еский государственный разум требует учреждений, сообразованных с характером народа и общими условиями его верховенства. Нарушив это, 1906 г. отнял у нас то, без чего империя не может существовать, – возможность моментального создания диктатуры. Такая возможность давалась прежде наличностью Царя, имеющего право вступаться в дела со всей неограниченностью Верховной Власти. Одно только сознание возможности моментального сосредоточения наполняло русских уверенностью в своей силе, а соперникам нашим внушало опасения и страх. Теперь это отнято. А без нашей бодрости некому сдерживать в единении остальные племена.
<…>
Этот строй во всяком случае уничтожится. Но неужели ждать для этого революций и, может быть, внешних разгромов? Не лучше ли сделать перестройку, пока это можно производить спокойно, хладнокровно, обдуманно? Не лучше ли сделать это при государственном человеке, который предан и Царю, и идее народного представительства?
Ведь если развал этого строя произойдет при иных условиях, мы наверное будем качаться между революцией и реакцией, и в обоих случаях, вместо создания реформы, будем только до конца растрачивать силы во взаимных междоусобицах, и чем это кончится – Господь весть.
Ваше высокопревосходительство не несете ответственности по созданию конституции 1906 года. Но вы ее всеми силами поддерживали, упорствуя до конца испытать средства вырастить на этих основах нечто доброе. Позвольте высказать без несвоевременных стеснений, что именно Вам надлежало бы посвятить хоть половину этих сил на то, чтобы избавить Россию от доказанно вредных и опасных последствий этой неудачной конституции».
Другими словами, Тихомиров считал парламентаризм путем к развалу империи.
А вот что написал на этом письме Столыпин:
«Все эти прекрасные теоретические рассуждения на практике оказались бы злостной провокацией и началом новой революции 9 июля».
Тут же (8 октября 1911 года) в «Новом времени» Василий Розанов в статье «Историческая роль Столыпина» как бы подводит итог спору Тихомирова и самого Столыпина.
«Столыпин показал единственный возможный путь парламентаризма в России, которого ведь могло бы не быть очень долго, и может, даже никогда (теория славянофилов; взгляд Аксакова, Победоносцева, Достоевского, Толстого); он указал, что если парламентаризм будет у нас выражением народного духа и народного образа, то против него не найдется сильного протеста, и даже он станет многим и наконец всем дорог. Это – первое условие: народность его. Второе: парламентаризм должен вести постоянно вперед, он должен быть постоянным улучшением страны и всех дел в ней, мириад этих дел. Вот если он полетит на этих двух крыльях, он может лететь долго и далеко; но если изменить хотя бы одно крыло, он упадет. Россия решительно не вынесет парламентаризма ни как главы из „истории подражательности своей Западу“, ни как расширение студенческой „Дубинушки“ и „Гайда, братцы, вперед“… В двух последних случаях пошел бы вопрос о разгроме парламентаризма: и этого вулкана, который еще горяч под ногами, не нужно будить».
Что к этому добавить?
Столыпин как бы говорил всем русским:
– Не надо бояться нового. Не надо искать укрытия только в старых традициях. Смело идите навстречу переменам и боритесь за благо России.
Спустя два месяца, когда Столыпин уже упокоился в Киево-Печерской лавре, другой публицист Михаил Меньшиков, всегда находившийся в оппозиции к премьеру, написал в «Новом времени»:
«История, как жизнь, повторяется. И тысячу лет назад Святая Русь нуждалась в „богатырской заставе“ и теперь нуждается. В сущности, те же враждебные племена, что тогда терзали Русь, терзают ее и теперь. Та же „чудь белоглазая“ в лице „государства“, что собственными руками мы создали под Петербургом. Те же половцы, и печенеги в лице кавказских разбойников. Та же жидовская Хазария… Что было тогда, то и теперь.
Столыпин похищен у нас и спрятан туда, откуда нет возврата. Вне всякой мести, мне кажется, необходимо усилить надзор над Россией и вновь осмотреть запоры. Орудующей гигантской шайке, экспроприирующей всеми способами все, чем Россия была могуча, должен быть положен предел. У нас, у потомства великого народа, отнимают постепенно все виды труда народного, все капиталы, земли, промышленность, торговлю, свободные профессии, школу, литературу, печать, искусство. Нас делают неоплатными должниками иностранных евреев, в качестве плательщиков все растущего государственного долга. У нас постепенно путем внушений и подлогов отнимают древнее, нажитое тысячелетием христианства миросозерцание. У нас системой нравственного соблазна и террора отнимают веру и патриотизм, отнимают совесть и здравый смысл. Наконец, систематическими убийствами отнимают лучших людей России, наиболее отважных ее вождей.
Мне кажется, дольше нельзя медлить с обороной. Нельзя великому народу отказываться от элементарной необходимости – иметь национальную власть. Это вовсе не прихоть и не роскошь, – это требование глубоко биологическое, связанное с индивидуальностью нации. Только при национальной власти народ свободен, ибо сам владеет собой. Русский народ, член арийской семьи, слишком благороден, чтобы терпеть какое бы то ни было рабство, но ведь всякое подчинение инородной воле есть уже рабство. В века действительно национального правительства Россия ширилась и разрасталась в океане земли; даже жестокие формы быта, как тирания Грозного или извращения крепостного права, казались терпимыми, ибо были в стиле народной совести и воли. Только в последнее столетие правительство у нас теряет национальный характер; вместе с тем начинает сдавать державное величие нашей Империи. Я множество раз писал, до какой степени вредно в национальном смысле переполнение нашей знати и интеллигенции плохо обрусевшими немцами, поляками, шведами, греками, французами, молдаванами, грузинами и пр., и пр., я доказывал, как в черные дни нашей истории народу трудно положиться на крепость духа вот такой, разношерстной аристократии. Особенно опасны примеси тех инородцев, которые исторически воспитаны во вражде к России <… >».
«Торжественная панихида в Казанском соборе. Народу – не протолкнуться. Все национальные организации Петербурга налицо. Священники в митрах, огромный хор певчих, и регент крайне старательно, точно распутывает паутину, машет рукой. У меня точно свинец на сердце и черные мысли. Что мне Столыпин? Ни сват, ни брат, – я даже не знал его лично, – но давно-давно никого не было так жаль потерять, как его. Вместо того чтобы молиться „об упокоении раба Божия боярина Петра“, кажется, все мы стояли в соборе, наполненные холодом и мраком ужасного события. Меня почти возмущала эта торжественная обстановка, золотые ризы, синий дым кадильный, разученные певчими до тонкости „со святыми упокой“ и чудные сами по себе, но слишком уж заученные молитвы.
Вот как, думал я, мы, русские, реагируем на удар, может быть, смертельный. Нас, что называется, обезглавили, взяли, может быть, не самого сильного, но самого благородного и, главное, – признанного вождя. Как мы оправимся от этого удара – еще неизвестно, но что же мы делаем? Сейчас же становимся в заученную позу, делаем заученные жесты, говорим тысячу лет произносимые в подобных случаях слова… Ни капли творчества! Ни искры, индивидуального, особенного отношения к событию, сообразного с его исключительной природой. Убили человека, и мы, сейчас же: «Ве-е-е-чная па-а-мять!» Венки, телеграммы вдове, десять рублей на памятник. Тут все уже навсегда заранее придумано и проделывается почти автоматически. Не есть ли это признак одолевающей общество смерти? Та, противная сторона действует неожиданно, та бросает бомбы, мечет пули, клевещет и лжет в газетах, позволяет себе роскошь хоть и преступной, но все же изобретательности, а мы отмахиваемся кадильным дымом. «Они нас минами, а мы их иконами», – как говорил Драгомиров о японской войне. Что же все это значит? Не значит ли, что они свежее нас, чувствительнее, предприимчивее, наконец живее? Заученные рефлексы не суть ли рефлексы мертвые, уже несообразованные с природой импульсов?
Такие черные думы меня одолевали под заунывные напевы панихиды. «Но чего же ты хочешь? – спрашивал я сам себя. – Погрома, что ль?» Это был бы действительно живой рефлекс, вполне варварский по свежести, из каменного века. В огромной толпе, наполняющей собор, в двухмиллионном Петербурге, в 160-миллионной России, наверное, подавляющее большинство хотело бы погрома. Считайте, что это глухой отзвук когда-то живых, докультурных рефлексов. Если что сдерживает русский народ, – то это культура. Не казаки и не солдаты, сдерживает народ культурное воображение, культурная совесть. Из-за кучи еврейских бунтарей, которые рано или поздно попадут на виселицу, – можно ли наказывать массу безвинных людей, очень далеких от политики, хотя бы и очень несимпатичных? Конечно, нет, отвечает искренне каждый русский, хотя бы глубокий черносотенец. Христианская совесть стоит на страже воли, – она, эта совесть, воспитанная в веках, а вовсе не войска и не казаки, оберегает евреев от погрома.
Погасив свечу на панихиде, я почувствовал, что нами ровно ничего не сделано в ответ на страшные события и что вся эта огромная толпа пришла сюда и ушла совсем напрасно. Я почувствовал, что общество, которому остались в виде реакции на жизнь одни молебны, и панихиды, не живое общество, а как бы подземный мир, населенный тенями» (Сидоровнин Г. П. А. Столыпин. Жизнь за Отечество. Саратов, 2002. с. 448).
В то лето Столыпин писал значительную работу о будущем России. Он предвидел еще большее развитие земского самоуправления, передачи ему всех местных вопросов, «применяясь насколько можно к штатным управлениям Соединенных Штатов Северной Америки». Хотел создать ряд новых министерств – труда, национальностей, социального обеспечения, вероисповеданий, здравоохранения, по обследованию, использованию и эксплуатации недр. Например, функция обеспечения государственной социальной защиты рабочих возлагалась на Министерство труда. Обеспечение различных национальных интересов – на Министерство национальностей.