Сторона Германтов — страница 113 из 124

и высокого гордого стебля оно расцветает, являя лик мудрого короля или блистательной принцессы, то отца Генриха IV, то герцогини де Лонгвиль. Но эти лики, в отличие от лиц обедающих, не были в моих глазах отягощены ни малейшим налетом материального опыта и светской посредственности; прекрасно прорисованные и озаренные переливающимися отблесками, они идеально соответствовали именам, которые через равные промежутки, каждый другого цвета, выделялись на фоне генеалогического древа Германтов и не замутняли никаким посторонним туманом прозрачных, переменчивых, разноцветных бутонов, которые, подобно предкам Иисуса на старинных витражах с древом Иессеевым[370], цвели по обеим сторонам стеклянного ствола.

Я уже несколько раз хотел уйти, главным образом потому, что мое присутствие навязывало этому собранию какую-то незначительность, — а ведь я так долго воображал, что эти собрания прекрасны, да они и были бы прекрасны без меня, надоедливого свидетеля. А уйди я, избавься они от непосвященного, они снова могли бы сплотиться в тайное собрание. Они бы могли разыгрывать мистерии, ради которых собрались, ведь не для того же они сошлись здесь, чтобы толковать о Франсе Хальсе или о скупости, как обыкновенные буржуа. Конечно, они изрекали пустяки только из-за того, что здесь был я, и мне совестно было видеть всех этих красивых женщин и своим присутствием мешать им объединиться и зажить в изысканнейшем из салонов таинственной жизнью Сен-Жерменского предместья. Я все время порывался уйти, но герцог и герцогиня Германтские меня не отпускали и готовы были на любые жертвы, лишь бы отсрочить мой отъезд. Еще больше я удивился, когда несколько разодетых в пух и прах, усыпанных драгоценностями дам, что приехали в гости благоговея и восхищаясь, но по моей вине угодили всего-навсего на такой вечер, который в общем отличается от того, что происходит где угодно вне Сен-Жерменского предместья, не больше, чем отличается наше восприятие Бальбека и всего, что мы там видим, от обыденных впечатлений, — так вот, несколько таких дам не только удалились без малейших признаков разочарования, что было само по себе удивительно, но еще и пылко благодарили герцогиню Германтскую за восхитительный вечер, как будто в другие вечера, когда меня там не было, все происходило точно так же.

Неужели ради таких вот ужинов, как этот, все они наряжались и старательно не допускали буржуазных дам в свои столь недоступные салоны, — неужели все это ради таких ужинов? И если бы меня здесь не было, всё было бы то же самое? На секунду я заподозрил, что так оно и есть, но это было слишком уж нелепо. Здравый смысл велел отмести это предположение. И потом, если бы я его принял, что бы осталось от имени Германт, и без того уже потускневшего со времен Комбре?

Впрочем, этим девам-цветам было на удивление легко угодить, да и сами они стремились угодить собеседнику: кое с кем из них я за вечер перемолвился парой слов, причем сам краснел за глупости, которые изрекал, — и не одна из них перед уходом из салона сочла своим долгом подойти ко мне и, обласкав меня взором прекрасных глаз и поправляя гирлянду орхидей, обрамлявшую ее грудь, заверить, что знакомство со мной доставило ей огромное удовольствие, а также, тонко намекая на возможное приглашение к ужину, упомянуть, что хотела бы «что-нибудь устроить», заранее «назначив день» вместе с герцогиней Германтской. Из этих дам-цветов ни одна не ушла раньше принцессы Пармской. Одной из двух причин, по которым герцогиня так настойчиво меня удерживала, было именно то, что нельзя покидать собрание раньше коронованной особы, о чем я и не догадывался. Как только принцесса Пармская поднялась, всем как будто стало легче. Все дамы преклонили колено перед ее высочеством, она подняла каждую, поцеловала, словно оделяя благословением, о котором та молила коленопреклоненно, и разрешая потребовать накидку и позвать лакеев. А потом у дверей зазвучало что-то вроде речитатива, которым выкликали великие имена, принадлежавшие французской истории. Принцесса Пармская, желая уберечь герцогиню от простуды, запрещала ей спускаться по лестнице и провожать ее до вестибюля, а герцог добавлял: «Ориана, вспомните, что вам говорил доктор, тем более что ее высочество разрешает».

«По-моему, принцесса Пармская была очень рада вашему обществу». Это выражение было мне уже знакомо. Подойдя ко мне через всю гостиную, герцог произнес его с таким предупредительным и проникновенным видом, будто вручал мне диплом или угощал птифурами. Он явно испытывал в этот миг огромное удовольствие, придававшее его лицу такое милое и кроткое выражение, что я понял: проявлять такого рода заботу он будет до самого смертного часа, видя в этом почетный и нетрудный долг, исполнять который не помешает и старческое слабоумие.

Я уже собирался уходить, когда фрейлина принцессы вернулась в гостиную за подарком герцогини, который чуть не забыла, — великолепными гвоздиками, привезенными из замка Германт. У фрейлины горели щеки, ясно было, что ей досталось: принцесса, с такой добротой относившаяся ко всем и каждому, не умела сдержать раздражения при каждом промахе своей прислужницы. И та, схватив гвоздики, со всех ног поспешила к выходу, но, желая сохранить видимость благодушия и своеволия, бросила мне, проходя мимо: «Принцессе кажется, что я ее задерживаю, она хочет уехать, но и гвоздики оставлять не желает. Но у меня же нет крыльев, я не могу сразу поспеть всюду!»

Увы, если я не ушел раньше, дело было не только в ее высочестве. На то была и другая причина: хваленая роскошь, недоступная Курвуазье, роскошь, наслаждаться которой предлагали своим друзьям Германты, как богатые, так и близкие к разорению, не зная себе равных в этом искусстве (я и сам нередко испытывал на себе это их свойство благодаря Роберу де Сен-Лу), имела далеко не только материальную природу: это была еще и роскошь чарующих разговоров, любезных жестов, несравненная словесная элегантность, происходившая от богатого внутреннего содержания. Но в праздной светской жизни этому свойству нет применения, поэтому подчас оно в поисках выхода выливалось в быстротечные и потому особенно тоскливые излияния; когда в такие излияния пускалась герцогиня Германтская, их легко было принять за искреннее чувство. Причем в этот самый момент герцогиня верила в то, что говорила, ведь она была не одна, а с другом или подругой и вместе с ними испытывала что-то вроде опьянения, но совсем не физического, а похожего на то, какое иногда навевает на нас музыка; герцогиня могла в такие минуты сорвать цветок с корсажа или снять с шеи медальон и подарить их тому, с кем ей хотелось побыть подольше этим вечером, хотя ее не покидала печальная мысль, что, как ни тяни время, все это не приведет ни к чему, кроме пустых разговоров, и ничего не получится из этой нервной радости, из этого мимолетного чувства, напоминающих первое весеннее тепло, потому что они тоже оставляли по себе усталость и печаль. Да и другу не следовало слишком доверять неслыханно упоительным клятвам этих женщин, которые так остро чувствуют всю прелесть мгновения, что с деликатностью и благородством, неведомыми нормальным людям, превращают собеседника в трогательный шедевр доброты и великодушия, но, как только мгновение истечет, от них уже больше нечего ожидать. Их приязнь испаряется вместе с экзальтацией, ее порождающей, и та самая тонкость ума, что помогала им угадать и сказать вам все, что вы хотели бы услышать, точно так же позволит им спустя несколько дней уловить ваши смешные черточки и смешить ими следующего гостя, с кем они будут упиваться этими столь краткими «музыкальными моментами»[371].

В вестибюле я спросил у лакея мои snow-boots[372] — я надел их, потому что, когда уходил из дому, с неба упало несколько снежинок, быстро превратившихся в грязь, и не подумал, что они не слишком элегантны; теперь же, видя на всех лицах усмешки, я устыдился, особенно когда заметил, что принцесса Пармская еще не уехала и видит, как я натягиваю мои американские боты. Принцесса подошла ко мне.

— О, какая прекрасная мысль, — воскликнула она, — какой вы умница! Надо бы нам такие купить, — добавила она, обращаясь к своей фрейлине, и на ухмыляющихся лицах лакеев тут же изобразилась почтительность, а гости окружили меня, расспрашивая, где мне удалось достать такую прекрасную вещь. — В этой обуви, — продолжала принцесса, — вы можете идти как угодно далеко, даже если снег пойдет опять; погода над вами не властна.

— О, на этот счет ваше королевское высочество может не беспокоиться, — с хитрым видом возразила фрейлина, — снега больше не будет.

— Откуда вы знаете? — язвительным тоном заметила милейшая принцесса Пармская, которую не злило ничего, кроме глупости ее придворной дамы.

— Я совершенно уверена, ваше высочество, снега больше не будет, это физически невозможно.

— Но почему?

— Снега больше не будет, потому что для этого сделано все необходимое: дороги посыпали солью!

Простодушная фрейлина не заметила, как рассердилась принцесса и развеселились все прочие, потому что, никак не унимаясь, сказала мне с милой улыбкой, не обращая внимание на то, что я отрицал какую бы то ни было связь с адмиралом Жюрьеном де Ла Гравьером: «Впрочем, не все ли равно? У молодого человека моряцкая закваска, он непогоды не боится. У него это в крови».

А герцог Германтский проводил принцессу Пармскую и сказал мне, взяв мое пальто: «Дайте-ка я пособлю вам с вашей одежкой». Причем он даже не улыбался: именно подчеркнутая безыскусность, с которой Германты произносили самые простонародные выражения, придавала этим выражениям аристократизм.

Экзальтация неестественна, а потому всегда соседствует с печалью, и я, хоть и по-другому, чем герцогиня Германтская, испытал это на себе, когда вышел наконец из ее дома и сел в экипаж, чтобы ехать в особняк г-на де Шарлюса. Мы по своему выбору можем подчиняться одной из двух сил: первая исходит от нас самих, рождаясь из глубины наших впечатлений, а вторая поступает извне. Первая сила приносит нам радость — ту, что неотделима от творчества. Другой же силовой поток, пытаясь вовлечь нас в движение, которым охвачены окружающие, сам по себе никакого удовольствия нам не приносит, но мы можем собственным усилием извлечь из него радость, разделив чужое упоение — вот только упоение это будет искусственным и быстро перейдет в скуку и тоску; поэтому светские люди так часто ходят с унылой миной и страдают от нервного истощения, подчас чреватого самоубийством. Сидя в экипаже, уносившем меня к г-ну де Шарлюсу, я пребывал во власти этого второго вида экзальтации, совсем непохожей на ту, что рождается из личного впечатления; ту, первую, я переживал когда-то раньше в совсем других экипажах, — один раз в двуколке доктора Перспье, я тогда видел, как вырисовываются мартенвильские колокольни на фоне заката, другой раз в Бальбеке в карете г-жи де Вильпаризи, когда пытался уловить, о чем напомнила мне аллея, обрамленная деревьями. Но в этом, третьем, экипаже перед моим духовным зрением витали только образы очень скучных, на мой вкус, разговоров за обедом у герцогини Германтской, например рассказов принца Фона о германском императоре, о генерале Бота и английской армии. Я уже вставил эти рассказы в мой внут