Сторона Германтов — страница 104 из 124

. Эта спаржа даже провела несколько дней у нас в доме. На картине ничего больше и не было, только пучок спаржи, такой же, какую вы сейчас глотаете. Но я отказался проглотить спаржу господина Эльстира. Он просил за нее триста франков. Триста франков за пучок спаржи! Да ей красная цена луидор, даже самой ранней! Просто не верится. А когда он к этим штукам добавляет персонажей, его художество становится каким-то вульгарным, унылым, это мне не по вкусу. Странно, что такому умнице, такому тонкому знатоку, как вы, все это нравится».

— Ну, не знаю, почему вы так говорите, Базен, — вмешалась герцогиня, не любившая, когда умаляли значение того, что было у нее в гостиных. — Я далеко не все подряд принимаю в картинах Эльстира. Одно у него хорошо, другое никуда не годится. Но все, как правило, не лишено таланта. И надо признать, что картины, которые я купила, на редкость хороши.

— Ориана, в этом роде мне в тысячу раз милее маленький этюд господина Вибера[324], который мы видели на выставке акварелистов. Пустячок, если угодно, уместится на ладони, но бездна остроумия: этот изможденный, грязный миссионер перед изнеженным прелатом, который играет со своей собачкой, — воистину это поэма, полная изящества и даже глубины.

— Кажется, вы знакомы с господином Эльстиром, — сказала мне герцогиня. — Он приятный человек.

— Он умен, — сказал герцог, — когда говоришь с ним, удивляешься, что живопись у него такая вульгарная.

— Не просто умен, он даже весьма остроумен, — заметила герцогиня с видом знатока, смакующего предмет разговора.

— Он, кажется, начинал ваш портрет, Ориана? — спросила принцесса Пармская.

— Да, в виде красного рака, — отозвалась герцогиня, — но бессмертной славы этот портрет ему не стяжает. Это ужас, Базен хотел его уничтожить.

Герцогиня Германтская часто произносила эту фразу. В других случаях ее оценка звучала иначе: «Я его живопись не люблю, но когда-то он написал с меня чудный портрет». Первое суждение предназначалось обычно тем, кто заговаривал с герцогиней о ее портрете, второе — тем, кто о нем не упоминал и кого она хотела известить о его существовании. Первое было продиктовано кокетством, второе — тщеславием.

— Ваш портрет — ужас? Но тогда это не портрет, а клевета: я-то едва умею держать кисть в руке, но кажется, если бы я взялась делать ваш портрет и просто изобразила то, что вижу, даже у меня получился бы шедевр, — простодушно воскликнула принцесса Пармская.

— Вероятно, он видит меня так, как я сама себя вижу, и не находит во мне ничего привлекательного, — пояснила герцогиня, обведя окружающих взглядом, меланхолическим, скромным и ласковым, то есть таким, чтобы как можно больше, по ее разумению, отличаться от образа, созданного Эльстиром.

— Наверно, госпоже де Галлардон этот портрет по вкусу, — заметил герцог.

— Потому что она не разбирается в живописи? — спросила принцесса Пармская, знавшая, что герцогиня Германтская бесконечно презирает свою кузину. — Но она очень добрая, не правда ли? — На лице у герцога изобразилось глубокое изумление.

— Помилуйте, Базен, вы что, не видите, принцесса над вами смеется (принцесса и не думала смеяться). Она не хуже вас знает, что Галлардонша — старая злыдня, — подхватила герцогиня Германтская, чей лексикон, обыкновенно не выходивший за пределы всех этих старинных словечек, был смачным, как те кушанья, которые мы обнаруживаем в восхитительных книгах Пампий[325], кушанья в наши дни столь редкостные, где студень, масло, сок, фрикадельки совершенно натуральные, без малейших примесей, а соль поступила прямиком с солончаков Бретани[326]: по акценту, по выбору слов чувствовалось, что язык герцогини коренится не где-нибудь, а в Германте. Этим герцогиня существенно отличалась от своего племянника Сен-Лу, которым владели новые идеи и выражения; когда вас волнуют идеи Канта и ностальгия Бодлера, трудно писать на восхитительном французском языке Генриха IV, так что, в сущности, безукоризненный язык герцогини свидетельствовал о ее ограниченности, о том, что ее ум и сердце закрыты для всего нового. И в этом отношении остроумие герцогини Германтской тоже нравилось мне именно благодаря тому, чего в нем не было (и что как раз служило материалом для моих собственных размышлений), и тому, что сохранилось в нем благодаря этой самой ограниченности, — меня восхищала в нем пленительная мощь гибких тел, не тронутая ни усиленной работой мысли, ни нравственными поисками, ни нервными потрясениями. Ее мышление, сложившееся по сравнению с моим так давно, было для меня почти равноценно тому, что я различал в поведении стайки девушек на берегу моря. В герцогине Германтской, даром что правила любезности и почтение к духовным ценностям укротили ее и держали в повиновении, я провидел энергию и очарование бессердечной маленькой аристократки родом из окрестностей Комбре, которая еще в детстве скакала верхом, мучила кошек, выцарапывала глаза у кроликов, и пускай она теперь слыла образцом добродетели, но много лет назад вполне могла оказаться самой блистательной любовницей принца де Сагана — ведь она уже тогда была так же утонченно красива, как теперь. Вот только она неспособна была понять, что я искал в ней очарование имени Германт, а находил только самые крохи этого очарования, — следы ее родной провинции. Пожалуй, наши с ней отношения основывались на недоразумении, и это должно было стать ясно, как только вместо нее, полагавшей себя властительницей душ и умов, я принесу дань восхищения какой-нибудь другой женщине, столь же обыкновенной и наделенной таким же непроизвольным очарованием. Это недоразумение вполне естественно, оно всегда будет возникать между мечтательным юношей и светской дамой, но юношу оно глубоко волнует, ведь он еще не изучил возможностей собственного воображения и не получил своей доли неизбежных разочарований в людях, которые ему предстоит испытать точно так же, как в театре, в путешествиях и даже в любви.

По поводу спаржи Эльстира и той, что подали после цыпленка под грибным соусом, герцог Германтский объявил, что зеленую спаржу, выращенную на свежем воздухе и, по забавному выражению превосходного сочинителя, подписывающего свои опусы именем Э. де Клермон-Тоннер[327], «не такую несгибаемо твердую, как ее сестры», следует есть с яйцами; г-н де Бреоте отозвался: «Что нравится одним, не нравится другим, и наоборот. В провинции Кантон, в Китае, самым изысканным угощением считаются совершенно протухшие яйца ортоланов». Г-н де Бреоте, автор исследования о мормонах, напечатанного в «Ревю де Дё Монд», посещал только самые аристократические дома, а из них только те, что слыли более или менее интеллектуальными. Так что если он бывал у дамы, во всяком случае если посещал ее достаточно усердно, все понимали, что эта дама — хозяйка салона. Он утверждал, что ненавидит светскую жизнь, и уверял каждую герцогиню в отдельности, что ищет ее общества лишь ради ее ума и красоты. И все они ему верили. Всякий раз, когда скрепя сердце он смиренно отправлялся на большой прием к принцессе Пармской, он призывал всех этих дам последовать его примеру, чтобы его поддержать, и всегда оказывался в кругу родных душ. Он хотел, чтобы его репутация интеллектуала заставляла забыть о его принадлежности к высшему свету, и, пользуясь кое-какими правилами остроумных Германтов, в разгар сезона балов отправлялся с изысканными дамами в ученые экспедиции, а когда какой-нибудь сноб, еще не завоевавший себе положения в обществе, начинал всюду бывать, с ожесточенным упорством избегал знакомства с этим человеком и не желал его замечать. Снобов он ненавидел в силу собственного снобизма, но умел внушить простодушным людям, то есть вообще всем, что снобизм ему чужд.

— Бабаль всегда все знает! — воскликнула герцогиня Германтская. — Какая прелестная страна, обитатели которой желают быть уверенными, что лавочник продаст им по-настоящему тухлые яйца, яйца года кометы. Так и вижу, как макаю в такое яйцо ломтик хлеба с маслом. Должна сказать, что у тети Мадлен (то есть у г-жи де Вильпаризи) иной раз подают несвежую еду, даже яйца. — Тут г-жа д’Арпажон охнула. — Будет вам, Фили, вы знаете это не хуже меня. Бывает, что в яйце уже цыпленок сидит. Ума не приложу, как они там выживают. Получается не омлет, а курятник, спасибо, хоть в меню это не обозначено. Хорошо, что вы не приехали на позавчерашний обед, подавали камбалу с карболовой кислотой! Не угощение, а инфекционное отделение. Преданность Норпуа воистину доходит до героизма: он взял добавку!

— Вы были, по-моему, на том обеде, где она предъявила обществу господина Блоха (желая, возможно, придать еврейской фамилии как можно более иностранный акцент, герцог Германтский произнес на конце имени не «к», а «х», как в немецком слове hoch), который твердил о каком-то «пиите», то есть поэте, что он божественный. И как Шательро ни лягал господина Блоха под столом, тот не понимал и думал, что толчки моего племянника предназначены молодой женщине, сидевшей напротив (тут герцог слегка покраснел). Он никак не мог взять в толк, что раздражает нашу тетю своими бесконечными божественностями. А тетя Мадлен за словом в карман не лезет и заметила ему: «Ах, сударь, что же вы тогда скажете о господине де Боссюэ?» (герцог был убежден, что «господин де» перед именем известной персоны звучит весьма старорежимно). Словом, его общество украсило обед.

— А что ответил господин Блох? — рассеянно осведомилась герцогиня, которой в этот миг не приходило в голову ничего оригинального, так что пришлось перенимать немецкий выговор мужа.

— Уверяю вас, просто удрал без оглядки.

— Ах да, прекрасно помню, что видела вас у тети в тот вечер, — со значением сказала мне герцогиня Германтская, словно то, что она меня помнит, должно было мне очень польстить. — У тети в гостях всегда очень интересно. В последний раз, в тот самый вечер, когда мы там встретились, я хотела у вас спросить: тот старик, что прошел мимо нас, это был Франсуа Коппе? Вы, наверно, всех знаете по именам, — сказала она с искренней завистью к моим поэтическим знакомствам, но также и со стремлением мне удружить, с желанием, чтобы ее гости заметили молодого человека, настолько погруженного в литературу. Я заверил герцогиню, что на вечере у г-жи де Вильпаризи не видел ни одного известного человека. — Да что вы! — не подумав, отозвалась моя собеседница и сразу выдала, что ее почтение к литераторам и презрение к светским людям куда поверх