Столпы Земли — страница 3 из 24

I

Питер из Уорегама был прирожденным смутьяном. В этот маленький лесной скит он был переведен из главного монастыря в Кингсбридже, и нетрудно было догадаться, почему кингсбриджский приор так стремился от него избавиться. Питер был высоким, поджарым человеком лет около тридцати, обладал живым умом и пренебрежительными манерами и постоянно пребывал в состоянии праведного негодования. Когда он впервые появился среди монахов скита и отправился в поле, то принялся работать в бешеном темпе, а затем обвинил остальных в лености. Однако, к его удивлению, большинство монахов, особенно молодых, оказались в состоянии не отставать от него, и очень скоро он вконец уморился. Тогда он переключился на поиски других грехов, и его следующий выбор пал на обжорство.

Начал Питер с того, что отказался от мяса и съедал лишь половину полагающегося ему хлеба. Он пил только воду из ручья да разбавленное пиво и не притрагивался к вину. Он сделал замечание молодому здоровому монаху за то, что тот попросил добавки каши, и довел до слез юношу, который шутки ради выпил чужое вино.

«…Нет основании упрекать монахов в чревоугодии», — размышлял приор Филип, спускаясь вместе с остальными братьями с холма к скиту, где их поджидал обед. Молодые послушники были худыми и мускулистыми, а монахи постарше — загорелыми и жилистыми. Ни у кого из них не было и намека на обрюзглость, свойственную людям, которые много едят и ничего не делают. Филип считал, что монахи должны быть тощими, ибо в противном случае они могли вызвать у бедняков зависть и ненависть к слугам Божьим.

Характерно, что Питер замаскировал свое обвинение под покаяние.

— Грех чревоугодия лежит на мне, — сказал он, когда однажды утром монахи, прервав работу, расселись на поваленных деревьях и принялись есть ржаной хлеб, запивая его пивом. — Я ослушался Завета Святого Бенедикта, который гласит, что монахи не должны есть мясо и пить вино. — Высоко подняв голову, он обвел сидящих взглядом; его черные глаза гордо сверкнули. Взор Питера наконец остановился на Филипе. — Но сей грех есть на каждом из присутствующих.

«Печально, что у него такой характер», — подумал Филип. Питер посвятил свою жизнь служению Богу, он обладал незаурядным умом и целеустремленностью, но, казалось, у него была непреодолимая потребность постоянно обращать на себя внимание, устраивая всевозможные сцены. Он был настоящим занудой, но Филип любил его так же, как любил каждого из них, ибо видел, что за высокомерием и заносчивостью скрывалась беспокойная душа человека, который и сам не верил, что когда-нибудь ему удастся хоть в ком-то пробудить интерес к себе.

— В связи с этим у нас есть возможность вспомнить, что говорит святой Бенедикт по этому поводу. Можешь ли ты точно воспроизвести его слова, Питер?

— Он говорит: «Все, кроме немощных, да воздержатся от мясного», и затем: «Вино — не питье для монахов», — ответил Питер.

Филип кивнул. Как он и подозревал, Питер не очень хорошо помнил этот завет.

— Почти правильно, Питер. Но святой Бенедикт подразумевает не мясо, а «плоть четвероногих животных», и даже тут он делает исключение не только для немощных, но и для слабых. А кто есть «слабые»? Здесь, в нашей маленькой общине, мы считаем, что тот, кто утомился, усердно работая в поле, нуждается в мясе, дабы восстановить утраченные силы.

В угрюмом молчании Питер слушал слова приора, по его лбу пролегли морщины неудовольствия, густые черные брови сомкнулись над большим крючковатым носом, а на лице отобразилось с трудом сдерживаемое негодование.

— Что же касается вина, — продолжал Филип, — то сей праведник говорит: «Мы полагаем, что вино — не питье для монахов». Использование слов «мы полагаем» означает, что он вовсе не требует обязательно соблюдать этот запрет. Кроме того, он учит, что в день вполне достаточно выпивать пинту вина и не следует пить чрезмерно. Разве не ясно из этого, что он не настаивает на том, чтобы монахи полностью отказались от вина?

— Но он говорит, что во всем следует соблюдать умеренность.

— И ты утверждаешь, что мы недостаточно умеренны?

— Да, утверждаю, — не унимался Питер.

— «Да воздается каждому, кого Бог наградил даром воздержания», — процитировал Филип. — Если тебе кажется, что здешняя пища слишком обильная, ты можешь есть меньше. Но припомни-ка, что еще говорит праведник Бенедикт. Он ссылается на первое послание в коринфянам, в котором святой апостол Павел изрекает: «У каждого свой дар от Бога, у одного один, у иного иной» — и объясняет нам: «По сей причине нет возможности без сомнения определить, сколько пищи потребно другим». Пожалуйста, запомни это, Питер, и не спеши с выводами, размышляя о грехе чревоугодия.

Пора было снова приступать к работе. У Питера был вид мученика. Филип подумал, что не так-то легко заставить этого человека молчать. Из трех монашеских обетов — нищеты, безбрачия и послушания — только послушание никак не давалось Питеру.

Конечно, существовали меры воздействия на непокорных монахов: одиночное заключение, хлеб с водой, порка и в конечном итоге отлучение от церкви и изгнание из монастыря. Обычно Филип без колебаний применял эти наказания, особенно в тех случаях, когда кто-нибудь из братьев пытался посягнуть на его власть. И в результате он снискал себе славу поборника строгой дисциплины. На деле же он ненавидел наказания, ибо это вносило в монашеское братство разлад и уныние. Однако в случае с Питером наказание не принесло бы никакой пользы, а только сделало бы его еще более непокорным и неумолимым. Филипу нужно было что-то придумать, чтобы сломить его гордыню и в то же время умиротворить. Это было не так-то просто. Но Филип успокоил себя, подумав, что если бы в этом мире все было так просто, то тогда люди не нуждались бы в Боге.

Когда они достигли поляны, на которой стоял скит, Филип увидел, что недалеко от того места, где паслись козы, стоит брат Джон и энергично машет им рукой. Звали его Джонни Восемь Пенсов, и был он немного слабоумным. «Чем это он так взволнован?» — удивился Филип. Рядом с Джонни сидел человек, одетый в сутану священника. Его внешность показалась знакомой, и Филип прибавил шагу.

Священник был невысоким, плотным человеком лет двадцати пяти, с коротко остриженными черными волосами и светящимися живым умом ярко-голубыми глазами. Смотреть на него было для Филипа то же самое, что смотреть в зеркало. Изумленный, он узнал в священнике своего младшего брата Франциска.

На руках Франциск держал младенца.

Трудно сказать, кому Филип удивился больше — брату или ребенку. Тем временем вокруг них столпились монахи. Франциск встал, передал малыша Джонни, и Филип крепко его обнял.

— Каким ветром тебя занесло сюда?! — радостно воскликнул он. — И откуда этот ребенок?

— Почему я здесь, я расскажу тебе позже, — ответил Франциск. — Что же касается этого дитяти, то я нашел его в лесу лежащим в полном одиночестве около горящего костра… — Он замолчал.

— И… — промолвил Филип.

Франциск пожал плечами:

— Больше мне нечего сказать, потому что это все, что мне известно. Я надеялся добраться сюда еще вчера вечером, но не рассчитал, так что мне пришлось провести ночь в сторожке лесника. На рассвете я снова тронулся в путь и с дороги услышал плач ребенка. А через минуту увидел и его самого. Я подобрал бедняжку и привез сюда. Вот и вся история.

Филип недоверчиво взглянул на крошечный комочек, который держал Джонни. Он неуверенно протянул руку, приподнял краешек покрывала и увидел сморщенное розовое личико, открытый беззубый ротик и плешивую головку — еи-ей, маленькая копия старого монаха. Еще чуть-чуть приоткрыв покрывало, Филип разглядел хрупкие плечики, трясущиеся ручки и крепко сжатые кулачки. Из живота младенца торчала отвратительная на вид обрезанная пуповина. «Неужели так и должно быть?» — изумился Филип. Она была похожа на заживающую рану, и, наверное, лучше ее не трогать. Он заглянул еще дальше.

— Мальчик, — сказал Филип, смущенно кашлянув, и опустил покрывало. Кто-то из послушников хихикнул.

Внезапно Филип почувствовал себя совершенно беспомощным. «Что же мне с ним делать? — размышлял он. — Кормить?»

Ребенок заплакал, и этот пронзительный детский плач, словно гимн человеческой жизни, тронул его до глубины души.

— Он хочет есть, — заволновался Филип, а про себя подумал: «Я-то откуда это знаю?»

— Но мы не можем его покормить, — сказал один из монахов.

Филип чуть было не выпалил: «Почему не можем?» — но вовремя понял почему: на многие мили вокруг не было ни единой кормящей женщины.

Однако оказалось, что Джонни уже решил эту проблему. Сев на скамью с закутанным в подол сутаны младенцем, он окунул скрученный в жгут кончик полотенца в бадью с молоком и, подождав, пока ткань как следует впитает жидкость, сунул его в ротик малыша. Тот пососал и сделал глоток.

Филип почувствовал некоторое облегчение.

— Неглупо придумано, Джонни, — удивленно сказал он.

— Я уже так делал, когда умерла коза, у которой был сосунок, — гордо заявил Джонни, улыбаясь во весь рот.

Собравшиеся внимательно следили, как Джонни повторял свое нехитрое действие. Филипу было забавно видеть, что в тот момент, когда Джонни подносил мокрый кончик к губам ребенка, некоторые монахи тоже непроизвольно раскрывали рты. Кормление таким способом занимало довольно много времени, но, очевидно, в любом случае это, должно быть, дело непростое.

Питер из Уорегама, глядя на младенца, на некоторое время поддался всеобщему умилению и забыл свою привычку критиковать все на свете, но потом наконец оправился и произнес:

— Было бы гораздо меньше хлопот, если бы нашли мать этого чада.

— Сомневаюсь, что сие возможно, — сказал Франциск. — Мать его, по всей вероятности, женщина незамужняя, заблудшая во грехе. Думаю, что она молода и, очевидно, смогла сохранить в тайне свою беременность. А когда подошло время рожать, она пришла в лес, развела костер, родила в полном одиночестве и, бросив ребенка на съедение волкам, вернулась туда, откуда пришла. Уж она позаботится о том, чтобы ее не нашли.

Малыш заснул. Поддавшись внезапному порыву, Филип взял у Джонни ребенка и, покачивая, бережно прижал его к груди.

— Бедное дитя, — сочувственно проговорил он. — Бедное, бедное дитя.

Его охватило горячее желание защитить и уберечь малютку. Он заметил, что монахи уставились на него, пораженные его внезапным порывом нежности. Конечно, они никогда не видели от него ласки, ибо излишнее проявление чувств было в монастыре строжайше запрещено. Очевидно, они считали его не способным на эти чувства. Что же, пусть теперь знают правду.

— Тогда мы должны отвезти его в Винчестер, — снова начал Питер из Уорегама, — и постараться найти кормилицу.

Если бы это сказал кто-нибудь другой, Филип, может быть, и не стал бы так быстро возражать, но это сказал Питер, и Филип, потеряв терпение, вспылил.

— Мы не будем искать никакой кормилицы, — решительно произнес он. — Сие дитя — дар Божий. — Он обвел глазами стоящих вокруг братьев. Монахи таращились на него, ошарашенные услышанными словами. — Мы сами позаботимся о нем. Мы будем его кормить, учить и воспитывать по законам Божьим. А когда он вырастет, то сам станет монахом, и таким образом мы вернем его Господу.

Наступила звенящая тишина.

— Это невозможно! — возмутился Питер. — Не может младенец воспитываться монахами!

Филип поймал взгляд своего брата, и они оба улыбнулись, вспомнив об одном и том же. Когда Филип снова заговорил, его голос звучал твердо и каждое слово несло печать пережитого.

— Невозможно? Нет, Питер. Наоборот, я абсолютно убежден, что это возможно. И мой брат думает так же. Нам известно это из собственного опыта. Не так ли, Франциск?

* * *

В тот день, который встал в памяти Филипа, его отец вернулся домой израненным.

Филип первым увидел, как он скакал по извилистой дорожке, поднимавшейся к небольшой деревушке в горах Северного Уэльса. Как обычно, шестилетний Филип выбежал ему навстречу, но на этот раз отец не подхватил мальчугана, чтобы посадить впереди себя на коня. Он ехал медленно, с трудом держась в седле — в правой руке поводья, а левая беспомощно повисла. Лицо его было бледным, одежда забрызгана кровью. Это испугало и озадачило маленького Филипа, так как прежде он никогда не видел отца таким немощным.

— Позови маму, — сказал отец.

Когда они помогли ему войти в дом, всегда такая бережливая мать решительно разодрала добротную одежду отца, что поразило Филипа даже больше, чем вид крови.

— Не беспокойся обо мне, — сказал отец, но его обычно резкий голос ослаб до бормотания, и никто даже не обратил на это внимания, что также было весьма странным, ибо слово отца было законом для остальных. — Оставь меня и уведи всех в монастырь. Проклятые англичане будут здесь с минуты на минуту.

Монастырь и церковь были на вершине холма, но Филип никак не мог понять, с какой стати они должны были идти туда, если этот день не был даже воскресеньем.

— Если не остановить кровь, ты совсем ослабнешь, — возразила мама, а тетушка Гуин сказала, что она собирается поднять тревогу, и ушла.

Спустя годы, размышляя о последовавших затем событиях, Филип понял, что в тот момент все позабыли о нем и его четырехлетнем брате Франциске и никто и не подумал прихватить их в спасительный монастырь. Людей заботили только их собственные дети, и они считали, что раз Филип и Франциск были с родителями, то о них есть кому позаботиться. Но отец истекал кровью, а мать пыталась его спасти, вот и получилось, что все четверо попались в лапы англичанам.

Своим ничтожным жизненным опытом Филип не был подготовлен к появлению двух вооруженных людей, которые пинком распахнули дверь и ввалились в дом. При других обстоятельствах они, возможно, и не показались бы такими страшными, ибо были всего лишь большими, неуклюжими юнцами, которые только и умели, что дразнить старух, издеваться над евреями да затевать по ночам драки у трактиров. Но сейчас (Филип это понял через много лет, когда наконец смог спокойно и взвешенно думать о том страшном дне) эти двое были одержимы жаждой крови. Только что закончилась жестокая битва, они слышали, как стонут в агонии воины, видели, как падают замертво их товарищи, и буквально обезумели от ужаса. Но они выиграли этот бой и выжили и теперь были охвачены азартом преследования своих врагов, и ничто уже не могло их удовлетворить — только еще большая кровь, душераздирающие стоны, страшные раны и новые смерти. Все это было написано на их перекошенных лицах, когда они, словно лисы в курятник, ворвались в комнату, где лежал раненый отец.

Движения их были стремительны, но Филип запомнил каждый шаг, будто в тот момент время замедлило свой бег. На обоих были надеты только короткие кольчуги и кожаные шлемы с металлическими пластинками. В руках мечи. Один — отвратительный урод, косоглазый и с большим кривым носом, оскалившийся в обезьяньей ухмылке. У другого была пышная борода, перепачканная кровью, — вероятно, чужой, ибо раненым он не выглядел. Не останавливаясь, они обшарили комнату глазами. Их беспощадные, расчетливые взгляды миновали Филипа и Франциска, задержались на маме и наконец остановились на отце. И прежде чем кто-либо успел пошевельнуться, они подскочили к нему.

Склонившаяся над отцом мама перевязывала его левую руку. Она резко выпрямилась и повернулась к незваным гостям, ее глаза вспыхнули отчаянием и отвагой. Отец вскочил, схватившись здоровой рукой за рукоятку своего меча. Филип в ужасе заплакал.

Кривоносый, подняв меч, ударил маму рукояткой по голове и отшвырнул ее в сторону, должно быть, не желая рисковать, пока отец был жив. Позже Филип вспомнил, что в тот момент он побежал к матери, не отдавая себе отчета в том, что она уже не могла его защитить. Кривоносый шагнул мимо оглушенной женщины, снова поднимая меч. Филип вцепился в юбку теряющей сознание матери, не в силах отвести взгляда от своего отца.

Тот обнажил меч и, защищаясь, поднял его. Кривоносый обрушил удар сверху вниз, и два лезвия зазвенели, столкнувшись друг с другом. Как все маленькие дети, Филип думал, что отец был непобедим, но в тот момент ему суждено было узнать горькую правду. Увы, отец ослаб от потери крови, и от удара его меч выпал. Нападавший замахнулся в другой раз и без промедления опустил свой меч между мускулистой шеей и широким плечом. Филип завизжал, увидев, как острый клинок вошел в тело. Затем кривоносый выдернул меч и вонзил его в живот умирающего.

Смертельно напуганный Филип взглянул на маму. Их глаза встретились, и в этот момент бородатый ударом сбил ее с ног. Она упала рядом с сыном — голова в крови. Бородатый перехватил меч, взявшись за него двумя руками и перевернув острием вниз, затем высоко поднял, словно собираясь зарезаться, и с силой опустил. Когда клинок коснулся груди матери, раздался отвратительный хруст ломающихся костей. Лезвие вошло так глубоко (Филип заметил это даже тогда, охваченный слепым истерическим страхом), что, должно быть, вышло из спины и пригвоздило ее к полу.

Обезумевшими глазами Филип снова посмотрел на отца. Он увидел, как тот начал наваливаться на меч кривоносого; из его рта хлынула кровь. Убийца отступил и дернул за рукоятку, пытаясь высвободить свое оружие, — безуспешно. Отец, шатаясь, сделал шаг вперед. Кривоносый заревел в ярости и провернул меч в животе своей жертвы. На этот раз клинок вышел. Отец упал, схватившись руками за разверстую рану, пытаясь ее прикрыть. Филип всегда думал, что человеческие внутренности представляют собой нечто более или менее цельное, поэтому вид вываливающихся их частей потряс его, вызвав приступ рвоты. Кривоносый поднял меч над распростертым телом отца и так же, как только что бородатый, нанес последний удар.

Англичане переглянулись, и Филип прочитал на их лицах удовлетворение. Обернувшись, они посмотрели на него и Франциска. Один из них вопросительно кивнул, другой пожал плечами, и Филип понял, что они собирались зарезать их с братом своими острыми мечами; когда он представил, как ему будет больно, то его охватил такой ужас, что показалось, голова вот-вот лопнет от страха.

Тот, что был с окровавленной бородой, быстро наклонился и схватил Франциска за лодыжку. Он держал его вверх ногами, а малыш заливался слезами и звал на помощь мать, не понимая, что она мертва. Кривоносый отвел назад держащую меч руку, приготовившись пронзить сердце ребенка.

Но удара так и не последовало. Раздался властный голос, и двое негодяев замерли на месте. Вопли стихли, и до Филипа дошло, что это были его вопли. Он взглянул на дверь и увидел аббата Питера, который стоял в своей домотканой сутане, в глазах пылал праведный гнев, и в руке он, словно меч, держал деревянный крест.

Когда события того страшного дня вновь оживали в ночных кошмарах Филипа и он просыпался в холодном поту, рыдая в темноте, то ему удавалось постепенно успокоиться и снова заснуть, лишь вызвав в памяти эту финальную сцену и то, как безоружный человек с крестом в руке положил конец истошным крикам и зверской расправе.

Аббат Питер заговорил вновь. Филип не понимал языка — конечно, это был английский, — но значение слов аббата было ясно, ибо оба насильника выглядели пристыженными, а бородатый осторожно опустил Франциска. Продолжая говорить, монах большими шагами уверенно вошел в комнату. Вооруженные до зубов воины попятились, словно испугавшись его и святого креста! Он повернулся к ним спиной, всем своим видом демонстрируя презрение, и наклонился к Филипу. Его голос звучал спокойно.

— Как твое имя?

— Филип.

— А да, припоминаю. А твоего брата?

— Франциск.

— Так… — Аббат взглянул на окровавленные тела, лежащие на земляном полу. — Это твоя мама, не так ли?

— Да, — пролепетал Филип и, чувствуя, как его охватывает паника, указал на изувеченное тело отца. — А это мой папа!

— Я знаю, — успокаивающе произнес монах. — Не надо плакать, а надо отвечать на мои вопросы. Понимаешь ли ты, что они умерли?

— Я не знаю, — жалобным голосом ответил Филип. Он знал, что значило, когда умирали животные, но как такое могло произойти с мамой и папой?

— Это как если бы они заснули, — сказал аббат Питер.

— Но у них глаза открыты! — завопил Филип.

— Тише! Тогда их надо закрыть.

— Да, — прошептал Филип. Ему показалось, что это и впрямь поможет делу.

Аббат Питер выпрямился и подвел детей к телу отца. Затем он, встав перед ним на колени, взял Филипа за правую руку.

— Я покажу тебе, как это делается, — сказал аббат, притянув руку мальчика к отцовскому лицу, но внезапно Филип почувствовал, что боится дотрагиваться до этого побледневшего, обмякшего, изувеченного тела, ставшего вдруг каким-то чужим, и отдернул руку. Он с тревогой посмотрел на аббата Питера — человека, которого никто не смел ослушаться, но тот не рассердился.

— Ну же, — мягко сказал аббат и снова взял Филипа за руку. На этот раз несчастный ребенок не сопротивлялся. Держа двумя пальцами указательный пальчик Филипа, монах заставил его прикоснуться к веку мертвого отца и опустить его, закрыв неподвижный глаз, в котором застыл непередаваемый ужас. Затем аббат отпустил детскую руку и сказал:

— А теперь прикрой другой глаз.

Филип протянул ладошку и уже самостоятельно опустил веко умершего. Он почувствовал себя лучше.

— А мамочке закроем глаза? — Голос аббата Питера был спокойным и ласковым.

— Да.

Они опустились подле тела матери. Монах рукавом рясы вытер кровь на ее лице. Филип пробормотал:

— А Франциск?

— Наверное, и ему следует нам помочь, — сказал аббат.

— Франциск, — обратился Филип к своему братишке, — закрой маме глаза, как я закрыл папе, чтобы она могла спать.

— Разве они спят? — удивленно пролепетал Франциск.

— Нет, но как будто спят, — с серьезным видом объяснил Филип, — поэтому ее глаза должны быть закрытыми.

— Тогда ладно, — согласился Франциск и, без колебаний вытянув пухленькую ручку, осторожно прикрыл мамины глаза.

После этого аббат подхватил детей на руки и, даже не взглянув на все еще неподвижно стоявших англичан, вышел из дома и зашагал вверх по поросшему травой склону холма к святым стенам монастыря.

В монастырской кухне он их накормил, а затем, чтобы не оставлять без дела наедине со своими мыслями, велел помогать повару готовить монашеский ужин. На следующий день аббат отвел детей попрощаться с их покойными родителями, которых уже омыли и обрядили, прикрыв, где это было возможно, страшные раны, и которые теперь лежали рядом в гробах под сводами церковного нефа. Там же лежали еще несколько жителей деревни, ибо не всем удалось вовремя спрятаться за монастырскими стенами от вражеской армии. Аббат Питер взял мальчиков на похороны и заставил их смотреть, как оба гроба с их родителями опустили в одну могилу. Филип зарыдал. Глядя на него, разревелся и Франциск. Кто-то цыкнул на них, но аббат Питер сказал:

— Пусть поплачут.

И только после того, как они осознали, что родители ушли из жизни и их уже не воротишь, можно было подумать о будущем.

Среди родственников бедных сирот не осталось ни одной уцелевшей семьи, в которой не был бы убит хоть кто-то из ее членов, так что заняться детьми было некому. Поэтому оставалось только два пути: либо отдать или даже продать их кому-нибудь и обречь на рабское существование, пока они не вырастут и не смогут убежать, либо направить их по пути служения Госпожу Богу.

Было известно немало случаев, когда мальчики поступали в монастырь. Обычно это происходило в возрасте одиннадцати лет, иногда и раньше, но не младше пяти лет, ибо монахи не могли справляться с малышами. Эти мальчики, как правило, были или сиротами, или потерявшими одного из родителей, или детьми из семей, в которых было слишком много сыновей. Существовало правило, что семья, отдававшая своего ребенка в монахи, обязана была преподнести монастырю какой-нибудь существенный дар: хозяйство, церковь или даже целую деревню. В случаях же крайней нищеты обходились и без подношений. Однако отец Филипа оставил после смерти скромное хозяйство, так что нельзя было сказать, что мальчиков брали из простого сострадания. Аббат Питер предложил, чтобы монастырь взял под свое попечительство и детей, и хозяйство, на что оставшиеся в живых родственники с готовностью согласились, и формально сделка состоялась.

Много горя видел аббат на своем веку, но даже он не мог предвидеть, сколько хлопот доставит ему Филип. Год спустя, когда потрясение, казалось бы, должно было уже пройти и оба мальчика начали привыкать к монастырской жизни, Филипа охватило какое-то неукротимое бешенство. Условия жизни в монашеской общине были отнюдь не такими плохими, чтобы послужить причиной его озлобленности: дети были сыты и одеты, зимой спали в тепле и даже не были обделены некоторой любовью и заботой, а строгая дисциплина и утомительные церковные обряды всего лишь способствовали поддержанию порядка и стабильности, но Филип вел себя так, словно его несправедливо лишили свободы. Он не слушался приказаний, при каждом удобном случае проявлял неуважение к монастырским служащим, воровал еду, отвязывал лошадей, издевался над дряхлыми стариками и оскорблял старших. Но в своих проступках он не доходил до богохульства, и потому аббат Питер прощал ему. И в конце концов он одумался. Однажды под Рождество, оглянувшись на прошедшие двенадцать месяцев, Филип с удивлением обнаружил, что за все свои выходки он так ни разу и не был наказан.

Трудно сказать, что послужило причиной его становления на путь истинный. Возможно, помог появившийся у него интерес к занятиям. Его просто очаровала стройность теории музыки, и даже в том, как спрягались латинские глаголы, он находил логику и красоту. Маленькому Филипу поручили помогать монаху-келарю, в обязанности которого входило обеспечивать монастырь всем необходимым: от сандалий до зерна, и к этой работе он тоже относился с интересом. Он восторженно преклонялся перед братом Джоном, красивым могучим молодым монахом, который, казалось, был воплощением учености, благочестия, мудрости и доброты. То ли из желания быть похожим на Джона, то ли по своему собственному разумению, а может, благодаря и тому и другому Филип начал находить своего рода успокоение в ежедневных молитвах и церковных службах. И когда он достиг юношеского возраста, его мысли были целиком заняты жизнью монастыря, а в ушах звучали лишь божественные песнопения.

Как Филип, так и Франциск были гораздо грамотнее любого из своих сверстников, и они прекрасно понимали, что все это только благодаря монастырю, где им давалось серьезное образование. Тогда они вовсе не считали себя какими-то особенными. И даже когда оба брата стали еще более усердно заниматься, беря уроки у самого аббата вместо старого занудного монаха, обучавшего послушников, они были убеждены, что своими успехами обязаны возможности раньше других начать учиться.

Мысленно возвращаясь к годам своей юности, Филип всегда вспоминал то непродолжительное золотое время, наступившее после периода его душевного смятения и окончившееся, когда он впервые почувствовал яростный натиск плотской страсти. Настала мучительная пора нечестивых раздумий, ночных поллюций, бесед со своим духовником (а им был аббат), бесконечных покаяний и смирения плоти.

Ему так и не удалось полностью избавиться от похоти, но постепенно она стала ослабевать и теперь беспокоила его только время от времени в те редкие минуты, когда его душа и тело пребывали в безделье, словно старая рана, что все еще ноет перед дождем.

Несколько позже такой же бой пришлось выдержать и Франциску, и, хотя он не стал откровенничать с братом по этому вопросу, у Филипа сложилось впечатление, что Франциск сражался с порочными желаниями не столь храбро и, пожалуй, слишком бодро переживал свои поражения. Однако главным было то, что оба они все-таки сумели заключить мир со страстями, которые были самыми опасными врагами монашеской жизни.

В обязанности Филипа входило помогать келарю, а Франциска — аббату Питеру. Когда келарь умер, Филипу исполнился двадцать один год, но, несмотря на молодость, он принял на себя должность усопшего. Когда же Франциск достиг этого возраста, аббат предложил учредить специально для него должность помощника приора. Но это предложение неожиданно натолкнулось на сопротивление со стороны Франциска, который умолял освободить его от этой работы и отпустить из монастыря, ибо он мечтал быть посвященным в духовный сан и служить Богу в миру, вне монастырских стен.

Филип был поражен и напуган. Ему и в голову не приходило, что один из них мог покинуть монастырь, и это казалось столь же невероятным, как если бы ему сказали, что он является наследником трона. Однако после долгих терзаний это случилось, и Франциск покинул святое лоно обители, чтобы впоследствии стать капелланом графа Глостера.

Раньше будущее виделось Филипу очень просто: он будет монахом и проживет смиренную, богопослушную жизнь, а когда достигнет преклонного возраста, то, возможно, станет аббатом и постарается жить по примеру аббата Питера. Но теперь его начали одолевать сомнения: а может. Господь уготовил ему другое предназначение? Он вспомнил изречение о даре Божием: «Господу угодно, чтобы слуги Его не просто сохраняли царство Его, но преумножали». Трепеща, он поделился своими мыслями с аббатом Питером, прекрасно понимая, что рискует быть обвиненным в гордыне.

К его удивлению, аббат сказал:

— А я-то все гадал, сколько времени тебе потребуется, чтобы понять это. Конечно, тебе предназначен иной путь. Рожденный под сенью монастыря, осиротевший в шестилетнем возрасте, воспитанный монахами, в двадцать один год ты уже келарь — Господь не стал бы проявлять такое внимание к человеку, собирающемуся провести жизнь в маленькой обители на вершине мрачного холма в далекой горной стране. Здесь для тебя слишком мало простора, и придет час, когда ты должен будешь покинуть это место.

Филип был ошеломлен. Но ему в голову пришел еще один вопрос, и, прежде чем оставить аббата, он выпалил:

— Скажи, если этот монастырь такой ничтожный, то почему Господу угодно, чтобы ты был здесь?

Аббат Питер улыбнулся:

— Возможно, потому, что я должен позаботиться о тебе.

Через некоторое время аббат поехал в Кентербери, дабы засвидетельствовать свое почтение архиепископу, и, вернувшись, заявил Филипу:

— Я передал тебя приору Кингсбриджа.

Это известие обескуражило Филипа. Кингсбриджский монастырь считался одним из самых больших и влиятельных в стране. В нем был епископальный собор, и поэтому епископ формально являлся аббатом монастыря, хотя на практике управлял им приор.

— Приор Джеймс — мой старый друг, — объяснял аббат Питер Филипу. — Не знаю почему, но за последние годы он сильно сдал. Как бы там ни было, молодая кровь пойдет на пользу Кингсбриджу. В частности, у Джеймса много неприятностей с одной из его лесных обителей, и он крайне нуждается в человеке, на которого можно было бы полностью положиться и который сумел бы вернуть ее на путь Божий.

— И я должен стать приором этой обители? — удивился Филип.

Аббат кивнул.

— И если мы правы, думая, что Господь уготовил для тебя много дел, то мы можем рассчитывать, что Он поможет тебе решить все проблемы, с которыми ты там столкнешься.

— А если мы ошибаемся?

— В любой момент ты вправе вернуться сюда и снова быть моим келарем. Но мы не ошибаемся, сын мой, вот увидишь.

Прощание было трогательным. Филип провел здесь семнадцать лет, монахи заменили ему семью и стали ближе, чем так жестоко отнятые у него родители. Возможно, он никогда уже не увидит этих монахов, и сердце его было полно печали.

Первое, что испытал Филип в Кингсбридже, был благоговейный страх. Окруженный стенами монастырь по своей территории во много раз превосходил любую деревню, собор был похож на просторную мрачную пещеру, дом приора — маленький дворец. Но когда Филип несколько успокоился, он увидел, что дела в Кингсбридже шли не лучшим образом. Церковь явно нуждалась в основательном ремонте, богослужения проводились кое-как, постоянно кто-то нарушал тишину, и служек было даже больше, чем монахов. Благоговение Филипа очень скоро сменилось негодованием. Ему хотелось схватить приора Джеймса за горло, потрясти его и воскликнуть: «Как смеешь ты допускать все это? Как смеешь ты наспех читать молитвы Богу? Как смеешь ты позволять послушникам играть в кости, а монахам разводить щенков? Как смеешь ты жить во дворце, окруженный служками, когда рушится храм Божий?» Но, конечно, он ничего такого не сказал. У него был только короткий и ничего не значащий разговор с приором Джеймсом, высоким, худым, сгорбленным человеком, на опущенные плечи которого, казалось, навалились все неприятности мира. Затем он побеседовал с помощником приора по имени Ремигиус, которому осторожно намекнул, что монастырь, должно быть, давным-давно нуждается в переменах, надеясь, что тот всем сердцем с ним согласится, но Ремигиус смерил Филипа взглядом, словно говоря: «А ты-то кто такой?» — и переменил тему.

Он рассказал, что обитель Святого-Иоанна-что-в-Лесу была основана три года назад в отошедшем Кингсбриджу владении и предполагалось, что она сможет обеспечивать себя самостоятельно, но, по сути, до сих пор остается полностью зависимой от подачек главного монастыря. Были и другие проблемы: священник, которому случалось провести там ночь, жаловался на плохое проведение служб, некоторые путешественники утверждали, что были ограблены тамошними монахами, ходили слухи и о непристойностях… Тот факт, что Ремигиус не мог или не желал поведать подробности, был еще одним доказательством того, что управление всеми монастырскими делами осуществлялось спустя рукава. Филип ушел в ярости. Монастырь создан для того, чтобы славить Бога. И если он не отвечает этой цели, он ничто. Кингсбриджский монастырь был хуже, чем ничто. Он позорил Бога. Но с этим Филип ничего поделать не мог. Самое большее, на что он мог надеяться, это навести порядок в одной из кингсбриджских обителей.

Всю дорогу, которая заняла два дня, Филип обдумывал скудные сведения, полученные от Ремигиуса, и прикидывал, какой следует избрать подход. Лучше всего будет начать с мягкого обращения, решил он. Обычно приор избирался монахами, но в случае с обителью, которая была всего лишь частью основного монастыря, он мог быть просто назначен. Но то, что Филип не был избран, означало, что рассчитывать на добрую волю монахов он не мог. Поэтому действовать ему придется с осторожностью. Сначала нужно как следует разобраться в недугах, поразивших монашескую общину, а уж потом решать, как лучше с ними поступить. Ему придется завоевать уважение и доверие монахов, особенно тех, которые были старше его и могли отказаться признать нового приора. Затем, когда войдет в курс дела и сможет укрепить свой авторитет, он предпримет жесткие шаги.

Но вышло все по-другому.

Начало уже смеркаться, когда на второй день путешествия Филип верхом на лошадке выехал на край поляны и осмотрел то место, которому суждено было стать его новым домом. В те дни там была только одна каменная постройка — часовня. (Опочивальню из камня Филип построил на следующий год.)

Остальные же представляли собой полуразвалившиеся деревянные лачуги. Филипу это не понравилось: все, что создавалось монахами, должно было служить долгие годы, будь то свинарник или храм. Оглядевшись, он заметил и другие свидетельства расхлябанности, так неприятно поразившей его еще в Кингсбридже: заборов не было, сено вывалилось через открытую дверь сарая, а рядом с прудом, в котором разводили рыбу, возвышалась навозная куча. «Спокойно, спокойно», — сказал он себе, чувствуя, как окаменело его лицо от едва сдерживаемого возмущения.

Сначала он никого не увидел. Так и должно было быть, ибо наступило время вечерней молитвы и большинство монахов обязаны были находиться в часовне. Он тронул хлыстом лошадку и пересек поляну, направляясь к похожей на конюшню постройке. Юноша с соломой в волосах и неприкаянным выражением на лице просунул голову в дверь и удивленно уставился на Филипа.

— Как зовут тебя? — спросил Филип и, смутившись на мгновение, добавил: — Сын мой.

— Все зовут меня Джонни Восемь Пенсов, — ответил юнец.

Филип слез с лошади и передал ему поводья.

— Что ж, Джонни Восемь Пенсов, можешь расседлать мою лошадь.

— Хорошо, отче. — Он привязал поводья к балке и собрался было уйти.

— Ты куда? — резко окликнул его Филип.

— Сказать братьям, что к нам приехал чужой человек.

— Тебе следует научиться быть послушным, Джонни. Займись лошадью. Я сам скажу братьям, что я здесь.

— Да, отец, — испуганно сказал Джонни и принялся выполнять порученное ему дело.

Филип посмотрел вокруг. В центре поляны стояло длинное здание, похожее на большой зал. Около него находилась круглая постройка с отверстием в крыше, из которого поднимался дымок. Должно быть, это кухня. Он решил взглянуть, что готовили на ужин. В строгих монастырях пишу принимали только раз в день — на обед, но это заведение было явно не из таких, и, очевидно, после вечерней молитвы здесь позволяли себе легкий ужин: хлеб с сыром или с соленой рыбой, а то и кружку ячменного пива, настоянного на травах. Однако когда он подошел к кухне, то безошибочно угадал аппетитный аромат жарящегося мяса. Он остановился, нахмурившись, затем вошел.

Два монаха и мальчик расселись вокруг очага. Филип видел, как один из монахов передал другому кувшин и тот отпил из него. Мальчик поворачивал вертел, на котором жарился поросенок.

Когда Филип вступил в полосу света, все трое удивленно уставились на него. Не говоря ни слова, он взял из рук монаха кувшин и принюхался.

— Почему вы пьете вино? — сказал он.

— Потому, незнакомец, что оно веселит душу, — ответил монах. — Испей и ты.

Было ясно, что они не ожидали прибытия нового приора. Так же ясно было и то, что их не пугали последствия, которые могли бы иметь место, если бы проезжий монах рассказал в Кингсбридже об их поведении. Филипа так и подмывало разбить кувшин с вином о голову этого человека, но он глубоко вздохнул и спокойно проговорил:

— Дети бедняков голодают ради того, чтобы у нас было мясо и питье. И делается это во славу Божию, а не для веселения наших душ. Сегодня вам больше не будет вина. — Он повернулся и вышел, захватив с собой кувшин.

— А ты-то кто такой? — бросил ему вслед один из монахов. Филип не удостоил его ответом. Скоро они все узнают.

Поставив кувшин на землю неподалеку от кухни, он направился к часовне, сжимая и разжимая кулаки, дабы утихомирить кипевшую в нем злость. «Не спеши, — говорил он себе. — Будь осмотрительным. Жди своего часа».

На паперти часовни он на минуту остановился, затем, окончательно успокоившись, толкнул массивную дубовую дверь и бесшумно вошел.

Спиной к нему неровными рядами стояли примерно дюжина монахов и несколько послушников. Лицом к ним — ризничий, читавший молитву по раскрытой перед ним книге. Служба велась второпях, монахи бездумно вторили ему. С трех свечей разной длины с шипением капал воск на грязное покрывало алтаря.

Два стоявших сзади молодых монаха, не обращая внимания на службу, о чем-то оживленно беседовали. Когда Филип подошел ближе, один из них сказал что-то смешное и другой залился хохотом, заглушая нечленораздельное бормотание ризничего. Это было последней каплей, переполнившей чашу терпения Филипа, и его намерение быть мягким исчезло без следа. Он что было сил возопил: «Замолчать!»

Смех оборвался. Ризничий перестал читать. Часовня погрузилась в тишину, и монахи, обернувшись, уставились на Филипа.

Он приблизился к смеявшемуся монаху и схватил его за ухо. Тот, хотя и был ростом выше Филипа и примерно его же возраста, был так поражен, что не нашел в себе сил сопротивляться. «На колени!» — взревел Филип. Какое-то мгновение казалось, что монах попытается вырваться, но, как и предвидел Филип, его воля к сопротивлению была подавлена сознанием вины, так что, когда Филип сильнее потянул за ухо, молодой человек повиновался.

— Вы все! — приказал Филип. — На колени!

Все они давали обет послушания, и та безобразная дисциплина, которая, очевидно, установилась в обители не так давно, еще не смогла вытравить годами выработанную привычку. Половина монахов и все послушники опустились на колени.

— Вы нарушили свою клятву, — с презрением произнес Филип. — Вы богохульники, каждый из вас. — Он смотрел им прямо в глаза. — С сегодняшнего дня начинается ваше раскаяние.

Остальные медленно, один за другим, стали опускаться на колени, и только ризничий продолжал стоять. Это был упитанный человек, с сонными глазами, лет на двадцать старше Филипа. Обойдя стоящих на коленях монахов, Филип подошел к нему.

— Дай мне книгу.

Ризничий с вызовом взглянул на него и ничего не сказал.

Филип протянул руку и взялся за увесистый том. Ризничий крепче сжал пальцы. Филип медлил. Два дня он провел, размышляя, как осторожно и взвешенно он будет действовать, и вот он здесь — еще не облетела дорожная пыль с его ног — рискует потерять все в прямом противостоянии с человеком, о котором ничего не знает.

— Дай мне книгу и стань на колени, — повторил он. По лицу ризничего пробежала презрительная ухмылка.

— Кто ты? — сказал он.

Филип снова медлил. По его одежде и по тому, как подстрижены его волосы, было очевидно, что он монах; и они, должно быть, уже догадались по его поведению, что он наделен определенной властью; но не было ясно, является ли его чин выше ризничего. Единственное, что он должен был сказать: «Я ваш новый приор», но он не хотел этого делать. Ему вдруг показалось очень важным, чтобы он смог одержать победу исключительно с помощью своего морального авторитета.

Его нерешительностью не замедлил воспользоваться ризничий.

— Пожалуйста, поведай, — заговорил он с насмешливой учтивостью, — кто это приказывает нам преклонять колена перед его персоной.

Все сомнения мгновенно покинули Филипа. «Со мной Бог. Чего я боюсь?» — подумал он. Филип сделал глубокий вздох, и, словно раскаты грома, под каменными сводами прогремели его слова:

— Это Бог приказывает вам преклонить колена перед его персоной.

Уверенность ризничего несколько поубавилась. Филип использовал свой шанс и выхватил книгу. Потеряв власть, ризничий наконец неохотно опустился на колени.

Стараясь скрыть облегчение, Филип обвел всех взглядом и произнес:

— Я ваш новый приор.

Он заставил их остаться на коленях и принялся читать молитву. Это заняло много времени, так как Филип требовал, чтобы они снова и снова повторяли строки Святого Писания, пока их голоса не зазвучали в унисон. Затем в полном молчании братия проследовала за ним в трапезную. Там Филип приказал унести жареного поросенка на кухню и подать хлеб и слабое пиво и назначил одного из монахов читать молитву, пока остальные ели. Когда ужин закончился, он отвел их так же в молчании в опочивальню.

Потом Филип распорядился принести из дома приора его ложе — он будет спать вместе с монахами. Это было простейшим и наиболее эффективным способом предотвратить непристойности.

В первую ночь Филип не сомкнул глаз. Он сидел с зажженной свечой и тихо молился, пока не наступила полночь — время будить монахов на заутреню. Службу он провел быстро, дав им понять, что он вовсе не такой уж безжалостный. Монахи снова отправились спать, а Филип продолжал бодрствовать.

На рассвете, прежде чем братья начали просыпаться, он вышел на воздух и оглядел окрестности, размышляя о предстоящем дне. Перед ним расстилалось недавно очищенное от леса поле, посередине которого возвышался огромный пень, должно быть, оставшийся от векового дуба. Это натолкнуло его на мысль.

После утренней службы и завтрака Филип велел монахам прихватить веревки и топоры и повел их на поле выкорчевывать этот здоровенный пень. Одни подрубали корни, а другие изо всех сил тянули веревки. «На-а-ава-ались!» — раздавались их дружные крики. Когда наконец работа была окончена, Филип дал всем пива, хлеба и по куску свинины, которую днем раньше он запретил им есть на ужин.

Нельзя сказать, что это было окончание всех проблем, но это было начало их решения. В первые же дни своего пребывания в обители Филип распорядился больше не просить у основного монастыря ничего, кроме зерна для хлеба и свечей для часовни. Осознав, что отныне они будут иметь только то мясо, которое сами произведут или добудут, монахи быстро превратились в рачительных хозяев — скотоводов и птичников; и если прежде они рассматривали церковные службы как способ уклониться от работы, то теперь они были рады, когда Филип сокращал часы молитвы и у них оставалось больше времени для занятия хозяйством.

Через два года обитель стала полностью обеспечивать себя всем необходимым, а еще через два — начала снабжать и Кингсбриджский монастырь мясом, дичью и сыром из козьего молока, который сделался настоящим деликатесом.

Обитель процветала, службы проводились безукоризненно, и братья выглядели здоровыми и счастливыми.

Филип был бы вполне доволен, если бы не Кингсбриджский монастырь, дела в котором становились все хуже и хуже.

Кингсбридж мог бы стать одним из основных религиозных центров королевства с кипучей деловой активностью. Его библиотека посещалась иностранными учеными, к мнению приора прислушивались даже лорды, поклониться монастырским гробницам тянулись паломники со всех уголков страны, знать почитала его за гостеприимство, а бедняки за милосердие. Но, увы, церковь разрушалась, половина монастырских построек пустовала, а сам монастырь погряз в долгах. Филип посещал Кингсбридж не реже чем раз в год, и каждый раз, возвращаясь назад, он кипел от негодования, ибо видел, как то богатство, которое было создано благочестивыми прихожанами и преумножено монахами, теперь самым бестолковым образом проматывалось монастырем.

Отчасти все это объяснялось местонахождением Кингсбриджа, который представлял собой небольшую деревню, стоящую на второстепенной дороге, ведущей в никуда. Со времени правления первого короля, Вильгельма, прозванного Завоевателем или Незаконнорожденным — это зависело от того, кто говорил, — большинство соборов переместилось в крупные города. Но Кингсбриджа это не коснулось. Однако, по мнению Филипа, это не являлось неразрешимой проблемой: преуспевающий монастырь с кафедральным собором должен сам по себе стать городом.

Истинной же проблемой была бездеятельность приора Джеймса. Когда штурвал находится в слабых руках, корабль несется по воле волн навстречу беде.

И, к величайшему сожалению Филипа, пока был жив приор Джеймс, Кингсбриджский монастырь был обречен все дальше скатываться вниз.

* * *

Они закутали ребенка в чистое полотно и уложили в большую корзину для хлеба, которую приспособили под люльку. Насосавшись козьего молока, он сладко заснул. Ухаживать за малышом Филип велел Джонни Восемь Пенсов, так как, несмотря на некоторое слабоумие, он умел бережно и нежно обращаться с маленькими и слабыми существами.

Филип сгорал от нетерпения узнать, что же привело к ним Франциска. За обедом он попытался выяснить причину приезда брата, но Франциск твердо хранил молчание, и ему пришлось на время подавить свое любопытство.

После обеда наступил час занятий. В обители не было для этого подходящего помещения, но монахи могли посидеть с книгой на паперти часовни или пройтись взад-вперед по двору. Им разрешалось время от времени заглядывать на кухню и греться у огня. Филип и Франциск прохаживались бок о бок вдоль края поляны, как они это делали, когда были монахами Уэльского монастыря. Франциск говорил:

— Король Генрих всегда относился к Церкви как к некой структуре, подчиненной его королевской власти. Он издавал указы, касающиеся епископов, устанавливал налоги и всячески противился прямому распространению папского влияния.

— Знаю, — кивнул Филип. — Ну и что?

— Король Генрих умер.

Филип остановился как вкопанный. Этого он не ожидал.

— Он умер в своем охотничьем домике в Лион-ля-Форе, в Нормандии, — продолжал Франциск, — отведав блюдо из миног, которые он очень любил, хотя они всегда были ему противопоказаны.

— Когда?

— Сегодня первый день года, значит, ровно месяц назад.

Филип был потрясен. Он еще не родился, когда Генрих уже был королем. И ему еще не доводилось переживать смерть монарха, но он знал, что она повлечет за собой беды и, возможно, войну.

— А что сейчас происходит? — с тревогой спросил Филип.

Они возобновили движение.

— Проблема в том, — сказал Франциск, — что наследник короля погиб в море много лет назад. Ты, возможно, помнишь этот случай.

— Помню. — Тогда Филипу было двенадцать лет от роду, и это было первое событие общегосударственной важности, которое отпечаталось в его мальчишеском сознании и которое открыло для него существование мира за стенами монастыря. Королевский сын погиб во время крушения судна, называвшегося «Белый Корабль», неподалеку от Шербура. Аббат Питер, поведавший все это Филипу, был сильно обеспокоен, что смерть наследника может ввергнуть страну в войну и анархию, но королю Генриху удалось тогда удержать ситуацию под контролем, и жизнь маленьких Филипа и Франциска продолжила свое привычное течение.

— Разумеется, у короля было много детей, — говорил Франциск. — По крайней мере двенадцать, включая и моего господина, графа Роберта Глостера. Но, как ты знаешь, все они внебрачные. Несмотря на его безудержную плодовитость, ему удалось стать отцом только одного законного ребенка, и это была девочка, Мод. Незаконнорожденный не вправе наследовать трон, но женщина на престоле — не лучший выход из положения.

— А разве король Генрих не объявил своего наследника? — спросил Филип.

— Объявил. Он выбрал Мод. У нее есть сын, тоже Генрих. А у старого короля была заветная мечта: посадить на трон своего внука. Но мальчишке нет еще и трех лет. Так что король заставил лордов присягнуть на верность Мод.

Филип недоумевал:

— Но если король сделал Мод своей наследницей и лорды уже присягнули ей… то в чем проблема?

— Не все так просто в жизни при дворе, — сказал Франциск. — Мод замужем за Джеффри Анжуйским. А Анжу и Нормандия — старые враги. Наши нормандские сюзерены ненавидят анжуйцев. Откровенно говоря, старый король был слишком большим оптимистом, если надеялся, что вся эта компания англо-нормандских лордов отдаст Англию и Нормандию в руки анжуйцу, какие бы клятвы они ни произносили.

Филип был несколько озадачен осведомленностью своего младшего брата и его фамильярным отношением к могущественнейшим особам государства.

— Но как ты это узнал?

— Лорды съехались в Ле-Небур, чтобы решить, как быть дальше. Нет необходимости говорить, что мой господин, граф Роберт, тоже был там, а я при нем писарем.

Филип вопросительно посмотрел на брата, подумав, как, должно быть, жизнь Франциска отличается от его собственной. Затем, вспомнив что-то, спросил:

— Граф Роберт — старший сын покойного короля, не так ли?

— Да, и очень честолюбив. Но он придерживается общей точки зрения, что внебрачные дети должны завоевывать свои королевства, а не наследовать их.

— А кто еще был там?

— Трое племянников короля Генриха, сыновья его сестры. Старший, Теобальд Блуа; затем его любимец Стефан, которого он одарил обширными поместьями здесь, в Англии; и младший — Генрих. Последнего ты знаешь как епископа Винчестерского. Так вот, в соответствии с традицией, которая, возможно, кажется тебе вполне разумной, лорды оказали предпочтение старшему, Теобальду. — Усмехнувшись, Франциск взглянул на брата.

— Вполне разумно, — улыбнулся Филип. — Итак, Теобальд — наш новый король?

Франциск покачал головой.

— Он тоже так думал, но младшие братья не сидели сложа руки. — Они дошли до дальнего конца поляны и повернули назад. — И пока Теобальд милостиво принимал от лордов заверения в преданности, Стефан переправился через Ла-Манш в Англию и помчался в Винчестер, где с помощью своего младшего брата, епископа Генриха, захватил замок и, что самое главное, королевскую казну.

Филип чуть было не сказал: «Итак, Стефан — наш новый король», но прикусил язык: он уже говорил это о Мод и Теобальде и оба раза попадал впросак.

— Чтобы сделать свою победу окончательной, — продолжал Франциск, — Стефану требовалось только одно: поддержка Церкви. Ибо пока он не будет коронован в Вестминстере самим архиепископом, он не может считаться полноправным королем.

— Уверен, это было проще простого, — сказал Филип. — Его брат Генрих — один из влиятельнейших священников страны, епископ Винчестерский, аббат Гластонберийский, богатый, как Крез, и почти такой же могущественный, как архиепископ Кентерберийский. И если епископ Генрих не собирался поддержать брата, то зачем ему нужно было помогать Стефану захватить Винчестер?!

Франциск кивнул.

— Должен сказать, епископ Генрих действовал блестяще. И Стефану он помогал отнюдь не из братских чувств.

— Тогда почему?

— Несколько минут назад я напомнил тебе, каково было отношение покойного короля Генриха к Церкви. Епископ Генрих хочет добиться того, чтобы новый король, кто бы он ни был, обращался с ней с большим почтением. Поэтому, прежде чем гарантировать поддержку, Генрих заставил Стефана торжественно поклясться, что тот будет охранять права и привилегии Церкви.

Филипу это понравилось. В самом начале царствования Стефана его отношения с Церковью были четко определены, и причем на условиях Церкви. Но, пожалуй, даже более важным было создание прецедента. Церковь короновала королей, но до сих пор у нее не было права выдвигать условия. Возможно, наступит время, когда ни один король не сможет прийти к власти, не заключив с ней соответствующего соглашения.

— Для нас это значило бы очень многое, — сказал Филип.

— Стефан может и не сдержать своих обещаний, — рассуждал Франциск. — Но все равно ты прав. Он уже никогда не сможет быть таким жестоким по отношению к Церкви, каким был Генрих. Однако есть еще одна опасность. От того, что сделал Стефан, сильно пострадали два лорда. Один из них — Бартоломео, граф Ширинг.

— Знаю его. Город Ширинг в двух днях пути отсюда. Говорят, Бартоломео — человек благочестивый.

— Может быть. Мне известно лишь, что он лицемерный и упрямый вельможа, который никогда не изменит данной Мод клятве верности, даже если ему будет обещано прощение.

— А кто второй недовольный господин?

— Мой лорд Глостер. Я уже говорил, что он очень честолюбив. Его душа терзается от мысли, что, будь он законнорожденным, он стал бы королем. Лорд Роберт хочет посадить на трон свою сводную сестру, полагая, что она полностью будет следовать указаниям и советам брата и он, по сути, сделается королем.

— Он собирается что-нибудь предпринять?

— Боюсь, что да. — Франциск понизил голос, хотя рядом никого не было. — Вместе с Мод и ее мужем Роберт и Бартоломео намерены поднять мятеж, сбросить Стефана и усадить на трон Мод.

Филип остановился.

— Которая сведет к нулю все, чего достиг епископ Винчестерский! — Он схватил брата за руку. — Но Франциск…

— Я знаю, о чем ты думаешь. — Внезапно дерзкая фамильярность покинула Франциска, уступив место озабоченности и тревоге. — Если бы граф Роберт узнал, что я тебе все это рассказал, он бы меня повесил. Он мне полностью доверяет. Но прежде всего я предан Церкви, это мой долг.

— Но что же ты можешь сделать?

— Я думаю добиться аудиенции у нового короля и все ему рассказать. Конечно, два мятежных графа станут отпираться, а меня повесят за измену, но зато восстание сорвется, и я вознесусь на небеса.

Филип покачал головой.

— Вспомни, чему нас учили: тщетно стяжать славу мученика.

— И еще я думаю, у Бога для меня и на земле хватает дел. Я пользуюсь доверием всемогущего лорда, и если мне удастся там остаться и благодаря моим стараниям продвинуться по службе, то я смог бы многое еще сделать во благо Церкви и законности.

— Так какой же выход?

Франциск в упор посмотрел на брата.

— Вот поэтому-то я здесь.

Филип почувствовал, что дрожит от страха. Конечно, Франциск намеревался воспользоваться его услугами, иначе зачем бы он стал выдавать ему эту страшную тайну.

Франциск тем временем продолжал:

— Я не могу донести на заговорщиков, а ты можешь.

— Иисус Христос и все святые, спасите меня, — пробормотал Филип.

— Если заговор будет раскрыт здесь, на юге, ни одна душа не заподозрит, что сведения просочились из окружения Глостера. Никто не знает, что я здесь; никто даже не знает, что ты мой брат. Ты мог бы придумать правдоподобное объяснение, каким образом тебе стало обо всем известно: например, ты видел, как собирается рать, или кто-то из приближенных графа Бартоломео рассказал о заговоре, исповедуясь в грехах знакомому тебе священнику.

Филипа знобило, он плотнее запахнул свои одежды. Казалось, резко похолодало. Это дело было опасным, очень опасным. Они собирались вмешаться в дворцовые интриги, которые сплошь и рядом оканчивались трагически даже для знати. Если же в интриги королевской фамилии совали нос посторонние вроде Филипа, это было просто безумием.

Но слишком многое было поставлено на карту. Филип не мог оставаться в стороне и спокойно наблюдать, как плетется заговор против короля, выбранного Церковью, будучи в состоянии предотвратить его. И хотя опасность была очень велика для самого Филипа, то для Франциска, если откроется, что именно он выдал бунтовщиков, это будет означать верную смерть.

— Каков план мятежников? — спросил Филип.

— В настоящий момент граф Бартоломео направляется в Ширинг. Оттуда он разошлет гонцов к своим сторонникам по всему югу Англии. Граф Роберт прибудет в Глостер через день-два и соберет войско на западе страны. И наконец, граф Брайан Фитц, владелец замка Уоллингфорд, прикажет закрыть его ворота. Так вся Юго-Западная Англия без боя перейдет к восставшим.

— В таком случае уже поздно! — воскликнул Филип.

— Не совсем. У нас есть еще около недели. Но ты должен действовать быстро.

Все более теряя присутствие духа, Филип понял, что он почти уже дал согласие.

— Но я не знаю, к кому обратиться. Обычно в таких случаях идут к графу, но наш-то и есть обвиняемый. Да и шериф, должно быть, на его стороне. Надо найти кого-то, кто обязательно нас поддержит.

— Приор Кингсбриджа?

— Увы, мой приор стар и немощен. Скорее всего, он палец о палец не ударит.

— Кто же тогда?

— Возможно, епископ. — На самом деле Филип ни разу в жизни даже не говорил с епископом Кингсбриджским, но у него была определенная уверенность, что тот примет и выслушает его и, не колеблясь, встанет на сторону Стефана, ибо Стефан — избранник Церкви, а кроме того, епископ обладал достаточной властью, чтобы предпринять какие-то меры.

— Где живет епископ? — спросил Франциск.

— Полтора дня пути отсюда.

— Тогда тебе надо ехать прямо сегодня.

— Ты прав, — с тяжелым сердцем согласился Филип.

Франциск посмотрел на него глазами, полными раскаяния.

— Мне очень жаль, что пришлось обратиться к тебе.

— Мне тоже, — сказал Филип. Он был тронут. — Что поделаешь…

* * *

Филип созвал монахов в часовенку и объявил им о смерти короля.

— Будем молиться, братья, за то, чтобы престол с миром перешел к законному наследнику и чтобы новый король любил Церковь сильнее, чем покойный Генрих, — торжественно произнес он, не обмолвившись, однако, и словом о том, что ключ к мирному престолонаследию странным образом попал в его руки, а вместо этого добавил: — Есть дела, которые заставляют меня незамедлительно покинуть нашу тихую обитель и отправиться в святой монастырь Кингсбридж.

В его отсутствие помощник приора будет проводить службы, а келарь вести хозяйство, но ни один из них не сможет справиться с Питером из Уорегама, и Филип боялся, что если ему придется задержаться надолго, то Питер успеет натворить столько бед, что, вернувшись, он не узнает собственную обитель. Но Филип так до сих пор и не придумал способа обуздать брата Питера, не унижая его чувство собственного достоинства, и, поскольку времени не осталось, самое лучшее было избавиться от вздорного монаха.

— Ранее мы с вами уже говорили о чревоугодии, — сделав паузу, начал Филип. — Брат Питер заслуживает благодарности, ибо напомнил нам, что, когда Господь благословляет наше хозяйство и дарует нам богатство. Он делает это не для того, чтобы мы толстели и нежились в достатке, а для Его пущей славы. Делиться с неимущими есть наша святая обязанность, которой мы по сей день пренебрегали, главным образом потому, что здесь, в лесу, просто не с кем делиться. Но брат Питер напомнил нам, что мы должны искать и находить страждущих, дабы приносить им облегчение.

Монахи с удивлением смотрели на своего приора: они-то думали, что вопрос о чревоугодии уже закрыт. Питер выглядел несколько озадаченным. Ему было приятно снова оказаться в центре внимания, но одновременно он чувствовал беспокойство, так как не понимал, к чему Филип завел этот разговор, да еще именно сейчас.

— Я принял решение, — продолжал Филип. — Еженедельно мы будем выделять на подаяние по одному пенсу с каждого монаха нашей общины. И если это означает, что мы должны немного ограничить себя в пище, то возрадуемся тому, что на небесах нам воздается. Но еще важнее быть уверенными, что наши деньги тратятся на благое дело. Когда вы жертвуете пенни бедняку, чтобы он купил хлеба для своей семьи, он может пойти прямо в трактир и напиться, а затем прийти домой и избить жену, которая, пожалуй, предпочла бы обойтись без вашего милосердия. Лучше дать ему хлеб, еще лучше дать хлеб его детям. Раздавать милостыню — святое дело, которое должно выполняться с таким же усердием, как и лечение немощных или обучение отроков. Посему многие монастыри назначают раздатчиков милостыни. Так поступим и мы.

Филип обвел глазами собравшихся. Они внимательно слушали его. На лице Питера было написано удовлетворение: он, очевидно, решил, что одержал победу. Однако никто не догадывался, что за этим последует.

— Работа раздатчика милостыни очень трудна. Ему придется обходить ближайшие города и деревни, а время от времени посещать и Винчестер и там блуждать среди самых несчастных, грязных, убогих и порочных людей, ибо они и есть страждущие. Он будет молиться за них, когда они захотят обмануть или ограбить его. Ему будет не хватать покоя нашей обители, ибо большую часть времени придется проводить в дороге.

Филип снова посмотрел на монахов. Теперь они были взволнованы, так как никто не горел желанием получить эту работу. Он остановил взгляд на Питере из Уорегама, который наконец понял, в чем дело. Его лицо осунулось.

— Именно Питер указал нам на это слабое место в нашей деятельности, — медленно произнес Филип, — поэтому я считаю, что ему-то и должна быть оказана честь стать нашим раздатчиком милостыни. — Он улыбнулся. — Сегодня же можешь и начать.

Лицо Питера было чернее тучи.

«Теперь у тебя не будет времени смущать братьев, — подумал Филип, — а близкое знакомство с мерзкими, вшивыми нищими в смердящих переулках Винчестера поубавит твое презрение к спокойной жизни».

Однако Питер воспринял все это как чистой воды наказание и бросил на него взгляд, полный такой ненависти, что на мгновение Филип испугался.

Он отвел глаза и обратился к остальным:

— Когда умирает король, всякое может случиться… Молитесь за меня, пока я буду отсутствовать.

II

К полудню второго дня пути приор Филип был уже в нескольких милях от епископского дворца. От волнения у него похолодело внутри. Он лихорадочно думал, как объяснить епископу, откуда он узнал о готовящемся заговоре. Ведь тот может и не поверить ему или, поверив, потребовать доказательств. Но, что еще хуже, эта мысль пришла ему в голову только после того, как они расстались с Франциском, — не исключено, хотя и маловероятно, что епископ сам был одним из заговорщиков и близким другом графа Ширинга. Известно немало случаев, когда епископы ставили свои личные интересы выше интересов Церкви.

Епископ может даже прибегнуть к пыткам, чтобы заставить Филипа открыть его источник информации. Конечно, на это у него не было права, но тогда у него не было и права участвовать в заговоре против короля. Филип вспомнил орудия пыток, которые он видел на картинах, изображавших сцены ада. Рисовать такие картины художников вдохновляло то, что действительно происходило в подземных тюрьмах лордов и епископов. И Филип не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы принять мученическую смерть.

Когда он заметил впереди группу людей, бредущих по дороге, его первым инстинктивным желанием было избежать встречи с ними, ибо он был один, а вдоль дорог частенько шныряли разбойники, которые не остановятся перед тем, чтобы ограбить монаха. Затем он различил среди них две детские фигурки и одну женскую. Семья опасности не представляла, и он рысью пустился вдогонку.

Подъехав ближе, он увидел, что группа эта состояла из высокого мужчины, маленькой женщины, юноши почти такого же роста, что и мужчина, и двух ребятишек. Их бедность бросалась в глаза: они шли с пустыми руками, одетые в тряпье. Мужчина был крупный, но истощенный, словно он умирал от изнурительной болезни или голода. Он с беспокойством взглянул на Филипа и, что-то забормотав, прижал поближе к себе детей. Сначала Филип принял мужчину за пятидесятилетнего старика, но при ближайшем рассмотрении понял, что ему было тридцать с небольшим, хотя лицо носило печать заботы и тревоги.

— Ох ты, монах! — воскликнула женщина.

Филип строго посмотрел на нее. Женщина должна молчать до тех пор, пока не заговорит ее муж, и, хотя нельзя сказать, что «монах» — это очень грубо, вежливее было бы сказать «брат» или «отец». Женщина была лет на двенадцать моложе мужчины, и ее глубоко сидящие золотистые глаза делали ее внешность весьма привлекательной. Однако Филипу показалось, что от нее исходит опасность.

— Добрый день, отец, — поздоровался мужчина, словно извиняясь за бесцеремонность своей жены.

— Благослови тебя Господь, — миролюбиво ответил Филип. — Ты кто будешь?

— Том, мастер-строитель, ищу работу.

— И, я вижу, не можешь найти.

— Это правда.

Филип кивнул. Обычная история. Ремесленники-строители часто вынуждены были пускаться на поиски работы и, случалось, не могли ничего найти, так как новые дома строили немногие. Такие мастера нередко останавливались на ночлег в монастырях. Если работа закончилась недавно, они обычно, уходя, делали щедрые дары, а побродив по дорогам, порой так нищали, что и предложить-то уж ничего не могли. Но милосердие монахов требовало каждому оказывать одинаково радушный прием.

Крайняя бедность этого ремесленника бросалась в глаза, хотя его жена выглядела не так уж и плохо.

— Что ж, — сказал Филип, — сейчас время обеда, и у меня в суме есть кое-что съестное, а делиться с ближними — наша святая обязанность, так что, если ты и твоя семья не побрезгуете разделить со мной трапезу, на том свете мне это зачтется, да и вам хуже не будет.

— Ты очень добр к нам, отче, — проговорил Том и взглянул на женщину. Она чуть заметно пожала плечами, затем слегка кивнула, и он, более не колеблясь, добавил: — Мы принимаем приглашение. Покорнейше тебя благодарим.

— Не меня — Бога благодарите, — не задумываясь, привычно сказал Филип.

— Благодарить надо крестьян, которые платят церковную десятину, — подала голос женщина.

«Ну и язва», — подумал Филип, но промолчал.

Они остановились на небольшой полянке, где лошадка Филипа могла пощипать пожухлую зимнюю траву. Втайне он был рад представившейся возможности отложить прибытие во дворец и хоть как-то отсрочить опасный разговор с епископом. Строитель сказал, что он тоже направляется в епископский дворец в надежде, что там требуются мастера для его ремонта или даже для каких-нибудь строительных работ. Пока они беседовали, Филип тайком изучал семейство. Женщина казалась слишком молодой, чтобы быть матерью старшего парня. Он был как теленок, большой и неуклюжий, и имел довольно глупый вид. Другой мальчик, помладше, выглядел очень странно: у него были морковного цвета волосы, белоснежная кожа и ярко-зеленые выпученные глаза. Его манера не моргая рассматривать вещи с отсутствующим выражением лица напомнила Филипу о бедном Джонни Восемь Пенсов, но, в отличие от Джонни, взгляд этого мальчика был удивительно взрослым и проницательным. И похоже, он был такой же смутьян, как и его мать. Третьим ребенком была девочка лет семи. Время от времени она начинала хныкать, и тогда отец, смотревший на нее с ласковым участием, не говоря ни слова, тихонько ее похлопывал, стараясь утешить. Было видно, что он ее просто обожал. Когда же один раз, будто случайно, он прикоснулся к своей жене и их глаза встретились, Филип заметил, что во взглядах обоих вспыхнуло взаимное влечение.

Женщина послала детей принести большие листья, которые можно было бы использовать в качестве тарелок, а Филип раскрыл свою переметную суму.

— Где находится твой монастырь, отец? — поинтересовался Том.

— В лесу. Отсюда один день пути на запад.

Женщина метнула на мужа многозначительный взгляд, а у Тома брови поползли вверх.

— Ты знаешь его? — спросил Филип.

Том почему-то выглядел смущенным.

— Должно быть, по дороге из Солсбери мы прошли недалеко от него, — ответил он.

— О да. Но он стоит в стороне от большой дороги и заметить его невозможно, если не искать специально.

— А-а, понятно, — пробормотал Том, но мысли его, казалось, были где-то совсем в другом месте.

— Скажите-ка мне вот что, — неожиданно сказал Филип, — не встретили ли вы на дороге женщину? Скорее всего, молодую… и, э-э, с младенцем?

— Нет, — ответил Том с безразличным видом, но Филип почувствовал, что это его очень интересует. — А почему ты спрашиваешь?

Филип улыбнулся:

— Могу рассказать. Вчера утром в лесу нашли ребенка и принесли в мою обитель. Он оказался мальчиком. Думаю, ему не было и дня от роду. Должно быть, ночью родился. Так что его мать, очевидно, была неподалеку от того места. В то же время и вы там были.

— Мы никого не видели, — снова сказал Том. — И что вы сделали с этим ребенком?

— Накормили его козьим молоком. Похоже, оно пришлось ему по вкусу.

И женщина, и ее муж внимательно смотрели на Филипа. «Да, — подумал он, — эта история не может не тронуть человеческое сердце». Минуту спустя Том спросил:

— И теперь вы ищете мать?

— О нет. Я просто так спросил. Если бы я ее встретил, конечно, я вернул бы ей ребенка. Но абсолютно ясно, что она сама этого не желает и постарается сделать так, чтобы ее не нашли.

— И что тогда будет с мальчиком?

— Мы вырастим его в нашей обители. Он будет сыном Божьим. Меня самого так воспитали и брата моего тоже. Наших родителей отняли у нас, когда мы были совсем маленькими, и с тех пор нашим отцом стал аббат, а нашей семьей — монахи. Они нас кормили, одевали, обували и учили грамоте.

— И вы оба стали монахами, — с оттенком иронии сказала женщина, как бы намекая на то, что монастырская добродетель в конечном счете всегда бывает движима корыстными интересами.

Филип обрадовался, что может ей возразить.

— Нет, мой брат покинул монашеский орден.

Вернулись дети, так и не найдя больших листьев — зимой это совсем не просто, — так что есть им пришлось без тарелок. Филип дал всем по куску хлеба и сыра. Они набросились на еду, словно голодные звери.

— В моей обители мы сами делаем этот сыр, — сказал Филип. — Он вкусный, когда молодой, как этот, но, если дать ему дойти, он станет еще лучше.

Они были слишком голодные, чтобы рассуждать о вкусовых достоинствах сыра, и в мгновение ока покончили со своими кусками. У Филипа еще были три груши. Он выудил их из сумы и протянул Тому. Тот дал по одной каждому из детей.

Филип встал.

— Я буду молиться, чтобы ты нашел работу.

— Коли ты желаешь помочь, отец, — сказал Том, — сделай милость, намекни обо мне епископу. Ты видишь, в какой мы нужде, и ты сам убедился, что мы люди честные.

— Хорошо.

Том помог Филипу сесть на лошадь.

— Ты добрый человек, святой отец, — сказал он, и, к своему удивлению, Филип увидел, что в глазах Тома стояли слезы.

— Храни тебя Господь.

Том еще на мгновение придержал лошадку.

— Тот ребенок, о котором ты рассказал… найденыш… — Он говорил тихо, будто не хотел, чтобы дети его слышали. — Ты… ты уже дал ему имя?

— Да. Мы назвали его Джонатаном, что означает «дар Божий».

— Джонатан… Хорошее имя. — Том отпустил поводья.

Филип с любопытством посмотрел на него, затем пришпорил свою лошадку и рысью поскакал прочь.

* * *

Епископ Кингсбриджский не жил в Кингсбридже. Его дворец стоял на южном склоне холма в покрытой буйной растительностью долине, до которой был целый день пути от холодного каменного собора и мрачных монахов. Он предпочитал жить здесь, ибо бесконечные богослужения мешали ему исполнять прочие обязанности: собирать налоги, вершить правосудие и плести дворцовые интриги. Монахам это тоже было удобно, так как чем дальше был епископ, тем меньше он совал нос в их дела.

Когда Филип туда добрался, было холодно и шел снег. Дул колючий ветер, и низкие серые тучи нахмурились над епископским поместьем. Замка как такового не было, но тем не менее дворец был хорошо защищен. Лес вырубили на сотню ярдов вокруг. Здание окружал крепкий, в человеческий рост, забор, с наружной стороны которого находился заполненный дождевой водой ров. И хотя в карауле у ворот стоял какой-то неотесанный чурбан, его меч был достаточно тяжел.

Дворец представлял собой добротный каменный дом, построенный в виде буквы «Е». На нижнем этаже находилось полуподвальное помещение без окон, и за его толстые стены можно было проникнуть лишь через тяжелые двери. Одна такая дверь была открыта, и Филип смог разглядеть в полумраке бочки и мешки. Остальные были закрыты и скованы массивными цепями. Филипа мучило любопытство: что же за ними? Должно быть, именно там томятся пленники епископа.

Среднюю черточку буквы «Е» составляла наружная лестница, которая вела в жилые покои, расположенные наверху; вертикальная линия «Е» — главный зал, а две комнаты, образовывавшие верхнюю и нижнюю стороны буквы «Е», как догадался Филип, служили спальней и часовней. Маленькие окна были прикрыты ставнями и, словно глазки-бусинки, подозрительно смотрели на мир.

Во дворе размещались каменные кухня и пекарня, а также деревянные конюшня и сарай. Все постройки были в хорошем состоянии. «К несчастью Тома», — подумал Филип.

В конюшне стояло несколько отличных коней, включая пару боевых, а вокруг слонялась горстка стражников, не знающих, как убить время. По всей вероятности, у епископа были визитеры.

Филип оставил свою лошадь мальчику — помощнику конюха и, предчувствуя недоброе, стал подниматься по ступенькам. Вокруг, казалось, витала атмосфера военных приготовлений. Но где же очереди жалобщиков и просителей? Где матери с младенцами, ожидающие благословения? Он входил в незнакомый доселе мир неся, с собой смертельную тайну. «Не скоро, может быть, я выйду отсюда, — трепеща от страха, думал Филип. — Лучше бы Франциск не приезжал ко мне».

Вот и последняя ступенька. «Прочь недостойные мысли, — успокаивал он себя. — У меня есть шанс послужить Богу и Церкви, а я трясусь за собственную шкуру. Некоторые каждый день смотрят в лицо смерти — в битвах, на море, во время полных опасностей паломничеств и крестовых походов. Каждый монах должен познать, что такое страх».

Он глубоко вздохнул и вошел.

В зале был полумрак, пахло дымом. Чтобы не напустить холода, Филип быстро прикрыл за собой дверь, затем вгляделся в темноту. У противоположной стены ярко пылал огонь, который, если не считать крохотных окошечек, был единственным источником света. У огня сидели несколько человек одни были одеты в сутаны священнослужителей, другие — в дорогие, но изрядно поношенные одежды мелкопоместных дворян. Они были заняты каким-то серьезным разговором, который вели чуть слышными голосами. Их кресла стояли как попало, но все они, говоря, обращались к худому священнику, что сидел в середине группы, словно паук в центре паутины. То, как были поджаты его широко расставленные длинные ноги, а костлявые руки вцепились в подлокотники кресла, создавало впечатление, что этот человек готовится к прыжку. У него были прямые, черные как смоль волосы и бледное, остроносое лицо, а его черные одежды делали его одновременно красивым и грозным.

Но это был не епископ.

Сидевший возле двери дворецкий поднялся со своего места и приблизился к Филипу.

— Добрый день, отец. Кто тебе нужен?

В этот же момент гончая, дремавшая у огня, подняла голову и зарычала. Человек в черном быстро обернулся и, увидев постороннего, жестом руки прекратил беседу.

— Чего еще? — недовольно спросил он.

— Добрый день, — вежливо сказал Филип. — Я пришел, чтобы повидать его преосвященство епископа.

— Здесь его нет, — отрезал священник, давая понять, что разговор окончен.

Сердце Филипа оборвалось. Да, он очень страшился встречи с епископом, но сейчас его охватило чувство растерянности. И что ему теперь делать с этой ужасной тайной?

— А когда он вернется? — все же спросил Филип.

— Мы не знаем. Какое у тебя к нему дело?

Филип был уязвлен грубостью этого человека.

— Божье дело, — резко сказал он. — А ты кто?

Священник поднял брови — кто это осмеливается так вызывающе с ним разговаривать? Остальные присутствующие затаили дыхание, словно в ожидании взрыва. Но после некоторой паузы его голос зазвучал достаточно мягко:

— Я его архидиакон. Меня зовут Уолеран Бигод[4].

«Хорошенькое имя для священнослужителя», — подумал Филип и в свою очередь сказал:

— Мое имя Филип. Я приор обители Святого-Иоанна-что-в-Лесу. Мы относимся к Кингсбриджскому монастырю.

— Слышал о тебе. Ты Филип из Гуинедда. Филип удивился. Он не мог понять, каким образом самому архидиакону стало известно имя такого незаметного человека, как он. Но его чин, сколь бы скромным он ни был, оказался все же достаточно высок, чтобы заставить Уолерана изменить свое отношение к нему. Раздражение исчезло с лица архидиакона.

— Глоток горячего вина, чтобы согреть кровь? — Он сделал знак нечесаному слуге, сидевшему на скамье у стены, который тут же вскочил, чтобы исполнить его распоряжение.

Филип подошел к огню. Уолеран что-то тихо сказал, и собравшиеся встали и начали расходиться. Филип сел и, пока Уолеран провожал своих гостей до двери, грел руки, протянув их поближе к огню. Его разбирало любопытство, что это они обсуждали и почему по окончании встречи даже не помолились.

Растрепанный слуга протянул ему деревянную чашу. Он принялся потягивать горячее ароматное вино, размышляя над тем, что делать дальше. Если епископ отсутствовал, то к кому тогда Филип мог обратиться? Он подумал даже, не пойти ли к графу Бартоломео, чтобы просто уговорить его отказаться от мятежа. Конечно, это была нелепая идея: граф посадит его в темницу, а ключ выбросит. Оставался шериф, который теоретически являлся представителем королевской власти. Но едва ли можно было с уверенностью сказать, чью сторону он займет, ибо пока еще не было полной ясности относительно того, кто же все-таки станет королем. «Наверное, — думал Филип, — мне надо на что-то решиться наконец». Он всей душой стремился вернуться в свою обитель, где самым опасным его врагом был Питер из Уорегама…

Гости Уолерана ушли, дверь за ними закрылась, и доносившийся со двора топот копыт затих. Уолеран вернулся к огню и придвинул себе массивное кресло.

Филип был поглощен своими мыслями и не очень-то хотел разговаривать с архидиаконом, но понимал, что обязан соблюсти приличие.

— Надеюсь, я не помешал вашей встрече, — сказал он. Жест Уолерана как бы говорил: «Все в порядке».

— Ей давно уже пора было закончиться, — улыбнулся он. — Такие вещи всегда отнимают больше времени, чем надо. Мы беседовали о продлении сроков аренды епархиальной земли — вопрос, который при наличии доброй воли может быть решен в считанные минуты. — Он взмахнул костлявой рукой, как бы отбрасывая прочь все эти арендные земли вместе с их съемщиками. — Да-а… я слышал, ты неплохо поработал в своей маленькой лесной обители.

— Мне, право, удивительно, что ты осведомлен об этом, — отозвался Филип.

— Епископ ex officio[5]является аббатом Кингсбриджа, так что он просто обязан проявлять интерес.

«Или иметь информированного архидиакона», — подумал Филип.

— Господь не оставил нас, — сказал он.

— Воистину.

Они разговаривали по-норманнски, это был язык, на котором говорили Уолеран и его гости, язык сильных мира сего. Но что-то показалось Филипу странным в произношении Уолерана, и чуть позже он понял, что у Уолерана был акцент человека, с детства привыкшего говорить по-английски. Это означало, что он был не норманнским аристократом, а уроженцем Англии, как и Филип, сделавшим карьеру своими собственными силами.

Предположение Филипа подтвердилось несколько минут спустя, когда Уолеран перешел на английский и сказал:

— Хотел бы я, чтобы Господь не оставил и Кингсбриджский монастырь.

Значит, не одного Филипа беспокоило состояние дел в Кингсбридже. Возможно, Уолеран лучше Филипа знал о том, что происходит в монастыре.

— Как себя чувствует приор Джеймс? — спросил Филип.

— Болен, — кратко отозвался Уолеран.

«Тогда очевидно, что он не сможет повлиять на взбунтовавшегося графа Бартоломео», — уныло рассуждал Филип. Похоже, ему придется отправиться в Ширинг и попробовать встретиться с шерифом.

И тут его осенило, что Уолеран — это как раз тот человек, который знает всех наиболее влиятельных людей в графстве.

— А что за человек шериф Ширинга?

Уолеран пожал плечами.

— Безбожный, высокомерный, алчный и продажный. Таковы все шерифы. А почему ты спрашиваешь?

— Раз уж у меня нет возможности встретиться с епископом, наверное, придется обратиться к шерифу.

— Как ты знаешь, епископ мне полностью доверяет, — сказал Уолеран. Легкая улыбка тронула его губы. — Если я могу быть полезным… — Он развел руками, как человек, который рад бы прийти на помощь, но не уверен, что в его услугах нуждаются.

Филип уже было несколько расслабился, посчитав, что опасный разговор откладывается на день-два, но теперь он вновь наполнился тревогой. Можно ли доверять архидиакону Уолерану? Равнодушие Уолерана было явно деланным, в действительности же его просто распирало от любопытства. Однако и не доверять ему причины не было. Он казался человеком вполне здравомыслящим. Но достаточно ли у него власти, чтобы предотвратить мятеж? В конце концов, если ему не удастся это сделать самому, он сможет найти епископа. Внезапно Филипа осенило, что идея довериться Уолерану имела свое преимущество: в то время как епископ мог бы потребовать раскрыть ему истинный источник информации, у архидиакона для этого власти было маловато, и, поверит он или нет, ему придется удовлетвориться лишь тем, что расскажет Филип.

Уолеран снова слегка улыбнулся.

— Если ты будешь слишком долго колебаться, я подумаю, что ты мне не доверяешь.

Филип почувствовал, что понимает Уолерана, который был чем-то похож на него самого: молодой, образованный, низкого происхождения, умный. С точки зрения Филипа, он, возможно, был несколько суетный, но это простительно для священника, вынужденного большую часть времени проводить в обществе лордов и их дам и лишенного покоя блаженной монашеской жизни. Он казался Филипу человеком порядочным, искренне желавшим послужить Церкви.

Филип старался подавить в себе последние сомнения. До сих пор эту тайну знали только он и Франциск. Посвяти он в нее третьего человека, всякое может случиться. Он вздохнул.

— Три дня назад в мою лесную обитель явился раненый, — начал он, про себя моля Бога простить ему его ложь. — Это был воин на прекрасном быстроногом коне. Должно быть, он мчался во весь опор, когда конь сбросил его на землю и, упав, он сломал руку и ребра. Мы перевязали ему руку, однако, увы, с ребрами ничего поделать было нельзя. Несчастный беспрестанно кашлял кровью, а сие есть верный признак внутреннего повреждения. — Говоря, Филип внимательно следил за выражением лица Уолерана. Пока оно не выражало ничего, кроме вежливого участия. — И поскольку состояние его было почти безнадежным, я посоветовал ему исповедаться в грехах. Тогда-то он и раскрыл мне тайну.

Он колебался, не будучи уверенным, насколько полно осведомлен Уолеран о последних дворцовых событиях.

— Я полагаю, ты знаешь, что Стефан Блуа заявил о своих правах на английский трон и получил благословение Церкви.

— И за три дня до Рождества был коронован в Вестминстере, — добавил Уолеран.

— Уже! — Франциску это было еще не известно.

— И какая же тайна? — спросил Уолеран с оттенком нетерпения.

Филип решился.

— Перед смертью этот воин рассказал мне, что его господин, Бартоломео, граф Ширинг и Роберт Глостер замыслили поднять мятеж против Стефана. — Затаив дыхание, он посмотрел на Уолерана.

И без того бледные щеки архидиакона совсем побелели. Продолжая сидеть в своем кресле, он весь подался вперед.

— Ты думаешь, он сказал правду? — засуетился Уолеран.

— Когда человек готовится отойти в лучший мир, он обычно говорит своему духовнику правду.

— Может быть, он просто повторял сплетни, услышанные в доме графа.

Филип не ожидал, что Уолеран будет сомневаться.

— О нет, — воскликнул он, на ходу придумывая убедительное объяснение. — Это был гонец, которого граф Бартоломео послал, чтобы собрать в Гемпшире войско.

Умные глаза Уолерана впились в Филипа.

— А не было ли у него письменного послания?

— Нет.

— Печати или какого-нибудь знака графской власти?

— Ничего. — Филип начал покрываться потом. — Сдается мне, люди, к которым он направлялся, отлично знали его.

— Имя?

— Франциск, — ляпнул Филип. Он готов был откусить себе язык.

— И все?

— Он не назвал свое полное имя. — У Филипа было чувство, что от вопросов Уолерана сочиненная им легенда вот-вот лопнет как мыльный пузырь.

— Его оружие и доспехи могут помочь выяснить его личность.

— На нем не было доспехов, — отчаянно отбивался Филип. — А оружие мы похоронили вместе с ним — монахам мечи без надобности. Конечно, мы могли бы выкопать их, но, право, не знаю, нужно ли: они были самые обыкновенные, ничем не примечательные; не думаю, что тебе удалось бы найти там улики. — Необходимо как можно быстрее отвлечь Уолерана от этих бесконечных вопросов. — Что, по-твоему, можно предпринять?

Уолеран нахмурился.

— Трудно решить, что делать, не имея доказательств. Заговорщики могут просто отрицать обвинение, и тогда жалобщик сам будет осужден. — Он не сказал: «Особенно если эта история окажется выдуманной», — но Филип догадался, что именно об этом он сейчас думал. — Кому-нибудь уже рассказал?

Филип покачал головой.

— Куда собираешься направиться после того, как выйдешь отсюда?

— В Кингсбридж. Для того чтобы покинуть обитель, мне пришлось придумать предлог. Я сказал, что еду в монастырь, и теперь я должен сделать ложь правдой.

— Об этом никому ни слова.

— Понимаю. — Филип и не собирался посвящать кого-либо в эту тайну, но все же было непонятно, почему на его молчании так настаивал Уолеран. Возможно, у архидиакона имелся на то личный интерес; если он собирался рискнуть и раскрыть заговор, он хотел быть уверенным, что ему удастся извлечь из этого выгоду. Он был честолюбив. Что ж, тем лучше для Филипа.

— Все остальное я сделаю сам. — Уолеран вдруг снова стал резким, из чего Филип сделал вывод, что его любезность могла надеваться и сниматься, как перчатка. — Сейчас ты поедешь в монастырь Кингсбридж, а шерифа выбросишь из головы.

— Так я и сделаю. — Филип почувствовал, словно гора свалилась с его плеч, — похоже, все шло как надо: его не бросят в темницу, не отдадут в руки палачу, не обвинят в распространении клеветы. Он переложил груз этой страшной ответственности на другого человека, который, казалось, был просто счастлив подхватить его.

Он встал и подошел к ближайшему окну. Солнце уже начало клониться к закату, но времени до темноты оставалось еще много. Ему захотелось побыстрее выбраться отсюда и позабыть обо всем, что произошло.

— Если тронуться в путь прямо сейчас, до ночи я успею проехать миль восемь-десять, — сказал Филип. Уолеран не стал его задерживать.

— Как раз доберешься до Бэссингборна. Там есть где переночевать. И если утром выедешь пораньше, то к полудню будешь в Кингсбридже.

— Хорошо. — Филип отвернулся от окна и посмотрел на Уолерана. Сдвинув брови, архидиакон уставился на огонь и о чем-то напряженно думал. Увы, Филип не мог знать, что происходило в этой хитрой голове. — Еду.

Уолеран отбросил свои мысли, и к нему вновь вернулось обаяние. Он улыбнулся и встал. Потом проводил Филипа до двери и спустился с ним во двор.

Мальчик-конюх вывел лошадку Филипа. Самое время Уолерану было попрощаться и вернуться к огню, но он ждал, желая убедиться, что его гость поехал по дороге на Кингсбридж, а никак не на Ширинг.

Взобравшись на лошадь, Филип почувствовал себя гораздо счастливее, чем когда он приехал. И тут он увидел, как в ворота вошел Том Строитель, а за ним и вся его семья. Филип повернулся к архидиакону:

— Этот человек — строитель, которого я встретил по пути сюда. Похоже, он честный малый, но попал в трудное положение. Если у тебя есть для него какая-нибудь работа, ты не пожалеешь.

Уолеран молчал. Он в изумлении уставился на идущую через двор семью. Выдержка и спокойствие покинули его. Рот широко раскрылся, в глазах застыл страх. Он был похож на человека, переживающего сильное потрясение.

— Что с тобой? — обеспокоенно спросил Филип.

— Эта женщина! — прошептал Уолеран.

Филип взглянул на нее.

— Она весьма хороша, — сказал он, впервые обратив внимание на ее красоту. — Но нас учили, что слуги Божьи не должны поддаваться искушениям плоти. Так что отвороти глаза, архидиакон.

Но Уолеран не слушал его.

— Я думал, она умерла, — бормотал он. Наконец, вспомнив о своем госте, он оторвал взгляд от женщины и посмотрел на Филипа, делая усилие, чтобы прийти в себя. — Поклонись от меня приору Кингсбриджа, — сказал он, затем шлепнул по крупу лошадь, на которой сидел Филип, и она, рванувшись вперед, рысью вылетела в ворота, и, прежде чем седок успел натянуть поводья, он был уже слишком далеко, чтобы говорить слова прощания.

III

Как и говорил архидиакон Уолеран, к полудню следующего дня Филип уже подъезжал к Кингсбриджу. Выехав из леса, покрывавшего склон холма, он оглядел мрачный пейзаж безжизненных замерзших полей, на которых то здесь то там возвышались голые скелеты одиноких деревьев. Вокруг ни души — зима в разгаре. А за этим студеным пространством вдалеке, прижавшееся к земле, словно надгробье, на возвышении стояло гигантское здание Кингсбриджского собора.

Дорога пошла вниз, и Кингсбридж на время исчез из виду. Смирная лошадка Филипа осторожно ступала вдоль скованной льдом колеи. Его мысли занимал Уолеран. Архидиакон был настолько сдержанным, самоуверенным и всезнающим, что в его присутствии Филип чувствовал себя наивным юнцом, хотя разница в возрасте между ними была небольшая. Без всяких усилий Уолеран направлял весь ход их встречи: он изящно отделался от своих гостей, внимательно выслушал Филипа, сразу сообразил, что главной проблемой является отсутствие доказательств, догадался, что расспросами он ничего не добьется, и быстренько выпроводил своего гостя без каких-либо — теперь Филип это ясно понял — гарантий предпринять какие-нибудь действия.

Осознав, как мастерски им манипулировали, Филип печально усмехнулся. Уолеран даже не пообещал ему посвятить в эту тайну епископа. Однако Филип не сомневался, что честолюбивая жилка архидиакона заставит его как-то использовать полученные сведения. Он даже подозревал, что Уолеран, должно быть, чувствует себя до некоторой степени обязанным ему.

Находясь под впечатлением, произведенным на него архидиаконом, он все больше недоумевал о причине той единственной минутной слабости, которую выказал Уолеран при виде жены Тома Строителя. Непонятно почему, Филипу она показалась опасной. Очевидно, архидиакон находил ее соблазнительной, что в конечном итоге то же самое. Но было здесь и еще что-то. Несомненно, он уже встречал ее раньше; об этом свидетельствовали его слова: «Я думал, она умерла». Это наводит на мысль, что в далеком прошлом он согрешил с ней. Судя по тому, как он поспешил побыстрее отделаться от Филипа, боясь, что тот может узнать лишнее, легко догадаться, что на нем лежит какая-то вина.

Но даже вывод о греховном прошлом Уолерана не сильно умалил сложившееся у Филипа высокое мнение о нем. В конце концов, он был священником, а не монахом. Целомудрие всегда являлось обязательной частью монашеской жизни, но в отношении священников это требование было не столь строгим. Сплошь и рядом епископы заводили содержанок, а приходские священники — экономок. В качестве запрета на порочные мысли закон о безбрачии духовенства был чересчур суровым, чтобы ему следовали. И если бы Господь не прощал похотливых священников, среди слуг Божьих очень немногие могли бы рассчитывать на место в раю.

Когда Филип преодолел следующий подъем, снова показался Кингсбридж. Над всей округой возвышалась массивная церковь с закругленными арками и узкими окнами в толстых стенах. Убогое поселение как бы жалось к святым стенам монастыря. Обращенная к Филипу западная сторона церкви имела две невысокие башни, одна из которых разрушилась во время грозы еще четыре года назад. Но до сих пор ее не удосужились восстановить, так что весь фасад представлял собой просто постыдное зрелище. Глядя на это, Филип всегда наполнялся злостью, ибо куча камней у входа в храм являлась позорным напоминанием о падении моральных устоев обитателей монастыря. Построенные из того же светлого известняка монастырские здания группками стояли вокруг церкви, словно заговорщики вокруг трона. За низкой стеной, окружавшей монастырь, были разбросаны глинобитные домишки с крытыми соломой крышами, в которых жили крестьяне, обрабатывавшие близлежащие поля, да слуги монахов. Узенькая, беспокойная речка, что пересекала юго-западную часть поселка, обеспечивала монастырь свежей водой.

Еще переправляясь через эту речку по старому деревянному мосту, Филип почувствовал раздражение. Кингсбридж был позором святой Церкви и монашеского движения, но он ничего не мог с этим поделать; злость и бессилие буквально переворачивали все его нутро.

Мост был собственностью монастыря, и за проезд по нему взималась пошлина, так что, когда под тяжестью Филипа и его лошади заскрипели доски, из будки на противоположном берегу показался старенький монах, который заковылял к мосту, чтобы убрать служившую заграждением ивовую ветвь. Он узнал Филипа и помахал ему рукой. Заметив, что старик хромает, Филип спросил:

— Что случилось с твоими ногами, брат Поль?

— Да-а, застудил. Теперь до весны буду мучиться.

Филип увидел, что на нем были только сандалии, надетые на босу ногу. И хотя Поль был еще довольно крепким, все же в таком почтенном возрасте негоже проводить целый день на морозе.

— А ты бы развел огонь…

— Я бы рад, — с тоской в голосе сказал Поль, — да брат Ремигиус говорит, что дрова будут стоить больше денег, чем приносит сбор пошлины.

— Сколько же тебе платят за проезд по мосту?

— Пенс за лошадь и по фартингу с человека.

— А многие пользуются мостом?

— О да, очень многие.

— Тогда почему монастырь не может найти средств на покупку дров?

— Так ведь монахи-то не платят, как не платят и монастырские служащие, и местные жители. Слава Богу, если раз в день забредет какой-нибудь странствующий рыцарь или бродячий ремесленник. Вот в праздники, когда послушать службу в соборе приходят люди со всей округи, мы набираем много фартингов.

— Тогда, мне кажется, разумнее собирать пошлину только по праздникам. И денег бы хватило на дрова для тебя.

Поль забеспокоился.

— Прошу тебя, не говори ничего Ремигиусу. Если он узнает, что я жаловался, он рассердится.

— Будь спокоен, — проговорил Филип и поспешил проехать, чтобы Поль не увидел выражения его лица. Подобная глупость приводила его в бешенство. Всю свою жизнь Поль отдал служению Богу и монастырю, и вот теперь, на закате лет, его заставляют страдать от боли и холода ради одного-двух жалких фартингов в день. Это было не просто жестоко, это было расточительно, ведь такой терпеливый старик, как Поль, мог бы заниматься каким-нибудь производительным трудом — скажем, выращивать кур — и приносить монастырю гораздо больший доход, чем несколько фартингов. Но приор Кингсбриджа был слишком стар и немощен, чтобы видеть все это, и, кажется, немногим лучше был и его помощник Ремигиус. «Смертный грех, — подумал Филип, — так бессмысленно растрачивать имеющееся человеческое и материальное богатство, дарованное не монастырю, а Богу людьми, движимыми любовью к Всевышнему».

Обозленный, он подъезжал на своей лошадке к монастырским воротам. По обеим сторонам дороги стояли жалкие жилища жителей Кингсбриджа. Территория монастыря представляла собой огороженный стеной прямоугольник, посередине которого возвышалась церковь. Внутренние постройки располагались таким образом, что к северу и западу от церкви находились общественные, светские и хозяйственные здания, а к югу и востоку — все то, что принадлежало собственно монастырю и служило его божественному предназначению.

По этой причине ворота находились в северо-западном углу прямоугольника. Увидев въезжающего Филипа, молодой монах в сторожевой будке приветливо помахал ему рукой. Внутри, прямо у западной стены, была конюшня — крепкое деревянное сооружение, построенное, пожалуй, лучше, чем многие окружавшие монастырь домишки. На охапках сена развалились два конюха. Монахами они не были, а работали по найму. Словно обидевшись, что их заставляют делать дополнительную работу, они неохотно встали. Ужасная вонь ударила Филипу в нос; было видно, что стойла не вычищались уже целых три, а то и четыре недели. Однако сегодня ему было не до нерадивых конюхов. И все же, подавая им поводья, он сказал:

— Прежде чем поставить мою лошадь, потрудитесь вычистить стойло и положить свежего сена. А потом и у других лошадей сделайте то же самое. Если подстилки будут постоянно мокрыми, у животных начнется копытная гниль. Не так уж вы заняты, что у вас нет времени содержать конюшню в чистоте. — Оба угрюмо вытаращились на него. Филип добавил: — Делайте что говорю, или я позабочусь, чтобы у вас вычли дневной заработок за безделье. — Он уже было собрался уходить, но вспомнил: — В седельной суме лежит сыр. Отнесите его на кухню брату Милиусу.

Не дожидаясь ответа, он вышел. Пятидесяти пяти монахам монастыря прислуживали шестьдесят слуг — постыдное излишество, по мнению Филипа. Не будучи достаточно загруженными работой, люди могли так облениться, что любое, даже самое незначительное поручение выполняли кое-как, и два конюха — яркий тому пример. Все это лишний раз доказывало немощность приора Джеймса.

Филип прошел вдоль западной стены и заглянул в дом для приезжих — нет ли в монастыре гостей? Но в здании было холодно, и оно имело нежилой вид: крыльцо покрыто слоем принесенных ветром прошлогодних листьев. Он свернул налево и направился через просторную лужайку, поросшую жиденькой травой, которая отделяла дом для приезжих — там иногда находили приют безбожники и даже женщины — от церкви. Он приблизился к западному фасаду, в котором был вход для прихожан. Осколки камней рухнувшей башни так и лежали, образуя кучу высотой в два человеческих роста.

Как и большинство церквей, Кингсбриджский собор был построен в форме креста. Его западная сторона служила основанием, в котором размещался главный неф. Перекладина креста состояла из двух боковых нефов — к югу и к северу от алтаря, что занимал всю восточную часть собора. Там главным образом и находились во время служб монахи. В самом дальнем конце алтаря покоились мощи святого Адольфа, поклониться которым приходили немногочисленные паломники.

Филип вошел в неф и взглянул на ряд закругленных арок и массивных колонн. Внутренний вид собора поверг его в еще большее уныние. Это было сырое мрачное здание, разрушавшееся буквально на глазах. Окна боковых приделов по обе стороны нефа выглядели словно щели в невероятно толстых стенах. Под крышей окна размером побольше освещали деревянный потолок, лишь показывая, как неумолимо тускнеют и исчезают изображенные на нем апостолы, святые и пророки. Несмотря на врывавшийся внутрь холодный воздух — стекол в окнах не было, слабый запах гниющих одежд отравлял атмосферу. Из дальнего конца церкви доносились звуки торжественной литургии. Монотонный голос произносил латинские фразы, подхватываемые нестройным хором. Филип направился к алтарю. Пол так и не был вымощен, и на голой земле в углах, где редко ступал крестьянский башмак или монашеская сандалия, зеленел мох. Резные спирали и каннелюры массивных колонн, высеченные зигзаги, украшавшие соединяющие их арки, когда-то были покрашены и покрыты позолотой, но сейчас от всего этого осталось лишь несколько чешуек сусального золота да отдельные пятна разноцветных красок. Раствор, скреплявший каменные блоки, крошился и сыпался, образуя на полу вдоль стен маленькие холмики. Филип почувствовал, как снова в нем закипает злость. Приходя сюда, люди должны испытывать благоговейный страх перед величием Всемогущего Господа Бога. Но крестьяне — люди практичные, привыкшие судить о вещах по их внешнему виду, и, глядя на эту убогость, наверняка подумают, что такой неряшливый и безразличный Бог едва ли прислушается к их страстным мольбам об отпущении грехов. В конце концов, крестьяне в поте лица своего работали на благо Церкви, и было просто возмутительно, что в награду за труды свои они получили этот осыпающийся мавзолей.

Филип преклонил колена перед алтарем и на некоторое время замер, понимая, что даже праведный гнев не должен ожесточать сердце молящегося. Немного успокоившись, он поднялся и прошел за алтарную преграду.

Восточная часть церкви была разделена надвое: ближе к алтарю размещались хоры с деревянными скамьями, на которых во время служб сидели и стояли монахи, а дальше — святилище, где находилась гробница святого Адольфа. Филип хотел было уже занять место на хорах, но вдруг увидел гроб и застыл на месте.

Удивительно, что никто не предупредил его о смерти монаха. Правда, он разговаривал только с братом Полем, который был стар и малость рассеян, да с двумя конюхами, но им он и слова не дал вымолвить. Филип подошел к гробу и, заглянув в него, почувствовал, как замерло его сердце.

На смертном одре лежал приор Джеймс.

Раскрыв от неожиданности рот, Филип во все глаза смотрел на покойника. Теперь все должно измениться. Будет новый приор, новая надежда…

Однако это ликование по поводу смерти преподобного брата, пусть даже и во многом виноватого, было совершенно неуместным. Филип изобразил на лице скорбь и предался горестным мыслям. Он вспомнил, каким был приор в последние годы жизни — седым, сутулым старцем с худым лицом. Теперь его извечное выражение усталости, озабоченности и неудовольствия исчезло, и он казался успокоенным. Стоя подле гроба на коленях и читая молитву, Филип подумал, что, возможно, в последние годы жизни сердце старика терзалось под гнетом каких-то грехов, в коих он так и не покаялся: обиженная им женщина или зло, причиненное невинному человеку. Но, что бы там ни было, не стоит говорить об этом до дня Страшного суда.

Как ни старался Филип, мысли его постоянно обращались к будущему. Нерешительный, суетный, бесхребетный приор Джеймс безуспешно пытался удержать монастырь в своих немощных руках. Теперь здесь должен появиться кто-то новый, кто сможет наладить дисциплину среди обленившихся слуг, привести в порядок полуразвалившуюся церковь и прибрать к рукам собственность монастыря, превратив его в могучую силу, предназначенную для добрых деяний. Филип был слишком взволнован. Он встал и легкими шагами отошел от гроба, заняв свободное место на хорах.

Службу вел ризничий Эндрю из Йорка, раздражительный краснолицый монах, которого, казалось, вот-вот хватит апоплексический удар. В монастыре он отвечал за проведение служб, книги, святые мощи, церковное облачение и утварь и большую часть имущества собора. Под его началом были регент хора, обеспечивавший музыкальное сопровождение служб, и хранитель монастырских сокровищ, который следил за сохранностью разукрашенных драгоценными каменьями золотых и серебряных подсвечников, потиров и прочей утвари. Над ризничим не было других начальников, кроме самого приора да его помощника Ремигиуса, закадычного приятеля Эндрю.

Ризничий читал молитву обычным для него тоном с трудом сдерживаемой досады. Мысли Филипа были в смятении, когда он заметил, что вся служба проходит совсем не так, как подобало скорбному моменту. Он увидел, что несколько молодых монахов шумели, разговаривали и даже смеялись, подшучивая над старым наставником, который, сидя на своем месте, заснул. Эти монахи — а большинство из них совсем недавно сами были его учениками, и, наверное, на их спинах еще горели рубцы от его плетки — кидали в старика скатанные из грязи шарики. Каждый раз, когда комочек попадал ему в лицо, он вздрагивал и шевелился, но продолжал спать. Все это происходило на глазах у Эндрю. Филип оглянулся, ища монаха, в обязанности которого входило поддержание дисциплины. Но тот был на дальнем конце хоров; он увлеченно беседовал с другим монахом, не обращая внимания ни на службу, ни на поведение этих молодых людей.

Еще некоторое время Филип молча наблюдал. Он терпеть не мог подобные выходки. Один из монахов, симпатичный юноша на вид лет двадцати, с озорной ухмылкой, похоже, был заводилой. Филип видел, как он подхватил на кончик ножа растопленное сало горевшей свечи и капнул им на лысину старика. Почувствовав на голове горячий жир, монах вскрикнул и проснулся; юнцы прыснули от смеха.

Вздохнув, Филип встал. Он подошел к молодому человеку сзади, схватил его за ухо и без церемоний потащил в южный придел. Эндрю оторвался от молитвенника и нахмурился — ничего предосудительного, по его мнению, не произошло.

Когда они были уже вне слышимости остальных монахов, Филип остановился, отпустил ухо юноши и строго произнес:

— Имя?

— Уильям Бови.

— И что за дьявол вселился в тебя во время торжественной мессы?

— Меня утомила служба, — угрюмо проговорил Уильям.

Филип всегда презирал роптавших на свою долю монахов.

— Утомила? — Он слегка повысил голос. — Что же такое ты сегодня сделал?

— Заутреня да месса среди ночи, потом перед завтраком, потом еще одна, потом занятия и теперь вот торжественная литургия, — дерзко ответил Уильям.

— А ел ли ты?

— Завтракал.

— И надеешься, что будешь обедать?

— Надеюсь.

— Большинство людей в твоем возрасте от зари до зари надрываются в поле, чтобы заработать себе на завтрак и обед, и, несмотря ни на что, они отдают часть своего хлеба тебе! Знаешь, почему они делают это?

— Знаю, — проговорил Уильям, глядя в землю и переступая с ноги на ногу.

— Говори же.

— Они делают это, потому что хотят, чтобы монахи молились за них.

— Верно. Трудолюбивые крестьяне дают тебе и хлеб, и мясо, и теплое жилье, а ты так утомился, что нет сил ради них спокойно отсидеть торжественную мессу!

— Извини, брат.

Филип пристально посмотрел на Уильяма. Большого вреда от него не было. Во всем виноваты старшие, которые смотрели сквозь пальцы на безобразное поведение молодых монахов в церкви.

— Если тебя утомляют службы, почему тогда ты стал монахом? — спокойно спросил Филип.

— Я у отца пятый сын.

Филип кивнул.

— И, без сомнения, он дал монастырю участок земли, чтобы тебя приняли?

— Да, целое хозяйство.

Обычная история: человек, у которого было слишком много сыновей, одного из них отдавал Богу, а чтобы Господь не отверг его дар, еще и присовокуплял часть своей собственности, достаточную для поддержания скромного бытия будущего монаха. По этой причине многие молодые люди, отдаваемые в монастырь, вовсе не были склонны к такой жизни и вели себя порой из рук вон плохо.

— А что, если тебя перевести отсюда в какой-нибудь скит или, скажем, в мою скромную обитель Святого-Иоанна-что-в-Лесу, где нужно много трудиться на воздухе и гораздо меньше времени молиться? Не кажется ли тебе, что тогда ты будешь относиться к службам с большим уважением?

Лицо Уильяма вспыхнуло.

— Да, брат, кажется.

— Что ж, я подумаю, что можно сделать. Но не слишком радуйся — возможно, нам придется подождать, пока у нас не будет нового приора, и уже его попросить о твоем переводе.

— Все равно благодарю тебя!

Служба закончилась, и монахи друг за другом начали покидать церковь. Филип приложил палец к губам, тем самым давая понять, что разговор окончен. Когда вереница монахов проследовала через южный придел, Филип и Уильям присоединились к процессии и вышли в крытую галерею, примыкающую к южной стороне нефа. Там строй монахов распался, и они стали разбредаться кто куда. Филип направился было на кухню, но ризничий преградил ему дорогу. Он стоял перед ним в агрессивной позе — расставив ноги, руки на бедрах.

— Брат Филип.

— Брат Эндрю, — отозвался Филип, недоумевая: «Что это он задумал?»

— Ты зачем сорвал торжественную мессу?

Филип был ошеломлен.

— Сорвал? — воскликнул Филип. — Юноша вел себя безобразно. Он…

— Я сам в состоянии разобраться с нарушителями дисциплины на моих службах! — повысил голос Эндрю. Расходившиеся монахи остановились, наблюдая за происходящей сценой.

Филип никак не мог понять, в чем причина всей этой суматохи. Обычно во время служб старшие братья следили за поведением молодых монахов и послушников, и вовсе не было такого правила, что делать это мог только ризничий.

— Но ты ведь не видел, что происходило… — заговорил Филип.

— А может, я видел, но решил разобраться с этим позже.

— В таком случае что же ты видел? — с вызовом спросил Филип.

— Как смеешь ты задавать мне вопросы?! — заорал Эндрю. Его красное лицо приобрело фиолетовый оттенок. — Ты всего лишь приор захудалой лесной обители, а я уже двенадцать лет здесь ризничий и буду вести соборные службы так, как считаю нужным, без помощи всяких там чужаков, которые к тому же вдвое младше меня!

Филип начал думать, что он действительно поступил неправильно, — в противном случае почему Эндрю так взбесился? Но сейчас важнее было прекратить этот ненужный спектакль, разыгранный перед другими монахами. Филип подавил в себе гордость, покорно склонил голову и, стиснув зубы, произнес:

— Признаю свою ошибку, брат, и смиренно прошу простить меня.

Эндрю был взвинчен и намеревался продолжать перебранку, так что столь поспешное отступление противника его даже разочаровало.

— И чтобы больше этого не повторялось! — рявкнул он.

Филип промолчал. Последнее слово должно остаться за Эндрю, ибо любое замечание со стороны Филипа только вызовет ответную реакцию. Он стоял, опустив глаза и прикусив язык, в то время как Эндрю еще несколько секунд свирепо на него взирал. Наконец ризничий повернулся на каблуках и с гордо поднятой головой пошел прочь.

Братья уставились на Филипа. Он чувствовал себя униженным, но нужно было снести это, ибо гордый монах — плохой монах. Не проронив ни слова, он покинул галерею.

Опочивальня располагалась к юго-востоку от собора, а трапезная — к юго-западу. Филип пошел на запад и, пройдя трапезную, очутился неподалеку от дома для приезжих и конюшни. Здесь, в юго-западном углу монастырской территории, был кухонный двор, с трех сторон которого стояли трапезная, сама кухня и пекарня с пивоварней. Во дворе в ожидании разгрузки стояла телега, доверху наполненная репой. Филип взобрался по ступеням кухни, открыл дверь и вошел внутрь.

Воздух был горячим и тяжелым от запаха приготавливаемой рыбы; то и дело гремели сковородки да раздавались приказания. Трое раскрасневшихся от жары и спешки поваров с помощью шести или семи подручных готовили обед. На кухне были два огромных очага, находившихся в разных концах помещения, и в обоих полыхало пламя. Возле каждого очага, обливаясь потом, стоял мальчик, который поворачивал вертела с нанизанной на них жарящейся рыбой. Филип сглотнул слюну. В огромном чугунном котле, подвешенном над огнем, варилась морковь. Два молодых человека, стоявших у деревянного чурбана, резали здоровенные — длиною в ярд — буханки белого хлеба на толстые куски. За всем этим кажущимся хаосом наблюдал брат Милиус, монастырский повар, примерно того же возраста, что и Филип. Он сидел на высокой скамейке и невозмутимо смотрел на кипевшую вокруг него работу. Его лицо выражало удовлетворение. Он приветливо улыбнулся Филипу и сказал:

— Спасибо тебе за сыр.

— А… да. — С тех пор как Филип приехал, так много всего произошло, что он уже забыл об этом. — Он изготовлен из молока утренней дойки и имеет особенно нежный вкус.

— У меня уже слюнки текут. Но я вижу, ты чем-то опечален. Случилось что-нибудь?

— Ничего особенного. Немного повздорил с Эндрю. — Филип взмахнул рукой, словно отгоняя ризничего. — Можно мне взять из очага горячий камень?

— Конечно.

На кухне всегда имелось несколько раскаленных булыжников, которые использовали, когда нужно было быстро разогреть небольшое количество воды или супа.

— Брат Поль совсем отморозил ноги на мосту, а Ремигиус не дает ему дров, чтобы развести костер. — Щипцами с длинными ручками Филип выхватил из огня нагретый камень.

Милиус открыл шкаф и вытащил оттуда кусок старой кожи, который когда-то был фартуком.

— Вот, заверни в это.

— Благодарю. — Филип положил камень на середину кожи и, взявшись за концы, осторожно поднял.

— Поторопись, — сказал Милиус. — Обед уже готов.

Филип вышел из кухни, пересек двор и направился к воротам. Слева, прямо у западной стены, стояла мельница. Много лет назад был вырыт канал, который начинался выше по течению реки и обеспечивал водой мельничную запруду. Затем вода бежала по подземному руслу к пивоварне, на кухню, к фонтанчику в соборной галерее, где монахи мыли перед едой руки, и, наконец, к отхожему месту рядом с опочивальней, после которого канал поворачивал на юг и устремлялся к реке, возвращая ей воду. Должно быть, один из первых приоров монастыря обладал настоящим инженерным талантом.

Возле конюшни Филип заметил кучу грязного сена — это конюхи, исполняя его приказание, вычищали стойла. Он миновал ворота и через деревню направился к мосту.

«Имел ли я право делать выговор Уильяму Бови?» — спрашивал себя Филип, проходя мимо деревенских лачуг. Подумав, он решил, что имел. Было бы неправильно не замечать столь безобразного поведения во время службы.

Он подошел к мосту и заглянул в будку Поля.

— Вот, возьми, погрей ноги, — сказал он, протягивая завернутый в кожу раскаленный камень. — Когда он немного остынет, разверни кожу и поставь ноги прямо на него. До ночи тепла должно хватить.

Брат Поль был чрезвычайно тронут такой заботой. Сбросив сандалии, он не мешкая прижал свои ноги к теплому свертку.

— Я уже чувствую, как боль отпускает меня, — блаженно улыбаясь, проговорил он.

— Если ты на ночь положишь камень обратно в очаг, то к утру он снова будет горячим.

— А брат Милиус разрешит? — нерешительно спросил Поль.

— Это я тебе гарантирую.

— Ты очень добр ко мне, брат Филип.

— Пустяки, — ответил Филип и, чтобы не выслушивать далее бурных благодарностей Поля, поспешно вышел, В конце концов, это был всего лишь горячий камень.

Он вернулся в монастырь, помыл в каменной чаше руки и вошел в трапезную. Один из монахов, стоя у аналоя, вслух читал из Священного Писания. Во время обеда должна была соблюдаться полная тишина, но сорок с лишним обедающих монахов производили постоянный приглушенный шум, к которому вопреки правилу примешивался еще и громкий шепот. Филип скользнул на свободное место за длинным столом. Сидевший рядом монах с аппетитом поглощал пищу. Поймав взгляд Филипа, он прочавкал:

— Сегодня свежая рыба.

Филип кивнул. Он видел, как ее жарили на кухне. От голода у него бурчало в желудке.

— Я слышал, — прошептал монах, — вы у себя в лесной обители каждый день едите свежую рыбу. — В его голосе звучала ненависть.

Филип покачал головой:

— Через день у нас птица.

Монах посмотрел на него с еще большей враждебностью.

— А здесь соленая рыба шесть раз в неделю.

Слуга положил перед Филипом толстый ломоть хлеба, а на него — рыбу, благоухающую приправами. Филип достал нож и собрался было уже наброситься на еду, но тут, указывая на него перстом, из-за дальнего конца стола поднялся монах, отвечавший за дисциплину в монастыре. «Что на этот раз?» — подумал Филип.

— Брат Филип! — строго сказал монах.

Все перестали есть, и трапезная погрузилась в тишину. Филип застыл с занесенным над рыбой ножом и выжидательно поднял глаза.

— Правило гласит: опоздавшие лишаются обеда, — проговорил монах.

Филип вздохнул. Казалось, сегодня он все делал не так. Он положил нож, вернул слуге хлеб с рыбой и, склонив голову, приготовился слушать чтение Священного Писания.

После обеда был час отдыха. Филип зашел в расположенную над кухней кладовую поговорить с Белобрысым Катбертом, монастырским келарем. Кладовая представляла собой большое, темное помещение с низкими, толстыми колоннами и крохотными окошечками. Воздух был сухой, наполненный запахом хранившихся там продуктов: хмеля и меда, яблок и сушеных трав, сыра и уксуса. Здесь всегда можно было найти брата Катберта, ибо его работа не оставляла ему слишком много времени на церковные службы, что ничуть его не огорчало, — келарь был умным, вполне земным человеком и не испытывал особого интереса к духовной жизни. В задачу Катберта входило обеспечение монахов всем необходимым, сбор произведенных в принадлежащих монастырю хозяйствах продуктов и закупка на базаре всего того, чем монахи и их наемные работники не могли сами себя обеспечить. У Катберта были два помощника: Милиус, повар, отвечавший за приготовление пищи, и постельничий, который следил за сохранностью одежды и белья монахов. Формально под началом келаря работали еще трое, хотя, по сути, они не зависели от него: смотритель дома для приезжих, лекарь, который ухаживал за престарелыми и больными в монастырской больнице, и раздатчик милостыни. Даже при наличии помощников забот у Катберта было предостаточно, и все свои дела он старался держать в голове, считая недопустимым тратить на это пергамент и чернила. Правда, Филип подозревал, что он так и не выучился как следует ни читать ни писать. В молодости у Катберта были белые волосы — отсюда и прозвище Белобрысый, — но сейчас ему было за шестьдесят, и у него остались только волосы, росшие густыми светлыми пучками из ушей и ноздрей. Так как в своем первом монастыре Филип сам был келарем, он хорошо понимал все проблемы Катберта и проникался симпатией, слушая его ворчливые жалобы. А потому и Катберт любил Филипа. Зная, что тот остался без обеда, старый келарь вытащил из бочки полдюжины груш, которые слегка сморщились, но все же были очень вкусны, и Филип с благодарностью ел их, в то время как Катберт брюзжал по поводу доходов монастыря.

— Никак не возьму в толк, откуда у монастыря долги, — пережевывая грушу, сказал Филип.

— Их и не должно быть! — с горечью воскликнул Катберт. — Монастырь владеет большими землями и собирает десятины с большего количества приходов, чем когда бы то ни было.

— Тогда почему мы не богатеем?

— Ты знаешь нашу систему — монастырская собственность делится главным образом между монахами, выполняющими определенное послушание. У ризничего своя земля, у меня своя, несколько меньше наделы у учителя, смотрителя дома для приезжих, лекаря и раздатчика милостыни. Все остальное принадлежит приору. И каждый использует прибыль, получаемую от его собственности, на выполнение своих обязанностей.

— Ну и что в этом плохого?

— Так вот, всей этой собственностью надо управлять. К примеру, представь, что у нас есть земля и мы за денежки сдаем ее в аренду. Но мы не должны отдавать ее любому встречному-поперечному, лишь бы получить побольше монет. Нам надо постараться найти рачительного хозяина и постоянно следить за ним, чтобы быть уверенным, что он обрабатывает полученный надел должным образом, в противном случае пастбища будут заболочены, почва истощится и арендатор, не будучи в состоянии платить ренту, вернет землю назад, но уже в непригодном состоянии. Или возьми фермы, на которых работают наши батраки и которые управляются монахами: если их оставить без присмотра, монахи, вконец обленившись, предадутся пороку, батраки начнут воровать, а сами хозяйства с годами будут производить все меньше и меньше. Даже церковные сооружения требуют постоянного ухода. Мы не можем просто собирать десятину. Мы должны поставить во главе себя достойного священника, знающего латынь и ведущего праведный образ жизни. Иначе люди просто отвернутся от Бога, будут заключать браки, рожать детей и умирать без благословения Церкви и начнут уклоняться от уплаты десятины.

— Монахам следует с большим радением относиться к тому, что они имеют, — заключил Филип, покончив с последней грушей.

Катберт нацедил из бочки чашку вина.

— Следует, но не тем заняты их головы. Ну скажи, что может знать наш учитель о земледелии? С какой это стати лекарь должен быть еще и способным управляющим? Конечно, сильный приор мог бы заставить их лучше вести хозяйство… до некоторой степени. Но в течение последних тринадцати лет мы имели слабого приора, и теперь у нас нет денег даже на то, чтобы отремонтировать собор, шесть раз в неделю мы питаемся соленой рыбой, школа почти опустела, и не видно больше в монастыре гостей.

В мрачном молчании Филип потягивал свое вино. Нелегко было сохранять спокойствие, видя, как ужасно разбазаривалось то, что принадлежит Богу. Ему хотелось схватить виновного и трясти его, пока тот не придет в чувство. Но, увы, главный виновник лежал сейчас в гробу перед алтарем. И все же проблеск надежды был.

— Скоро у нас будет новый приор, — сказал Филип. — Он должен направить дела на путь истинный.

Катберт насмешливо посмотрел на него.

— Ремигиус? Направит на путь истинный?

Филип не совсем понимал, что имеет в виду старый келарь.

— Неужели Ремигиус собирается стать приором?

— На то похоже.

Филип опешил.

— Но он ничуть не лучше приора Джеймса! Неужели братья изберут его?

— Ну, они с подозрением относятся к чужакам и поэтому не станут голосовать за того, кого не знают. Отсюда следует, что приором должен стать один из нас. А Ремигиус — помощник приора, старший из здешних монахов.

— Но ведь нет такого правила, что мы должны выбирать самого старшего монаха, — возразил Филип. — Можно и кого-нибудь другого. Тебя, например.

— Меня уже спрашивали, — кивнул Катберт. — Я отказался.

— Но почему?

— Я старею, Филип. Мне уже не справиться ни с какой другой работой, кроме той, к которой я так привык, что могу выполнять ее почти автоматически. На большее я не способен. У меня просто не хватит сил, чтобы вернуть к жизни этот хиреющий монастырь. В конце концов, я был бы не лучше Ремигиуса.

Филип все еще не мог в это поверить.

— Тогда есть другие — ризничий, смотритель дома для приезжих, учитель…

— Учитель слишком стар и еще более немощен, чем я. Смотритель дома для приезжих лодырь и к тому же пьяница. А ризничий с надзирателем будут голосовать за Ремигиуса. Почему? Не знаю, но могу догадаться — в награду за поддержку Ремигиус обещал сделать первого помощником приора, а второго — ризничим.

Филип тяжело опустился на мешки с мукой.

— Ты хочешь сказать, что Ремигиус уже всех обработал и ничего нельзя сделать?

Катберт ответил не сразу. Он встал и прошел в другой конец кладовой, где в ряд стояли приготовленные им корыто, полное живых угрей, ведро с чистой водой и бочка, на треть заполненная рассолом.

— Помоги-ка мне, — прокряхтел он, вынимая нож. Катберт извлек из корыта извивающегося угря, стукнул его головой о каменный пол, выпотрошил и передал еще слегка подергивающуюся рыбу Филипу. — Вымой его в ведре и брось в бочку. Во время великого поста это поможет нам утолить голод.

Филип осторожно ополоснул полумертвого угря и бросил его в соленую воду.

Выпотрошив следующего, Катберт проговорил:

— Есть еще одна возможность: претендент, который мог бы стать настоящим приором-реформатором и чей сан, хотя и ниже помощника приора, равен ризничему или келарю.

Филип опустил угря в ведро.

— Кто же это?

— Ты.

— Я?! — От удивления Филип выронил угря на пол. Да, он действительно являлся приором обители, но никогда не считал себя равным ризничему и другим прежде всего потому, что они были гораздо старше его. — Но я слишком молод…

— Подумай об этом, — сказал Катберт. — Всю жизнь ты провел в монастырях. В двадцать один год ты был келарем. Ты уже четыре или пять лет приор небольшого монастыря, и ты преобразил его. Каждому ясно, что на тебе длань Божия.

Филип подобрал выскользнувшего угря и бросил его в бочку.

— Длань Божия на всех нас, — уклончиво произнес он. Предложение Катберта его несколько озадачило. Ему очень хотелось, чтобы в Кингсбридже был энергичный приор, но у него и в мыслях не было самому претендовать на эту роль. — По правде говоря, из меня получился бы лучший приор, чем из Ремигиуса, — добавил он задумчиво.

Катберт был доволен.

— Если ты в чем и виноват, так это только в том, что абсолютно невинен.

Филип таковым себя не считал.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты никогда не ищешь в людях низменных побуждений, как делает большинство из нас. Например, все в монастыре уже убеждены, что ты являешься претендентом и приехал сюда, чтобы домогаться их голосов.

— На каком основании они так считают? — возмущенно спросил Филип.

— А ты постарайся взглянуть на свое собственное поведение глазами людей, привыкших подозревать всех и вся. Ты прибыл в день смерти приора Джеймса, словно кто-то тайно известил тебя о ней.

— И как же, по их мнению, я все это подстроил?

— Они не знают, но они убеждены, что ты умнее их. — Катберт снова принялся потрошить угря. — И посмотри, что ты сегодня сделал. Едва приехав, ты распорядился вычистить конюшню. Затем навел порядок во время торжественной литургии, завел разговор о переводе молодого Уильяма Бови в свою обитель; когда всем известно, что перевод монахов из одного места в другое — это привилегия приора. Ты отнес брату Полю горячий камень, тем самым косвенно осудив Ремигиуса. И наконец, ты отдал на кухню божественный сыр, и все мы полакомились им после обеда, и, хотя никто не сказал, откуда он, каждый знает, что такой чудесный вкус может быть только у сыра из Святого-Иоанна-что-в-Лесу.

Филипа смутило, что его действия были столь превратно истолкованы.

— Все это мог сделать кто угодно.

— Кто угодно из старших монахов мог бы сделать что-нибудь одно, но ни один не сделал бы всего этого. Ты пришел и стал распоряжаться! По сути дела, ты уже начал преобразование монастыря. И конечно, Ремигиус и его присные уже сопротивляются. Поэтому-то ризничий Эндрю так и отчитал тебя в галерее.

— Ах вот в чем причина! А я-то не мог понять, что это на него нашло. — Филип в задумчивости полоскал угря. — И я полагаю, по этой же причине мне было отказано в обеде.

— Точно! Чтобы унизить тебя перед другими монахами. Однако я подозреваю, что эти действия возымели обратный результат: ни одно из порицаний не было оправданным, и тем не менее ты достойно принял их. Так что вид у тебя был настоящего праведника.

— Но я делал это не для того, чтобы произвести впечатление.

— Истинные праведники тоже так поступали… Однако звонят к вечерне. Оставь угрей мне, а сам ступай в церковь. После службы будет час раздумий и многие братья, уверен, захотят с тобой побеседовать.

— Не так быстро! — взволнованно произнес Филип. — Только потому, что кто-то решил, что я хочу стать приором, еще не значит, что я действительно собираюсь бороться за это место. — Перспектива принять участие в выборах в качестве одного из кандидатов его страшила, да к тому же он вовсе не был уверен, стоит ли бросать свою преуспевающую обитель и взваливать на себя весь груз проблем Кингсбриджского монастыря. — Мне требуется время, чтобы подумать.

— Я знаю. — Катберт распрямился и взглянул Филипу в глаза. — Когда будешь думать, пожалуйста, помни: чрезмерная гордыня — это, конечно, грех, но как бы чрезмерная скромность не расстроила то, на что есть воля Божия.

Филип кивнул.

— Буду помнить. Благодарю тебя.

Выйдя от старого келаря, он поспешил в церковь. В его голове было полное смятение, когда он присоединился к входящим в храм монахам. Мысль о том, что он может стать приором Кингсбриджа, волновала его. Многие годы в нем кипела злость на бездарное руководство монастырем, и вот теперь у него появился шанс самому все исправить. Но сможет ли он? Дело не в том, чтобы выявить недостатки и распорядиться, как их исправить. Нужно убедить людей, правильно организовать ведение хозяйства, найти деньги. Здесь нужна умная голова. Тяжелая ответственность ляжет на его плечи.

Как всегда, служба подействовала на него успокаивающе. На этот раз монахи были спокойны и торжественны. Слушая знакомые слова молитвы, он снова почувствовал себя способным ясно мыслить.

«А хочу ли я быть приором Кингсбриджа?» — спрашивал он себя и тут же отвечал: «Да!» Взять под свою опеку этот разваливающийся храм, отремонтировать его, покрасить, наполнить пением сотен монахов и голосами тысячи прихожан, читающих «Отче наш», — да ради одного этого стоит желать места приора. А взять монастырское хозяйство, которое необходимо срочно преобразовать, вдохнуть в него жизнь, снова сделать здоровым и продуктивным? Филипу хотелось видеть в монастыре целую толпу мальчишек, обучающихся читать и писать, дом для приезжих, полный света и тепла, чтобы лорды и епископы приезжали сюда и привозили драгоценные подарки. Да, он хотел быть приором Кингсбриджа.

«Что еще двигает мною? — вопрошал Филип. — Когда я представляю себя в роли приора, делающего все это во славу Божию, есть ли гордыня в моем сердце? О да».

Он не мог обманывать себя, находясь в святой Церкви. Его целью была слава Божия, но и собственная слава тоже была желанна. Он вообразил, как будет отдавать приказы, коих никто не посмеет ослушаться, по своему усмотрению принимать решения, отправлять правосудие, карать и миловать. Он представил, как люди будут говорить: «Это Филип из Гуинедда преобразовал монастырь. До него здесь был сплошной срам, а посмотрите, что теперь!»

«Но я просто обязан буду быть сильным приором, — рассуждал он. — Бог дал мне ум, чтобы я мог управлять хозяйством и вести за собой людей. Как келарь Гуинедда и как приор Святого-Иоанна-что-в-Лесу я уже доказал, что это мне по плечу. И монахи довольны. В моей обители старики не мерзнут, а молодые не маются от безделья. Я забочусь о людях».

С другой стороны, трудно сравнивать Гуинедд или Святого-Иоанна-что-в-Лесу с Кингсбриджским монастырем. Дела в Гуинедде всегда шли хорошо. В лесной же обители действительно были свои проблемы, но она крохотная и ею легко управлять. А преобразовать Кингсбридж может лишь человек, обладающий силами Геркулеса. Возможно, потребуются недели, чтобы только разобраться в монастырском хозяйстве: сколько имеется земли, и где, и что это за земля — леса ли, пастбища ли, пшеничные ли поля. Навести порядок в разбросанных угодьях, собрать их в одно целое — это работа на годы. Здесь, увы, не лесная обитель, где от Филипа только и требовалось, что заставить дюжину монахов усердно работать да истово молиться.

«Ну ладно, — признал Филип, — мотивы мои зыбки, а возможности сомнительны. Может быть, мне стоит отказаться. По крайней мере, я буду спокоен, что не поддался гордыне. Но что имел в виду Катберт, говоря, что чрезмерная скромность может расстроить то, на что есть воля Божия?»

«А Богу кто угоден? Ремигиус? Но возможностей у него не больше, чем у меня, а его помыслы ничуть не чище. Есть ли другой претендент? В настоящее время нет. Пока Господь не укажет на кого-то третьего, надо признать, что выбирать придется только между мной и Ремигиусом. Абсолютно ясно, что Ремигиус будет руководить так же, как он делал это, пока приор Джеймс был болен, другими словами, он будет пребывать в безделье и беспечности и позволит монастырю все далее катиться вниз. А я? Я полон честолюбивых помыслов, и, хотя способности мои неизвестны, я приложу все силы, чтобы преобразовать это святое место, и, если Бог даст мне силы, я смогу это сделать».

«Что ж, — сказал он, обращаясь к Богу, когда служба подошла к концу, — я принимаю вызов и буду сражаться за победу изо всех сил, и, если почему-либо я стану неугодным Тебе, Господи, только в Твоей воле будет остановить меня».

Хотя Филип провел в монастырях уже двадцать один год, он впервые столкнулся со смертью приора и выборами нового настоятеля монастыря. Это было единственное событие в монастырской жизни, когда от братьев не требовалось послушания — во время голосования все они становились равными.

Когда-то, если верить преданиям, монахи были равными во всем. Однажды несколько человек решили отказаться от мирских страстей и построить в лесной глуши храм, где смогли бы прожить свою жизнь в молитвах Господу Богу и самоотречении. Они расчистили лес, осушили болото, возделали землю и вместе построили церковь. В те дни они действительно были как братья. Приор считался всего лишь первым среди равных, и все они давали обет следовать Завету Святого Бенедикта, а не приказам монастырских чинов. Увы, единственное, что теперь осталось от той примитивной демократии, это процедура избрания приора или аббата.

Некоторые из монахов не знали, как поступить, и просили, чтобы им подсказали, за кого голосовать, или предлагали поручить решение этого вопроса совету старейшин. Другие, обнаглев, старались воспользоваться случаем и требовали себе всяческих льгот в обмен на поддержку. Большинство же просто боялись ошибиться в своем выборе.

В тот вечер Филип говорил со многими из них и откровенно поведал, что хотел бы занять место приора, ибо чувствует, что, несмотря на свою молодость, сможет справиться с этой обязанностью лучше Ремигиуса. Он ответил на их вопросы, как правило, касавшиеся питания. Все свои беседы он неизменно заканчивал словами: «Если каждый из нас, помолившись, примет обдуманное решение. Господь не оставит нас». В это он и сам верил.

— Наша берет, — сказал Милиус на следующее утро, когда они с Филипом завтракали грубым хлебом и пивом, в то время как помощники повара разводили в очагах огонь.

Филип откусил большой кусок темного хлеба, смочив его добрым глотком пива. Милиус был остроумным, энергичным молодым человеком, протеже Катберта и поклонником Филипа. Прямые темные волосы обрамляли его небольшое, с четкими правильными чертами лицо. Как и Катберт, он был рад, что имеет возможность пропускать большинство служб, предпочитая служить Богу практическими делами. Однако Филип с сомнением отнесся к его оптимизму.

— Каким же образом ты пришел к такому выводу? — скептически спросил он.

— Все люди Катберта — постельничий, лекарь, наставник послушников, я сам — поддержат тебя, ибо нам известно, что ты знаешь толк в хозяйственных делах, а проблема снабжения продовольствием сейчас стоит очень остро. Да и многие другие монахи будут голосовать за тебя по этой же причине: они уверены, ты лучше сможешь справиться с монастырским хозяйством, что в результате должно сказаться на их питании.

Филип нахмурился.

— Я бы не хотел никого вводить в заблуждение. Своей первейшей задачей я считаю восстановление церкви и улучшение проведения служб. Это важнее телесной пищи.

— Все верно, и они это знают, — поспешно заговорил Милиус. — Вот поэтому-то смотритель дома для приезжих и кое-кто еще будут на стороне Ремигиуса — им больше по душе безделье и спокойная жизнь. Кроме того, его поддержат дружки, которые надеются получить новые должности, — ризничий, надзиратель, хранитель монастырской казны и прочие. Регент хора — приятель ризничего, но, думаю, его можно будет перетащить на нашу сторону, особенно если пообещать назначить хранителя книг.

Филип кивнул. Заботой регента была музыка, и он считал, что присматривать за книгами — вовсе не его дело.

— Это хорошая мысль, — подхватил Филип. — Чтобы собрать собственную коллекцию книг, нам нужен их хранитель.

Милиус встал и начал точить кухонный нож. Энергия из него била ключом, и ему необходимо было чем-то занять руки.

— В голосовании примут участие сорок четыре монаха, — рассуждал Милиус. — По моему разумению, восемнадцать за нас, десять с Ремигиусом, а шестнадцать пока не решили. Чтобы получить большинство, нам надо набрать двадцать три голоса. Это значит, ты должен склонить на свою сторону еще пятерых.

— Когда ты так говоришь, все кажется очень просто, — сказал Филип. — А сколько времени у нас есть?

— Трудно сказать. Когда проводить выборы, решают братья, но, если мы проведем их слишком рано, епископ может отказаться утвердить нашего избранника. А если будем тянуть, он может сам определить дату. Кроме того, у него есть право назначить своего претендента. Однако сейчас он, возможно, еще не получил известие о смерти старого приора.

— В таком случае времени еще достаточно.

— Да. И как только мы убедимся, что имеем большинство, возвращайся в свою обитель и оставайся там, пока все это не закончится.

— Почему? — опешил Филип.

— Близкое знакомство может породить презрение. — Милиус энергично взмахнул отточенным ножом. — Прости меня, если мои слова звучат неуважительно, но ты сам спросил. Сейчас ты как бы окружен ореолом безгрешности, особенно для нас, молодых монахов. В своей скромной обители ты сотворил чудо, вдохнув в нее жизнь и сделав ее вполне самостоятельной. Ты сторонник строгой дисциплины, но ты сытно кормишь своих монахов. Ты прирожденный вождь, но можешь покорно склонить голову и снести укор, словно молоденький послушник. Ты знаешь Священное Писание и умеешь делать лучший в стране сыр.

— А ты не преувеличиваешь?

— Несильно.

— Поверить не могу, что у людей сложилось обо мне такое мнение. Да это же неестественно!

— Конечно, — согласился Милиус, слегка пожав плечами. — И это впечатление развеется, как только они узнают тебя поближе. Если бы ты здесь остался, ты бы потерял свою ауру. Они бы увидели, как ты ковыряешься в зубах и чешешь задницу, услышали, как ты храпишь, и узнали, каков ты есть, когда у тебя плохое настроение, или тебя снедает гордыня, или у тебя болит голова. А я этого не хочу. Пусть они видят, как Ремигиус каждый день совершает все новые и новые ошибки, в то время как твой образ будет оставаться в их памяти сияющим и совершенным.

— Но я не хочу так! — обеспокоенным голосом воскликнул Филип. — В этом есть что-то бесчестное.

— Ничего бесчестного здесь нет, — возразил Милиус. — Это просто трезвое рассуждение о том, как славно, будучи приором, ты смог бы послужить Богу и как плохо правил бы Ремигиус.

Филип покачал головой.

— Я не буду притворяться ангелом. Хорошо, я уеду — так или иначе мне нужно вернуться в лес. Но мы обязаны быть откровенными с братьями. Они должны знать, что выбирают обыкновенного человека, которому свойственно ошибаться и которому нужны будут их помощь и их молитвы.

— Вот это им и скажи! Прекрасно! Им это понравится.

«Его не переспоришь», — подумал Филип и решил поменять тему разговора.

— А каково твое мнение о колеблющихся братьях, которые еще не определились?

— Консерваторы, — не мешкая, ответил Милиус. — Они видят в Ремигиусе пожилого человека, который едва ли будет осуществлять какие-либо перемены, вполне предсказуемого и в настоящее время имеющего реальную власть.

Филип согласно кивнул.

— И они смотрят на меня с беспокойством, как на чужую собаку, которая может укусить.

Зазвонили к молитве. Милиус допил остатки своего пива.

— Сейчас ты подвергнешься нападкам. Не могу предсказать, в какой форме это будет происходить, но они постараются выставить тебя молодым, неопытным, упрямым и не заслуживающим доверия человеком. Сохраняй спокойствие, осмотрительность и благоразумие, а нам с Катбертом предоставь защищать тебя.

Филип почувствовал тревогу. Теперь ему предстояло научиться мыслить по-новому: взвешивать каждый свой шаг, постоянно думая о том, как он будет истолкован другими.

— Обычно, — в его голосе зазвучала нотка протеста, — меня заботит только то, как Бог оценивает мои поступки.

— Знаю, знаю, — нетерпеливо сказал Милиус. — Но не грех помочь и людям увидеть твои действия в правильном свете.

Филип нахмурил брови. Переспорить Милиуса было невозможно.

Они покинули кухню и, миновав трапезную, прошли к часовне. Филип ужасно волновался. Нападки? Что это значит — нападки? Если кто-то пытался его оболгать, он приходил в ярость. Может быть, на этот раз стоит подавить свои чувства ради того, чтобы сохранить спокойствие и солидность? Но в таком случае не поверят ли братья всей этой лжи? Он решил быть самим собой, ну разве что чуть-чуть более рассудительным и возвышенным.

Часовня представляла собой небольшую круглую постройку, примыкающую к восточному входу в собор, обстановку ее составляли расставленные концентрическими кругами скамьи. Огня в помещении не было, и после кухни там казалось холодно. Свет проникал через высокие оконца, расположенные выше уровня глаз, так что монахам оставалось только смотреть друг на друга.

Именно этим Филип и занялся. Собрался почти весь монастырь: братья в возрасте от семнадцати до семидесяти, высокие и низкие, темноволосые и блондины — все в грубых домотканых шерстяных одеждах и кожаных сандалиях. Вот стоит смотритель дома для приезжих — живот надул, красный нос свидетельствует о его пороке, который мог бы быть простительным, если бы он хоть когда-нибудь принимал гостей. А вот постельничий, заставлявший монахов менять одежды и бриться на Рождество и Троицу (мытье же рекомендовалось, но было не обязательно). Прислонившись к дальней стене, стоит старейший брат — худой, задумчивый и невозмутимый старик с посеребренными сединой волосами, который говорил редко, но всегда по делу и который, не будь он таким застенчивым, вполне мог бы стать приором. Тут же и брат Симон с бегающими глазками и беспокойными руками, человек, так часто каявшийся в своих непристойных поступках, что (как шепнул Милиус Филипу) казалось, ему доставляет удовольствие не столько грех, сколько само покаяние. Уильям Бови на этот раз серьезен; брат Поль еле передвигает ноги; Белобрысый Катберт выглядит спокойным. Здесь же и Джон Малыш — тщедушный человечек, хранитель монастырской казны; и надзиратель Пьер, что вчера отказал Филипу в обеде. Оглядевшись вокруг, Филип заметил, что все они смотрели на него, и, смущенный, он опустил глаза.

Вошедшие Ремигиус и ризничий Эндрю сели подле Джона и Пьера. Было ясно, что они не собираются скрывать свои намерения.

Служба началась чтением жития Симеона Пустынника, ибо в тот день отмечался праздник этого святого. Большую часть жизни сей отшельник провел на вершине столпа, и если можно было не сомневаться относительно его способности к самоотречению, то, что касается истинной ценности его подвига, на этот счет у Филипа было сложное чувство. Толпы людей стекались, чтобы посмотреть на него, но действительно ли они приходили, дабы возвыситься духовно, или лишь ради того, чтобы поглазеть на чудака?

После молитвы было чтение главы из книги святого Бенедикта. Читать должен был Ремигиус, и, когда он, держа перед собой книгу, встал, Филип впервые взглянул на него глазами соперника. Живая, энергичная манера держаться и говорить придавала облику Ремигиуса уверенный и знающий вид, что не вполне соответствовало истинному положению вещей. При более внимательном рассмотрении можно было увидеть то, что скрывалось за фасадом: его выпученные голубые глазки беспокойно бегали, его безвольный рот дрожал, а его руки то и дело нервно сцеплялись, даже если внешне он оставался спокойным. Вся его власть зиждилась на высокомерии, нетерпимости и грубости по отношению к подчиненным.

Филип пытался понять, почему Ремигиус решил читать главу сам. Через минуту ему стало ясно.

— Первая ступень покорности — это безоговорочное послушание, — произнес помощник приора. Он выбрал для чтения Главу Пятую, посвященную послушанию, дабы напомнить всем о своем превосходстве и их подчиненности. Это была тактика устрашения. Ремигиус хитрил. — Слуги Божьи живут не по своей воле и не идут на поводу у своих желаний и удовольствий, но следуют повелениям других и, пребывая в монастырях, покорно исполняют приказы своего аббата. И надо отбросить сомнения, ибо сказал наш Господь: «Я пришел, чтобы исполнить не свою волю, но волю Того, Кто послал меня». — Как и ожидалось, Ремигиус гнул свою линию: в данной ситуации он является представителем законной власти.

Затем была поминальная молитва, и, конечно, сегодня все монахи молились за спасение души усопшего приора Джеймса. В конце службы обсуждались монастырские заботы.

Ремигиус начал следующими словами:

— Вчера во время торжественной мессы был нарушен порядок.

Филип почувствовал нечто вроде облегчения. Теперь он знал, откуда ждать нападения. Он не был уверен, что его действия были верными, но он знал, почему так поступил, и был готов защитить себя.

— Сам я, — продолжал Ремигиус, — не присутствовал, ибо меня удержали неотложные дела в доме приора, но ризничий поведал мне о случившемся.

Его перебил Белобрысый Катберт.

— Не стоит упрекать себя за это, брат Ремигиус, — сказал он успокаивающим голосом. — Нам известно, что обычно монастырские дела не должны ставиться выше торжественной литургии, но мы понимаем, смерть нашего возлюбленного приора заставила тебя заняться множеством вопросов, которые не входят в твои обязанности. Я уверен, все согласятся, что раскаиваться тут не в чем.

«Старый хитрый лис», — подумал Филип. Разумеется, Ремигиус и не собирался каяться. Однако Катберт дал всем понять, что тот действительно совершил проступок. Теперь, если Филип и будет обвинен, этим они смогут лишь поставить его на одну доску с Ремигиусом. Кроме того, Катберт еще намекал и на то, что Ремигиусу слишком трудно справляться с обязанностями приора. Всего несколькими добрыми с виду словами Катберт полностью подорвал авторитет Ремигиуса. Помощник приора был в бешенстве. Филип затрепетал в предчувствии своей победы.

Ризничий Эндрю метнул на Катберта неодобрительный взгляд.

— Уверен, никто из нас не стал бы упрекать нашего глубокоуважаемого помощника приора, — сказал он. — Проступок, о котором идет речь, совершил брат Филип, прибывший к нам из обители Святого-Иоанна-что-в-Лесу. В то время как я вел службу, Филип набросился на молодого Уильяма Бови, оттащил его в южный придел и там начал ему выговаривать.

Лицо Ремигиуса выражало сожаление и согласие.

— Все мы должны признать, что Филипу следовало бы подождать окончания службы.

Филип посмотрел на других монахов. Понять, каково их отношение к этим словам, было невозможно — они следили за происходящим с видом зрителей на поединке, в котором не было ни правых, ни виноватых; их интересовало только, кто победит.

Филип хотел было возразить: «Если бы я стал дожидаться, это безобразие продолжалось бы до конца службы», но вспомнил совет Милиуса и промолчал, а вместо него заговорил сам Милиус:

— Я тоже пропустил торжественную мессу, что, к сожалению, случается часто, ибо ее служат прямо перед обедом. Брат Эндрю, не мог бы ты рассказать, что происходило на хорах перед тем, как брат Филип так поступил. Все ли было чинно и пристойно?

— Молодежь устроила какую-то возню, — угрюмо ответил ризничий. — Я собирался поговорить с ними об этом позже.

— Понятно, что ты смутно помнишь подробности — твои мысли были заняты службой, — снисходительно произнес Милиус. — К счастью, у нас есть надзиратель, чья прямая обязанность — следить за порядком. Скажи нам, брат Пьер, что ты заметил.

Вид у надзирателя был враждебный.

— То же, что и ризничий.

— Тогда, — сказал Милиус, — мне кажется, нам придется спросить самого брата Филипа.

Филип был восхищен умом Милиуса. Ему удалось заставить ризничего и надзирателя сознаться, что они не видели, чем занимались во время мессы молодые монахи. Но хотя Филип и отдавал должное тонкому ходу Милиуса, самому ему претило участие в этой игре. Выборы приора — это не состязание умов, а исполнение воли Божией. Он колебался. Милиус посмотрел на него взором, говорящим: «Ну же, твой шанс!» Но в характере Филипа было упрямство, которое с особой силой проявлялось именно тогда, когда кто-нибудь пытался поставить его в сомнительное с точки зрения нравственности положение. Взглянув Милиусу в глаза, он произнес:

— Все было так, как описали братья.

Лицо Милиуса осунулось. Не веря своим ушам, он уставился на Филипа и открыл рот, но явно не знал, что сказать. Филип сожалел, что так подвел его. «Объяснюсь с ним после, — решил он, — когда успокоится».

Ремигиус уже было собрался с новой силой обрушить свои обвинения, но тут раздался чей-то голос:

— Я бы хотел покаяться.

Все обернулись к говорившему. Это был Уильям Бови, настоящий виновник, который поднялся и, сгорая от стыда, заговорил тихим и чистым голосом:

— Я бросал в наставника комочками грязи и смеялся. Брат Филип пристыдил меня. Я молю Бога о прощении, а братьев прошу наказать меня. — Он резко сел.

Прежде чем Ремигиус успел среагировать, раздался голос другого юноши:

— Я хочу покаяться. Я делал то же самое. Прошу наказать меня.

Эта вспышка признаний вины оказалась заразительной: тут же покаялся третий монах, затем четвертый, за ним пятый.

Правда открылась помимо воли Филипа, и он не мог не чувствовать удовлетворения. Он увидел, что Милиус изо всех сил пытается скрыть победную улыбку. Без сомнения, под самым носом у ризничего и надзирателя произошел маленький бунт.

Крайне раздосадованный Ремигиус постановил наказать виновных неделей полного молчания: это значило, что им запрещалось говорить и никто не имел права к ним обращаться. На самом деле такое наказание было более суровым, чем могло показаться. Филип испытал его, когда был совсем молодым. Даже один день безмолвия было трудно перенести, а целую неделю — просто невыносимо.

Но таким образом Ремигиус дал выход своей злости. Раз уж они сознались, их надо было наказать, хотя этим он признавал, что Филип все-таки был прав. Все его планы провалились, и Филип праздновал победу.

Но поражение Ремигиуса еще не было полным.

— Есть еще один неприятный случай, который мы должны обсудить, — снова заговорил Катберт. — Он произошел сразу после торжественной мессы. — Филип пытался сообразить, к чему это он клонит. — Брат Эндрю обвинил брата Филипа в недостойном поведении. — «Верно, — подумал Филип, — все это знают». — Теперь, — продолжал Катберт, — ясно, что для подобных обвинений есть специальное место и время, как было заведено еще нашими предками. Утро вечера мудренее, обиды надо разбирать на следующее утро в атмосфере спокойствия и сдержанности, когда община своим коллективным разумом может решить проблему. Но, к сожалению, Эндрю пренебрег этим мудрым правилом и устроил сцену в храме, встревожив братьев своими невоздержанными речами. Оставить без внимания такое поведение — значит поступить несправедливо по отношению к наказанным молодым братьям.

«Блестяще придумано», — пронеслось в голове Филипа. Теперь вопрос относительно того, прав или виноват Филип, больше никогда не будет обсуждаться. Любая попытка поднять его немедленно обернулась бы осуждением самих обвинителей. Случилось так, как и должно было случиться, ибо жалобы Эндрю на Филипа были простым лицемерием. И вот теперь Катберт и Милиус дискредитировали Ремигиуса и двух его главных союзников — Эндрю и Пьера.

Обычно красная физиономия Эндрю сделалась пурпурной от бешенства, а Ремигиус казался почти испуганным. Филип был доволен — они заслужили это, — но его беспокоило, что их унижение могло зайти слишком далеко.

— Не подобает молодым братьям обсуждать, какое наказание должны понести старшие, — сказал он. — Пусть помощник приора сам разберется с этим делом. — Взглянув вокруг, он увидел, что монахи одобряют его великодушие, и понял, что невольно заработал еще одно очко.

Казалось, дело сделано. Симпатии собравшихся были на стороне Филипа, и он почувствовал уверенность, что завоевал голоса большинства сомневавшихся. Но тут раздался голос Ремигиуса:

— Не могу не обратить ваше внимание, братья, еще на одно обстоятельство.

Филип вгляделся в лицо помощника приора. Оно выражало отчаяние и решимость. Он взглянул на ризничего и надзирателя и заметил, что они выглядели удивленными. Значит, происходило нечто такое, что не было запланировано. Может быть, Ремигиус намеревался умолять братьев о поддержке?

— Большинство из вас знают, что епископ имеет право предлагать нам своих кандидатов, — сказал он. — Епископ также может отказаться утвердить наш выбор. Такое разделение властей способно привести к спору между монастырем и его преосвященством. Думаю, некоторые наши братья почтенного возраста знают это из собственного опыта. В конце концов, епископ не может заставить нас принять его кандидата, но и мы не можем настаивать на своем, а посему в случае возникновения конфликта он должен решаться путем переговоров. В таком случае исход в значительной мере зависит от вашей, братья, твердой позиции и вашего единства. Особенно единства.

Филип почуял недоброе. Ремигиус, подавив в себе ярость, снова был спокойным и высокомерным. Филип все еще не понимал, что последует за этими словами, но его победное настроение улетучилось.

— Причиной, побудившей меня напомнить вам обо всем этом, послужили два известия, которые я узнал только сегодня, — продолжал Ремигиус. — Первое — от нас, похоже, будет больше одного претендента. — «Это всем известно», — подумал Филип. — И второе — епископ тоже назначит своего кандидата.

Наступило тягостное молчание. Эта новость встревожила обе соперничавшие стороны. Кто-то спросил:

— А знаешь ли ты, кого хочет предложить епископ?

— Знаю, — ответил Ремигиус, и Филип почувствовал, что он лжет. — Ставленником епископа будет брат Осберт из Ньюбери.

От изумления некоторые монахи даже рты раскрыли. Все были потрясены. Они прекрасно знали Осберта, который какое-то время служил в Кингсбридже надзирателем. Он был незаконным сыном епископа и рассматривал Церковь исключительно как источник, дававший ему возможность жить в праздности и достатке. Он и не пытался следовать своим обетам, а лишь притворялся, полностью полагаясь на покровительство отца. Перспектива иметь такого приора, как он, ужасала даже сторонников Ремигиуса. Только смотритель дома для приезжих да парочка его дружков, безнадежно погрязших в грехе, могли приветствовать назначение Осберта в предвкушении дальнейшего ослабления дисциплины и порядка.

— Братья, — напирал Ремигиус, — если мы назовем двух претендентов, епископ может сказать, что у нас нет единства и мы не можем прийти к согласию, а посему он должен решить за нас, и тогда нам придется согласиться с его выбором.

Если же мы не хотим допустить избрания Осберта, нам следует выдвинуть всего одного кандидата, и, следует добавить, это должен быть такой человек, которого трудно будет упрекнуть в том, что он, например, слишком молод или неопытен.

Послышался гул одобрения. Всего минуту назад Филип был уверен в своей победе, но, увы, она ускользнула из его рук. Теперь все монахи были на стороне Ремигиуса, видя в нем наиболее надежного кандидата, человека, способного объединить братьев, дабы противостоять Осберту. Филип не сомневался, что насчет последнего Ремигиус лгал, но это уже не имело значения. Напуганные монахи наверняка поддержат Ремигиуса, вследствие чего Кингсбриджский монастырь ожидали долгие годы дальнейшего упадка.

Не успели братья опомниться, как помощник приора подвел черту:

— А сейчас давайте разойдемся и будем думать и молить Господа Бога, чтобы Он наставил нас на путь истинный. — Он встал и вышел в сопровождении Эндрю, Пьера и Джона, выглядевших хотя и несколько ошарашенными, но все же победителями.

Как только они удалились, все разом заговорили.

— Не думал, что Ремигиус способен выкинуть такой номер, — сказал Милиус.

— Уверен, что он лжет, — с горечью отозвался Филип.

Подошедший к ним Катберт слышал слова Филипа.

— Какая разница, лжет он или нет? Вполне достаточно пригрозить.

— В конечном итоге правда обнаружится, — не унимался Филип.

— Не обязательно, — покачал головой Милиус. — Предположим, епископ не станет двигать Осберта. Ремигиус тут же заявит, что епископ отступил перед единой волей монастыря.

— Я не собираюсь сдаваться, — упрямо сказал Филип.

— Но что еще мы можем сделать? — воскликнул Милиус.

— Мы должны узнать правду.

— Это невозможно.

Филип мучительно искал выход из положения.

— А почему мы не можем просто-напросто спросить? — сказал он.

— Спросить? Что ты имеешь в виду?

— Спросить епископа, что он собирается делать.

— Но как?

— Пошлем в епископский дворец письмо, — вслух размышлял Филип. Он посмотрел на Катберта. Тот пребывал в задумчивости.

— Это можно. Я то и дело посылаю гонцов. Могу и во дворец послать одного.

— И спросишь епископа о его намерениях, — скептически сказал Милиус.

Филип нахмурился.

— Епископ нам ничего не скажет, — согласился с Милиусом Катберт.

Внезапно Филипа осенило, и, найдя решение, он взволнованно ударил кулаком о ладонь.

— Верно! — сказал он. — Епископ не скажет. А архидиакон скажет.

* * *

В ту ночь Филипу снился брошенный младенец, которого они назвали Джонатаном. Ребенок лежал на паперти часовни обители Святого-Иоанна-что-в-Лесу, а Филип находился внутри, служа заутреню, когда из чащи вынырнул волк и крадучись стал пробираться через поляну по направлению к малышу. Филип боялся пошевельнуться, чтобы не нарушить торжественный ход службы и не вызвать нареканий со стороны присутствовавших там Ремигиуса и Эндрю (хотя на самом деле ни один из них в жизни не был в его обители). Он решил закричать, но, как ни старался, ни звука не вырывалось из его раскрывавшегося рта. Наконец он сделал такую отчаянную попытку, что проснулся. Дрожа всем телом, Филип лежал в темноте и слушал, как вокруг него дышат спящие монахи. Постепенно до него стало доходить, что все увиденное было лишь сном.

С тех пор как Филип прибыл в Кингсбридж, он ни разу не вспомнил о Джонатане. Интересно, что он будет делать с этим малышом, если станет приором? Тогда все будет иначе. Младенец, живущий в маленьком, затерявшемся в лесу монастыре, не привлекает особого внимания. Если же его привезти в Кингсбридж, это вызовет настоящий переполох. С другой стороны, что в этом плохого? А люди пусть поболтают языками. Будь Филип приором, он был бы волен поступать, как ему заблагорассудится: мог бы взять в Кингсбридж Джонни Восемь Пенсов, чтобы тот ухаживал за малюткой. Эта мысль ему чрезвычайно понравилась. «Я непременно так и сделаю», — уже подумал Филип, но тут вспомнил, что, скорее всего, стать приором ему не удастся.

Дрожа как в лихорадке, он до рассвета пролежал с открытыми глазами. Помочь себе он уже ничем не мог. Говорить с монахами было бесполезно, ибо страх перед Осбертом затмил их разум. Некоторые из них даже подходили к Филипу и, как будто выборы уже состоялись, выражали свое сочувствие по поводу его поражения. Ему стоило немалых сил сдержать себя и не назвать их продажными трусами. Он только улыбался в ответ и говорил, что всякое еще может случиться. Но его вера была поколеблена. Может случиться, что архидиакона Уолерана не окажется в епископском дворце, или он будет там, но по каким-либо причинам не захочет раскрывать перед Филипом планов епископа, или — что наиболее вероятно, принимая во внимание характер архидиакона, — у него на этот счет имеются собственные соображения.

Когда забрезжил рассвет, Филип вместе с другими монахами встал и отправился в церковь на заутреню. Затем, зайдя в трапезную, намеревался позавтракать, но Милиус перехватил его и незаметным жестом поманил на кухню. Нервы Филипа были напряжены. Должно быть, гонец уже вернулся. Быстро. Наверное, он сразу же получил ответ и еще вчера вечером пустился в обратный путь. Даже если так, все равно очень быстро. Едва ли в монастырской конюшне была хоть одна лошадь, способная с такой скоростью совершить это путешествие. Но каков же ответ?

Тот, кто ждал его на кухне, был не гонец — это был сам архидиакон Уолеран Бигод.

Изумленный Филип уставился на него. Худой, в черном архидиаконском облачении, он сидел, взгромоздившись на табуретку, словно ворон на старом пне. Кончик длинного носа покраснел от холода. Чаша горячего вина согревала его белые костлявые руки.

— Хорошо, что ты приехал, — выпалил Филип.

— Я рад, что ты написал мне, — невозмутимо сказал Уолеран.

— Это правда? — потеряв терпение, спросил Филип. — Епископ назначит Осберта?

Уолеран поднял руку:

— Я разберусь. Катберт как раз рассказывает мне о вчерашних событиях.

Филип скрыл свое разочарование, что не получил прямого ответа. Он изучал лицо архидиакона, стараясь прочитать его мысли. Определенно у Уолерана были свои планы, но что это за планы, догадаться он не мог.

Катберт, которого Филип сначала не заметил, сидел у огня, макая черствый хлеб в пиво, чтобы размочить его для своих старых зубов, и излагал подробности вчерашней службы. Филип нервно ерзал, пытаясь угадать цель визита Уолерана. Он взял было кусочек хлеба, который оказался слишком черствым, затем, чтобы хоть чем-то занять руки, выпил несколько глотков разбавленного пива.

— Таким образом, — подвел наконец черту Катберт, — единственное, что нам оставалось, — это выяснить действительные намерения епископа. К счастью, Филип решился воспользоваться своим знакомством с тобой, и мы направили тебе письмо.

— Ну, теперь ты можешь ответить на наш вопрос? — нетерпеливо спросил Филип.

— Да, могу. — Уолеран поставил чашу, так и не попробовав вина. — Епископ хотел бы, чтобы его сын стал приором Кингсбриджа.

У Филипа замерло сердце.

— Значит, Ремигиус сказал правду.

— Однако, — продолжал Уолеран, — епископ не хочет ссориться с монахами.

Филип нахмурился. Это было весьма похоже на то, что предсказывал Ремигиус, но что-то здесь все-таки не так.

— Но ведь ты проделал весь этот путь не для того, чтобы сказать нам это.

Уолеран с уважением взглянул на Филипа, и тот понял, что его догадка верна.

— Нет, — произнес архидиакон. — Епископ поручил мне изучить настроение монахов. И он уполномочил меня сделать назначение от его имени. Епископская печать находится при мне, и я вправе написать указ о назначении, который станет официальным, обязательным для выполнения документом.

Филип старался переварить услышанное. Уолеран мог издать указ о назначении и скрепить его епископской печатью. Это значило, что решение вопроса о новом приоре епископ отдал в руки Уолерана, который сейчас выступал от его имени.

Филип глубоко вздохнул и сказал:

— Ты согласен с тем, что только что говорил Катберт: назначение Осберта вызовет ссору, которой епископ хотел бы избежать?

— Да, я это понимаю, — ответил Уолеран.

— Значит, ты не назначишь Осберта?

— Нет.

Этому известию монахи будут так рады, что с готовностью проголосуют за любого, кого только пожелает предложить Уолеран.

— Тогда кого же?

— Тебя… — сказал архидиакон, — или Ремигиуса.

— Способности Ремигиуса управлять монастырем…

— Я знаю его способности, — перебил Филипа Уолеран, снова подняв свою белую руку, — и твои тоже. Я знаю, кто из вас мог бы стать лучшим приором. — Он замолчал на время. — Но дело не в этом.

«Что еще?» — недоумевал Филип. Что еще обсуждать, если не вопрос о том, кто может стать лучшим приором? Он посмотрел на присутствовавших. Милиус также был заинтригован, но по лицу Катберта пробежала легкая улыбка, словно ему было известно, что к чему.

— Как и ты, — сказал Уолеран, — я озабочен тем, чтобы столь важные посты в нашей Церкви занимались энергичными и способными людьми, независимо от их возраста, а не вручались в качестве награды за долгую службу старикам, чья набожность гораздо выше, чем их способности управлять.

— Конечно, — поспешно кивнул Филип, считая эту лекцию не вполне уместной.

— А посему вы трое и я должны действовать сообща.

— Не понимаю, к чему ты клонишь, — заговорил Милиус.

— А я понимаю, — заметил Катберт.

Уолеран улыбнулся ему и вновь повернулся к Филипу.

— Буду откровенным, — сказал он. — Сам епископ уже стар. Наступит день, когда он умрет и нам понадобится новый епископ, так же как сегодня нам нужен новый приор, Монахи Кингсбриджа будут избирать его, ибо епископ Кингсбриджский одновременно является и аббатом монастыря.

Филип насупился. Все это к делу не относилось. Они выбирали приора, а не епископа.

Но Уолеран продолжал:

— Конечно, у монахов не будет полной свободы выбора, так как и у архиепископа, и у самого короля могут быть свои виды, но, в конце концов, именно монахи утверждают такое назначение. И когда придет время, вы трое сможете повлиять на это решение.

Катберт кивал, как будто его догадка подтвердилась, но сейчас и до Филипа начала доходить суть слов архидиакона.

— Ты хочешь, чтобы я сделал тебя приором Кингсбриджа. А я хочу, чтобы ты сделал меня епископом, — закончил Уолеран.

Вот в чем дело!

Не говоря ни слова, Филип смотрел на Уолерана. Все было очень просто. Архидиакон хотел заключить сделку.

Филип был потрясен. Конечно, это не совсем то, что покупка или продажа духовного сана, но и здесь чувствовалось что-то неприятное, торгашеское.

Он постарался трезво взглянуть на предложение Уолерана. Он станет приором! При этой мысли его сердце учащенно забилось. И прочь всякую болтовню, когда можно получить в свои руки целый монастырь.

Возможно, в какой-то момент Уолеран сделается епископом. Какой из него выйдет епископ? Конечно же, весьма авторитетный. Похоже, у него не было серьезных недостатков. Возможно, он слишком по-светски, практично подходил к служению Господу, но тогда это же можно сказать и о Филипе. Однако Филип чувствовал, что, в отличие от него, Уолеран мог быть довольно жестоким, но он также чувствовал, что жестокость эта была вызвана решимостью архидиакона защищать и лелеять интересы Церкви.

Кто еще мог бы стать кандидатом, когда в конце концов епископ умрет? Вполне вероятно, Осберт. Случаи, когда, несмотря на официальное требование к священникам соблюдать обет безбрачия, духовный сан переходил от отца к сыну, были отнюдь не редки. Разумеется, будучи епископом, Осберт сможет принести Церкви гораздо больше вреда, чем в качестве приора. Поэтому стоило поддержать даже и худшего, чем Уолеран, кандидата, лишь бы быть уверенным, что Осберт не станет епископом.

А другие претенденты? Бесполезно гадать. Возможно, пройдут годы, прежде чем старый епископ отойдет в лучший мир.

— Мы не можем гарантировать, что ты будешь избран, — сказал Катберт Уолерану.

— Я знаю, — отозвался тот, — Я только прошу, чтобы вы назвали меня кандидатом. Соответственно то же самое и я предлагаю вам взамен.

Катберт кивнул.

— На это я согласен, — торжественно произнес он.

— И я тоже, — сказал Милиус.

Двое монахов и архидиакон посмотрели на Филипа. Терзаемый сомнениями, он колебался, понимая, что негоже так выбирать епископа, но сейчас в руках Уолерана была судьба монастыря. Может быть, неправильно выменивать одну церковную должность на другую — это тебе не базар, — но если он откажется, Ремигиус сможет стать приором, а Осберт — епископом!

Однако разумные доводы сейчас казались тщетными домыслами. Он не мог устоять перед желанием стать приором, несмотря ни на какие «за» и «против». Он вспомнил, как молился накануне Богу и как поведал ему о своем намерении бороться за это место. Сейчас он снова поднял к небесам глаза и в мыслях своих обратился к Всевышнему: «Но, Господи, если не желаешь ты, чтобы сие случилось, сделай неподвижным мой язык, и сомкни мои уста, и сдержи дыхание мое, и пусть онемею я».

Затем он посмотрел на Уолерана и сказал:

— Я согласен.

* * *

Кровать приора была гигантских размеров, в три раза шире любой из тех, на которых когда-либо приходилось спать Филипу. Деревянное ложе находилось на высоте в половину человеческого роста, а сверху на него был положен пуховый матрац. Чтобы уберечь спящего от сквозняков, со всех сторон кровать была задрапирована занавесями, на которых терпеливыми руками набожных женщин были вышиты сцены из библейской жизни. Филип рассматривал ложе с некоторым опасением. Даже то, что приор имел собственную спальню, казалось ему излишней расточительностью — сам он никогда не имел своей спальни, — и вот сегодня он впервые будет спать один. А такая кровать — это уж слишком. Он бы предпочел матрац, набитый соломой, принесенный из общей опочивальни, а этой кровати место в больнице, где она сможет облегчить страдания старых больных монахов. Хотя, конечно, эта кровать не предназначалась исключительно для Филипа. Когда в монастыре остановится какой-нибудь особо знатный гость — епископ, лорд или даже сам король, — он займет эту спальню, а приор найдет себе местечко где-нибудь еще.

— Сегодня ты выспишься от души, — сказал Уолеран не без некоторой неприязни.

— Надеюсь, что да, — неуверенно промолвил Филип.

Все произошло очень быстро. Прямо там же, на кухне, Уолеран написал послание к монастырю, в котором монахам приказывалось незамедлительно провести выборы и желаемым кандидатом назывался Филип. Это послание он подписал именем епископа и скрепил его епископской печатью. Затем все четверо отправились в часовню.

Как только Ремигиус увидел их, он понял, что битва проиграна. Уолеран зачитал послание, и, когда прозвучало имя Филипа, монахи радостно приветствовали его. У Ремигиуса хватило разума отказаться от голосования и признать свое поражение.

И Филип стал приором.

Конец службы Филип провел словно в бреду, затем он направился через лужайку к дому приора, располагавшемуся в юго-восточной части монастыря, дабы вступить во владение своей резиденцией.

Когда он увидел кровать, то понял, что его жизнь изменилась окончательно и бесповоротно. Теперь он был другим, особенным, стоящим особняком от остальных монахов. У него были власть и привилегии. Но на него легла и ответственность. Он один должен был сделать так, чтобы эта маленькая община из сорока пяти монахов смогла выжить и начала процветать. Если они будут голодать, это будет его вина; если они предадутся пороку, ответственным за это будет он; если они опозорят святую Церковь, Бог спросит с него. Но Филип помнил, что сам же и взвалил на себя это бремя, и теперь он должен был его нести.

Первым делом надо будет собрать монахов в церкви и отслужить торжественную мессу. Был двенадцатый день Рождества, праздник Крещения. На службу придут все жители Кингсбриджа и множество народу из окрестных селений. Хороший кафедральный собор с крепкой монашеской общиной и зрелищными богослужениями мог бы привлечь тысячу людей и даже больше. Даже в мрачный собор Кингсбриджа съедутся большинство местных дворян, так как служба — это еще и возможность встретиться с соседями, поговорить о делах.

Но прежде Филип должен был обсудить с Уолераном кое-что еще, и вот теперь они наконец остались одни.

— Те сведения, которые я тебе передал… — начал он. — О графе Ширинге…

— Я не забыл, — кивнул архидиакон, — они могут быть поважнее, чем вопрос о том, кто станет приором или епископом. Граф Бартоломео уже прибыл в Англию. Завтра его ожидают в Ширинге.

— И что ты собираешься делать? — с тревогой спросил Филип.

— Попробую использовать сэра Перси Хамлея. Честно говоря, я надеюсь, он будет сегодня среди прихожан.

— Слышал о нем, но никогда не видел.

— Это такой толстый лорд с безобразной женой и довольно привлекательным сыном. Жену-то ты не пропустишь — она как бельмо на глазу.

— А почему ты думаешь, что они встанут на сторону короля Стефана против графа Бартоломео?

— Они страстно ненавидят графа.

— За что?

— Их сынок, Уильям, посватался к графской дочке, но она ему отказала, и свадьба расстроилась. Хамлеи чувствуют себя оскорбленными и готовы ухватиться за любую возможность отплатить Бартоломео.

Филип удовлетворенно закивал. Он был рад, что это его не касалось, — у него и без того забот полон рот, в Кингсбриджском монастыре хватало своих проблем. А мирскими делами пусть занимается Уолеран.

Они вышли из дома и направились к церкви. Монахи уже ждали. Филип занял свое место во главе колонны, и процессия двинулась.

Филип даже не ожидал, сколь прекрасное чувство он испытает, входя в церковь под пение шедших за ним монахов. Он подумал, что его новое положение символизирует власть, данную ему, дабы творить добро, и поэтому душа его трепетала. Жаль, что его не видел аббат Питер из Гуинедда — старик был бы за него горд.

Он провел монахов на хоры. Особо торжественные мессы, такие, как эта, нередко служились самим епископом. Сегодня ее проведет, однако, архидиакон Уолеран. Как только Уолеран начал, Филип пробежал глазами по толпе прихожан, пытаясь отыскать семью, о которой только что рассказал архидиакон. В центральной части собора стояли около ста пятидесяти человек: те, что побогаче, в тяжелых зимних плащах и добротной кожаной обуви, а простые крестьяне в грубых куртках и валяной или деревянной обувке. Найти Хамлеев было проще простого. Они стояли в первых рядах, неподалеку от алтаря. Сначала Филип увидел леди Хамлей. Уолеран не преувеличивал — виду нее был действительно отталкивающий. Несмотря на поднятый капюшон, можно было разглядеть большую часть ее лица, покрытого отвратительными фурункулами, которые она беспрестанно трогала своими нервными руками. Рядом с ней находился грузный мужчина лет сорока — очевидно, Перси. По его одежде можно было сказать, что этот человек весьма богат и обладает властью, хотя и не принадлежит к высшей аристократии. Их сын прислонился к одной из массивных колонн нефа. Он был статным молодым человеком с ярко-желтыми волосами и узкими надменными глазами. Женитьба на дочери графа позволила бы Хамлеям перешагнуть черту, отделявшую мелкопоместное дворянство от королевской знати. Ничего удивительного, что они пришли в ярость из-за несостоявшейся свадьбы.

Филип вновь сосредоточился на службе. На его взгляд, Уолеран проводил ее, может быть, чуть быстрее, чем следовало бы. Его снова начали одолевать сомнения, правильно ли он поступил, согласившись поддержать кандидатуру Уолерана на пост нового епископа, когда нынешний умрет. Уолеран был человеком знающим, но, похоже, он недооценивал значения религиозных обрядов. Процветание и могущество Церкви были в конечном счете лишь средствами для достижения главной цели — спасения человеческих душ. Однако Филип решил, что не стоит особенно беспокоиться по поводу Уолерана. Дело было сделано, и — кто знает? — старый епископ, возможно, разрушит честолюбивые планы архидиакона и проживет еще лет двадцать.

Прихожане вели себя шумно. Конечно, никто не знал слов молитвы, и только священники да монахи принимали участие в службе, а остальные лишь подхватывали наиболее знакомые фразы да восклицали: «Аминь!» Одни из них в благоговейном молчании следили за службой, другие слонялись туда-сюда, приветствуя друг друга и болтая. «Это простые люди, — сказал себе Филип, — и ты должен что-то сделать, чтобы привлечь их внимание».

Месса тем временем подошла к концу, и архидиакон Уолеран обратился к собравшимся:

— Большинство из вас знают, что возлюбленный наш приор Кингсбриджский скончался. Его тело, которое покоится здесь, в соборе, будет погребено на монастырском кладбище сегодня вечером. Епископ и монахи избрали его преемника. Им стал брат Филип из Гуинедда.

Он замолчал, и Филип поднялся, чтобы вывести процессию из храма. Но Уолеран заговорил вновь:

— У меня есть для вас еще одно печальное известие.

Удивленный Филип снова сел.

— Я только что получил письмо, — продолжал Уолеран.

Не получал он никаких писем. Это Филип знал точно, так как все утро они были вместе. Что на этот раз задумал хитрый архидиакон?

— В этом письме говорится о потере, которая до глубины души огорчит вас. — Он снова сделал паузу.

Кто-то умер, но кто? Уолеран знал об этом еще до своего приезда, но держал в секрете и теперь притворялся, что только что узнал новость. Почему?

Филип мог предположить только одно, и, если его подозрение было верным, значит, Уолеран — человек гораздо более честолюбивый и вероломный, чем можно было вообразить. Неужели он обвел их вокруг пальца? Неужели Филип оказался простой пешкой в игре архидиакона?

Заключительные слова Уолерана подтвердили эту догадку.

— Горячо любимый епископ Кингсбриджский, — торжественно произнес он, — отошел в лучший мир.

Глава 3