Столовая гора — страница 3 из 34

Да будет благословенна любовь! — робкая и нетерпеливая, стыдливая и требовательная, любовь, несущая весть и семя новой жизни; любовь, как алое покрывало и как черный плащ, любовь как лепестки розы и как укус змеи, любовь, у которой нет закона и которая для всего живущего — закон.

От захода до восхода солнца да будет благословенна каждая ночь. Да будет благословенна!

Гейлюн сидел на крыше своей сакли, смотрел на звезды, играл и пел.

Он думал, что его никто не слышит.

Но если бы он взглянул вниз, он увидал бы на крышах соседних саклей, во дворах и даже рядом с собою колеблющиеся тени. Это девушки и женщины тайком вышли его слушать. Они оставили своих возлюбленных и своих мужей ради песен Гейлюна.

До зари сидели и слушали и старались во мраке разглядеть прекрасное, светлое лицо его. Днем они этого не смели.

Слишком долго сидели они так! Слишком красив был Гейлюн.

Тогда пришли к Гассану-Али кадий {9} и старшины аула.

— Ты — уцмий, Гассан-Али, самый именитый и уважаемый среди нас, и мы никогда не ослушаемся тебя,— сказали они и поклонились до земли, потому что на уцмии была зеленая чалма и он видел Мекку,— а твой сын Гейлюн самый красивый из всех джигитов Дагестана, но аллах наградил его даром песен, и красота его стала преступной. Наши дочери и жены забыли своих женихов и мужей ради его песен. Они приходят к нему ночью, они нарушают закон аллаха — мы не сумеем охранить его от мести. Ты мудр и добр, и ты знаешь, как поступить!

И уцмий поступил так, как знал.

Он увел Гейлюна далеко в горы, на границу своих владений, построил ему шалаш и приказал жить там.

Гейлюн остался один. Человеческого следа не было вокруг. Даже пастухи со своими баран-кошами {10} в зените лета не подымались до него. Но он пел и улыбался, как раньше.

— Да будет благословенна жизнь! — пел он.— Да будет благословенна!

К нему приходили из лесов шакалы, рыси, волки и медведи. К нему слетались дикие гуси, синицы, сороки и орлы.

Осторожные туры слушали его, остановясь у края обрыва.

Всем понятна была его песня, никто не уставал ее слушать.

Едва внятно она доносилась и до его родного аула. На заре девушки слышали ее. Когда они встречались со своими возлюбленными, они говорили, что слышат ее.

— Как хорошо поет Гейлюн,— шептали они.

— Это поет мое сердце,— отвечали влюбленные.

Но им не верили.

Да будет благословенна жизнь! Да будет благословенна!

Но однажды Гейлюну почудился человеческий голос; может быть, во сне увидал он кого-нибудь из близких.

И Гейлюн затосковал, его неудержимо потянуло к людям.

— Пусть лучше я навеки останусь нем, но буду жить среди людей. Потому что для человека создал аллах землю, небо и солнце и нет жизни без человека!

И он бросил свою лиру в пропасть, тайком, ночью спустился к себе в аул, упал отцу в ноги и просил не гнать от себя.

— Отныне уста мои будут немы,— сказал он, и глаза его сияли от счастья.

Он остался жить в сакле своего отца — никто его не видел,— а ночью поднимался на крышу и молча смотрел на звезды. Только сердце и душа его пели, пели его глаза и лицо, но уста молчали. Он никого не хотел смутить.

Но наутро отец нашел его спящим среди цветов. Чьи-то любящие женские руки засыпали его лепестками и травами. Он улыбался, губы его были полуоткрыты и беззвучно пели:

Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!

Так продолжалось семь ночей — от пятницы до пятницы. Семь ночей девушки и женщины приходили его слушать и приносили цветы.

Слишком красноречиво было его молчание, слишком велик был соблазн.

Тогда понял Гассан-Али, что ничего не остается ему, как убить сына.

Он призвал старшин и во всем им открылся.

— Я убью его сам,— сказал он,— чтобы ни на кого из вас не пала его кровь. Пусть небо мстит мне.

Это было в великий день байрама {11}. Уцмий вывел своего сына за руку на площадь, где собрался весь народ — все старейшины, джигиты, девушки и женщины. Все должны были увидеть смерть Гейлюна и поверить, что песнь его смолкнет навеки.

Отец подвел сына к камню, положил его и поднял ятаган.

Но в то же мгновение все закрыли глаза — так прекрасно было лицо Гейлюна,— и никто не видел, как он умер.

На четыре части разрубил сына Гассан-Али и бросил их в четыре стороны — на восток, на запад, на север и на юг. Так, чтобы они никогда не могли найти друг друга.

Потом сам лег на окровавленный ятаган и совершил над собой месть неба.

Но когда собравшиеся открыли глаза и в страхе посмотрели друг на друга, то в каждом они увидели лицо Гейлюна. Оно сияло, как солнце, уста его открывались в улыбке — они пели:

Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!

— Как хорошо поет Гейлюн,— сказали девушки.

— Он умер и не может петь,— ответили им старшины.

Но никто им не поверил. Нет, никто не видел, как умер Гейлюн. У всех были закрыты глаза в то время. Никто не видел.

На высотах из-под снега бегут ручьи, янтарным медом насыщен воздух, плоды наливаются, зреют и опадают. Лето приходит к своему зениту, и с гор долетает песня Гейлюна.

Да будет благословенна жизнь,— слышат люди,— да будет благословенна.

Глава первая

1

Огневые солнечные колосья проникают и сюда сквозь приспущенные жалюзи и колеблются по затоптанному полу. От них никуда не уйдешь в такую пору, как ни старайся. Они проскальзывают в самую крохотную щелочку, в самое маленькое отверстие ставень или дверей и тотчас же с веселым любопытством переползают с предмета на предмет, не оставляя без внимания даже жалкий изгрызанный окурок, трусовато забившийся куда-нибудь под стол. Они хозяйственно царят в этом городке с того дня, как только с гор потянет весенним талым духом, и не покидают его до первого зимнего снега.

Входная дверь скрипит, распахивается настежь и снова с шумом захлопывается. В ту минуту, когда кто-нибудь входит или выходит, солнце полонит все помещение, захлестывает его колющим, непереносимым светом, от которого начинают болеть и слезиться глаза. Сидящие за столиками прикрывают лица газетными листами или отворачиваются. Растянувшаяся у стойки собачонка просыпается, чихает, начинает искать блох. Потом снова все погружается в мреющий полумрак, где вьются, вьются золотые пылинки.

Иногда раздается негромкий возглас:

— Пожалуйста, порцию мацони {12}.

И тотчас же на зов подымается из-за крайнего от входной двери столика темноволосая, смуглая девушка, откладывает в сторону развернутую книгу, которую она только что читала с глубоким вниманием, быстро шаркая красными чувяками {13}, надетыми на босу ногу, идет к стойке, берет маленький пузатый глиняный горшочек с кислым молоком и несет его посетителю.

Ее лицо, за минуту перед тем внимательно-сосредоточенное, теперь приветливо и деловито.

Она ставит мацони на столик перед посетителем и говорит ему несколько слов, как раз столько, чтобы не казаться навязчивой, несколько ничего не значащих слов, звучащих в ее устах искренним приветствием.

Она знает каждого из тех, кто бывает в этом скромном кафе, со многими у нее чисто приятельские отношения.

Сделав свое дело, она возвращается на место, погружается в чтение. Подпирает подбородок выше локтя обнаженной рукой, морщит низкий, выпуклый лоб, сдвигает густые, лапчатые брови, вся уходит в книгу. Изредка, не отрывая глаз от страницы, нашаривает папиросу и спички, закуривает, глубоко затягиваясь, окутывает себя въедливым табачным дымом, читает.

У нее перепелиные, агатовые, внимательные и добрые глаза, широкий мягкий нос, круглый с наивной ямочкой подбородок, спелые ягодные губы. Ей не больше двадцати лет. На ней простое, крестьянского сурового полотна платье. Волосы круглыми упрямыми кольцами падают на уши и на лоб. Она закинула ногу на ногу — так ей удобней сидеть,— ее красный чувяк на поднятой ноге едва держится, обнажая розовую пятку.


2

Из открытой настежь двери кухни распространяется запах жаренного на постном масле лука, слышится стук ножа по доске, бульканье, всхлипывание кипящей воды.

Сквозь пар и чад видны две движущиеся женские фигуры. Они ни на минуту не остановятся. Их руки то подымаются вверх, то быстро перебирают что-то, достают из корзины, режут, моют и бросают в кипящую воду.

— Милочка! — кричат оттуда.

— Да, мама,— тотчас же отвечает девушка и бежит на зов.

— Котлеты готовы, можешь подавать,— говорит хозяйка, отирая полотенцем руки.

Это высокая, худая женщина с усталым, когда-то красивым лицом, с такими же агатовыми глазами, как у дочери. Но черты лица ее тоньше, а обнаженные по локоть, огрубевшие, потрескавшиеся, потемневшие руки еще не утратили чистоты линий.

Девушка берет большой жестяной поднос, ставит на него тарелки — они звякают веселым звоном — и стоит перед плитой, обволакиваемая паром, в то время как мать деревянной лопаткой кидает на тарелки шипящие котлеты.

Приторный, щекочущий запах жареного лука, масла, мяса забирается ей в нос и небо. Она чихает, весело смеется, поблескивая глазами, отмахиваясь головою от липнущих мух.

— Сегодня у нас диспут о Пушкине,— говорит она,— страшно интересно. Тов. Авалов читает доклад. Он доказывает, что Пушкин мещанин и реакционер, что он пошляк и не нужен современности. Оппонировать будет Алексей Васильевич {14}. Если бы ты только видела, как он возмущен. Если бы ты только видела!

Она, смеясь, взмахивает головой.

— Ради Пушкина он забыл даже свою осторожность. Бедным нашим поэтам не поздоровится.