— И меньше, — перебила герцогиня.
— Это очень полезно и вполне достаточно для такого серого деревенщины, как я, — возразил герцог. — Встаешь из-за стола слегка голодным.
— Ах, если это для здоровья, то в самом деле, гигиены там больше, чем изобилия. Кстати, не так уж у нее и вкусно, — добавила герцогиня, не слишком любившая, чтобы лучшую кухню в Париже приписывали другому дому, кроме ее собственного. — Моя кузина похожа на тех авторов, не слишком плодовитых, которые каждые пятнадцать лет рожают один сонет или одну одноактную пьесу. Их называют маленькими шедеврами, драгоценными пустячками, а я это терпеть не могу. Кухня у Зенаиды недурна, но, не будь она так скупа, ее угощение казалось бы более заурядным. Кое-что ее повару удается, кое-что никуда не годится. Я там, как всюду, бывала на очень неудачных обедах, но они навредили мне меньше, чем в других домах, потому что желудок на самом деле чувствительнее к количеству, чем к качеству.
— Ну и чтобы с этим покончить, — заключил герцог, — однажды Зенаида настаивала, чтобы Ориана приехала к ней пообедать, а моя жена не слишком любит отлучаться из дому, она отнекивалась, опасаясь, вдруг ее под предлогом обеда в узком кругу предательски заманивают на помпезное сборище, и безуспешно пыталась узнать, сколько человек будет за обедом. «Приходи, приходи, — уговаривала ее Зенаида и расхваливала лакомства, которые подадут за обедом. — Помимо всего прочего будет пюре из каштанов и семь корзиночек из слоеного теста». — «Семь корзиночек! — вскричала Ориана. — Значит, нас будет за столом по меньшей мере восемь человек!»
На мгновение принцесса задумалась, потом поняла и разразилась громовым хохотом. «Ах, значит нас будет восемь человек, прелестно! Как хорошо выражено!» — добавила она, припомнив выражение, которым пользовалась г-жа д’Эпине, благо на этот раз оно было вполне уместно.
— Ориана, как прекрасно выразилась принцесса: она сказала, что это хорошо выражено.
— Но, друг мой, вы не сообщили мне ничего нового, я знаю, что принцесса очень остроумна, — отозвалась герцогиня Германтская, которой нетрудно было угодить остротой, если эта острота исходила от особы королевского дома и льстила ее собственному остроумию. — Я очень горжусь, что ее высочеству пришлись по вкусу мои скромные выражения. Хотя я не помню, чтобы такое говорила. А если и сказала, то в похвалу, потому что, если уж моя кузина приготовила семь корзиночек, эти корзиночки, смею сказать, стоят дюжины.
Тем временем графиня д’Арпажон, та, что сказала до обеда, что ее тетка была бы очень рада показать мне свой замок в Нормандии, объясняла мне через голову принца Агриджентского, что больше всего ей хотелось бы, чтобы я навестил ее в Кот-д’Ор, потому что там, в Пон-ле-Дюк, она у себя дома.
— Вам будет интересно познакомиться с архивами замка. Там хранится исключительно любопытная переписка между наиболее выдающимися людьми семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого века. Я провожу там восхитительные часы, я живу в прошлом, — уверяла графиня; герцог Германтский предупреждал меня, что она замечательно разбирается в литературе.
— Она обладательница всех рукописей господина де Борнье[297], — продолжала между тем принцесса, имея в виду г-жу д’Эдикур: она пыталась привести достойные причины, по которым дорожила этим знакомством.
— Ей, наверно, это приснилось, по-моему, они даже не были знакомы, — заметила герцогиня.
— Особенно интересно, что авторы писем все из разных стран, — продолжала графиня д’Арпажон: связанная родством со всеми основными герцогскими и даже королевскими домами Европы, она рада была об этом упомянуть.
— Нет-нет, Ориана, — не без умысла возразил герцог. — Помните, вы как-то раз сидели за обедом с ним рядом!
— Позвольте, Базен, — перебила герцогиня, — если вы хотите сказать, что я была знакома с господином де Борнье, то конечно, он даже несколько раз приходил ко мне домой, но я никогда не решалась его пригласить, потому что каждый раз приходилось бы все дезинфицировать формалином. А тот обед я помню, еще бы, только это было совсем не у Зенаиды: она Борнье в глаза не видела, а если с ней заговорить о «Дочери Роланда», решит, что речь о принцессе Бонапарт[298], той, что помолвлена с сыном греческого короля[299]; нет, это было в австрийском посольстве. Милейший Ойос[300] думал доставить мне удовольствие, усадив рядом со мной этого зловонного академика. Мне казалось, что мой сосед — эскадрон жандармов. Мне пришлось весь обед по мере сил затыкать нос, я дышала только над грюйером!
Герцог Германтский, добившись своей тайной цели, украдкой оглядел лица обедающих, чтобы оценить впечатление от слов герцогини.
— Для меня, впрочем, письма обладают особым очарованием, — игнорируя разделявшую нас физиономию принца Агриджентского, продолжала дама, замечательно разбиравшаяся в литературе и хранившая в своем замке столь любопытные письма. — Вы замечали, что зачастую письма писателя превосходят остальные его произведения? Как же зовут того автора, который написал «Саламбо»?
Я бы с удовольствием оставил этот вопрос без ответа, чтобы прервать разговор, но чувствовал, что огорчу этим принца Агриджентского, который делал вид, будто прекрасно знает, кто написал «Саламбо», но из чистой вежливости уступает мне честь ответить на вопрос, а на самом деле находится в жестоком замешательстве.
— Флобер, — выговорил я наконец, но принц в этот миг кивнул в знак согласия, и его кивок заглушил звук моего голоса, так что собеседница моя не поняла толком, что я сказал, «Поль Бер» или «Фульберт»[301], но оба имени ее не вполне удовлетворили.
— Как бы то ни было, — продолжала она, — какие у него любопытные письма и насколько они превосходят его книги! Впрочем, его переписка это проясняет: он столько говорит о том, как ему трудно писать книги, что понимаешь: он не настоящий писатель, ему не хватает дарования.
— Кстати о переписке, мне кажутся превосходными письма Гамбетта[302], — сказала герцогиня Германтская, желая показать, что не боится проявить интерес к пролетарию и радикалу. Г-н де Бреоте понял весь смысл этой дерзости, обвел присутствующих хмельным и растроганным взглядом и протер монокль.
— Боже мой, эта «Дочь Роланда» была дьявольски скучной, — изрек герцог Германтский с удовлетворением, происходившим из чувства превосходства над пьесой, на которой он так скучал, а возможно, и из ощущения suave mari magno[303], которое мы испытываем в разгар доброго обеда, вспоминая о столь мучительных вечерах. — Хотя там было несколько прекрасных стихов, было патриотическое воодушевление.
Я намекнул, что нисколько не восхищаюсь г-ном де Борнье.
— Вот как? У вас к нему есть претензии? — с любопытством спросил герцог, всегда предполагавший, когда о каком-нибудь мужчине отзывались с неодобрением, что причиной тому личная вражда, а когда хвалили женщину, что это начало любовной интрижки. — Вижу, у вас на него зуб. Чем он перед вами провинился? Расскажите! Нет-нет, между вами явно черная кошка пробежала, раз вы его хулите. «Дочь Роланда» длинновата, конечно, но временами дух захватывает.
— Очень подходит к такому пахучему автору, — с иронией в голосе вставила герцогиня. — Если бедному мальчику довелось хоть раз побыть в его компании, не удивительно, что он нос воротит!
— Впрочем, должен признаться вашему высочеству, — продолжал герцог, обращаясь к принцессе Пармской, — что, отрешаясь от «Дочери Роланда», в литературе и даже в музыке я ужасно старомоден, мне по душе любое старье. Вы мне, быть может, не поверите, но, когда по вечерам моя жена садится к роялю, я иногда прошу ее сыграть старую пьеску Обера, Буальдье[304], даже Бетховена! Вот что я люблю. А от Вагнера, наоборот, сразу засыпаю.
— Вы неправы, — возразила герцогиня Германтская, — при всех его невыносимых длиннотах Вагнер был гениален. «Лоэнгрин» — шедевр. Даже в «Тристане» попадаются любопытные страницы. А хор прях из «Летучего голландца»[305] — просто чудо.
— А нам, Бабаль, — отозвался герцог Германтский, обращаясь к г-ну де Бреоте, — милее, не правда ли, что-нибудь такое:
В благословенном этом уголке
Все назначают нежные свиданья[306].
Это прелестно. И «Фра Дьяволо», и «Волшебная флейта», и «Хижина», и «Свадьба Фигаро», и «Бриллианты короны», вот где музыка! И в литературе то же самое. Я вот обожаю Бальзака — «Бал в Со», «Парижских могикан»[307].
— Ах, дорогой, если вы наброситесь на Бальзака, разговор затянется до бесконечности, погодите, приберегите порох до дня, когда у нас будет Меме. Этот еще почище, он Бальзака помнит наизусть.
Герцог, раздраженный вмешательством жены, несколько мгновений убивал ее грозным молчанием. Тем временем г-жа д’Арпажон вела с принцессой Пармской разговор о трагической и прочей поэзии, долетавший до меня лишь урывками, и вдруг я услышал, как г-жа д’Арпажон говорит: «Уж как вашему высочеству будет угодно, я согласна, что он заставляет нас видеть уродство мира, потому что не замечает разницы между безобразным и прекрасным, а вернее, потому что в несносном своем тщеславии воображает, будто все сказанное им прекрасно; я соглашусь с вашим высочеством, что в этом произведении есть и смехотворные места, и невнятности, и безвкусица, и что многое трудно понять, что читать это так тяжело, будто написано по-русски или по-китайски, потому что это что угодно, только не французский язык, но уж когда вы проделали этот тяжкий труд — какая награда вас ждет, какое у него воображение!» Начало этой тирады я не слышал. В конце концов я догадался, что поэт, не замечающий разницы между прекрасным и безобразным, это Виктор Гюго, а стихотворение, которое было так же трудно понять, как если бы оно было написано по-русски или по-китайски, это: