обнаженные по локоть, огрубевшие, потрескавшиеся, потемневшие руки еще не утратили чистоты линий.
Девушка берет большой жестяной поднос, ставит на него тарелки — они звякают веселым звоном — и стоит перед плитой, обволакиваемая паром, в то время как мать деревянной лопаткой кидает на тарелки шипящие котлеты.
Приторный, щекочущий запах жареного лука, масла, мяса забирается ей в нос и небо. Она чихает, весело смеется, поблескивая глазами, отмахиваясь головою от липнущих мух.
— Сегодня у нас диспут о Пушкине,— говорит она,— страшно интересно. Тов. Авалов читает доклад. Он доказывает, что Пушкин мещанин и реакционер, что он пошляк и не нужен современности. Оппонировать будет Алексей Васильевич {14}. Если бы ты только видела, как он возмущен. Если бы ты только видела!
Она, смеясь, взмахивает головой.
— Ради Пушкина он забыл даже свою осторожность. Бедным нашим поэтам не поздоровится.