Сторона Германтов — страница 121 из 124

— Ах да, помню, в самом деле.

— Как вам кажется, кто это?

— Ну, если картина была у Жильбера, на ней, вероятно, один из ваших предков, — отвечал Сванн с ироническим почтением к величию, не признать которого было бы, с его точки зрения, невежливо и смехотворно, но говорить о котором следовало в шутливом тоне, поскольку этого требовал хороший вкус.

— Разумеется, — отрезал герцог. — Это Бозон Германтский, уж не помню какой он там по счету. Но на это мне плевать. Вы же знаете, я не такой феодал, как мой кузен. Мне говорили, что это может быть Риго[413], Миньяр, даже Веласкес! — добавил он, пронзая Сванна взглядом, одновременно инквизиторским и палаческим, чтобы проникнуть в его мысли и вынудить у него нужный ответ. — Ну же, — заключил он (благо, когда ему удавалось насильно вырвать у кого-нибудь желаемый ответ, он умел тут же поверить, что этот ответ ему дали совершенно добровольно), — говорите прямо, без лести. Как вы думаете, это в самом деле кто-нибудь из корифеев, которых я вам назвал?

— Нннет, — произнес Сванн.

— Ну, я-то, вообще говоря, ничего в этом не смыслю, не мне решать, кто этот тип. Но вы, любитель искусств, специалист, вы-то что думаете? Вы такой знаток, что у вас должны быть свои соображения. Кому бы вы приписали этот портрет?

Сванн немного помедлил перед картиной, которую явно находил ужасной. «Вашему недоброжелателю!»[414] — со смехом ответил он герцогу, который не удержался от яростной гримасы. Немного успокоившись, он произнес: «Вы оба очень милы, подождите минутку, сейчас придет Ориана, а я напялю фрак и вернусь. Заодно скажу хозяйке, что вы оба ее ждете».

Я немного поговорил со Сванном о деле Дрейфуса и спросил, как так получилось, что все Германты антидрейфусары. «Прежде всего, это потому, что все эти люди в глубине души антисемиты», — отвечал Сванн, хотя по опыту знал, что это не совсем так; но как все люди, питающие страстные убеждения, он, если приходилось объяснять, почему некоторые их не разделяют, подозревал, что они руководствуются не соображениями, о которых можно спорить, а предубеждениями, предрассудками, с которыми ничего не поделаешь. К тому же его жизнь клонилась к преждевременному концу, и, как измученное животное, которое постоянно терзают и травят, он теперь горячо ненавидел эти гонения и почти готов был вернуться к вере отцов.

— О принце Германтском я и вправду слыхал, что он антисемит, — сказал я.

— Ну, тут и спорить не о чем. В бытность свою офицером он, когда у него заболел зуб, предпочел страдать от нестерпимой боли, лишь бы не обращаться к единственному в том краю зубному врачу, который был евреем; а позже, во время пожара, он допустил, чтобы сгорело целое крыло его замка, потому что пожарные насосы были только в соседнем замке, принадлежавшем Ротшильдам.

— А вы случайно не едете к нему сегодня вечером?

— Еду, — отвечал он, — хотя очень устал. Но он предупредил меня пневматичкой, что ему нужно со мной поговорить. Чувствую, что в ближайшие дни буду недомогать и не сумею выезжать из дому или принимать у себя, и предстоящий разговор будет меня беспокоить, так что уж лучше отделаюсь от него сразу.

— Но герцог Германтский не антисемит.

— Вы же сами видите, что это не так, потому он и против Дрейфуса, — возразил Сванн, не замечая, что совершает логическую ошибку. — Но мне все равно жаль, что я расстроил человека — хотя что это я! герцога, — когда не стал восхищаться его Миньяром или уж не знаю кем.

— Но герцогиня-то, — настаивал я, возвращаясь к делу Дрейфуса, — она-то умная женщина.

— Да, она прелесть. Хотя, на мой взгляд, она была еще обаятельней раньше, когда ее звали принцесса Делом. В ее натуре появилась какая-то угловатость; когда она была юной гранд-дамой, все в ней было как-то нежнее, но, в сущности, будь то молодые или не очень, мужчины или женщины, чего вы хотите? Все это люди другой породы, тысяча лет феодализма не проходит бесследно. А сами они, естественно, думают, что к их образу мыслей это отношения не имеет.

— Но ведь Робер де Сен-Лу дрейфусар?

— Что ж, вот и хорошо, тем более что, как вы знаете, его мать страшно этим недовольна. Мне говорили, что он за Дрейфуса, но я не знал точно. Я очень рад. Это меня не удивляет, он большой умница. Это дорогого стоит.

С тех пор как Сванн стал дрейфусаром, в нем появилась невероятная наивность, это влияло на его взгляды и меняло их еще заметнее, чем когда-то женитьба на Одетте; это был новый шаг вниз по общественной лестнице, хотя вернее было бы сказать — переход в другой разряд, и переход этот служил лишь к его чести, потому что он возвращался на дорогу пращуров, от которой прежде отклонился из-за своих аристократических знакомств. Но в тот самый момент, когда ему, такому проницательному, благодаря знаниям, унаследованным от предыдущих поколений, казалось бы, нетрудно было разглядеть истину, еще скрытую от светских людей, он впал в какое-то смешное ослепление. Теперь обо всем, что его восхищало или отталкивало, он судил с точки зрения дрейфусарства. Г-жа де Бонтан была против Дрейфуса — и он решил, что она дура, и это было не более удивительно, чем то, что когда-то, сразу после женитьбы, он считал эту даму умницей. И так ли уж важно, что новая страсть затронула и его политические взгляды: он совершенно забыл, как объявлял Клемансо корыстолюбцем и английским шпионом (эта нелепость была в ходу среди Германтов и их круга); теперь Сванн верил, что всегда считал его совестью нации, таким же образцом стойкости, как Корнели[415]. «Нет, я всегда это говорил. Вы что-то путаете». Эта страсть захлестнула не только политические суждения Сванна, она перевернула и его литературные вкусы, и даже его манеру их выражать. Баррес[416] растерял весь свой талант, и даже то, что он писал в молодости, оказывалось слабо, это почти невозможно было читать. «Попробуйте сами, до конца не дочитаете. Какая разница между ним и Клемансо! Лично я не принадлежу к антиклерикалам, но, читая Клемансо, понимаешь, что в Барресе нет стержня! Нет, папаша Клемансо — огромный молодец. А какой у него язык!» Впрочем, не антидрейфусарам было критиковать подобные заскоки. Они-то уверяли, что Дрейфуса поддерживают только евреи. А если за пересмотр дела выступает верующий католик, например Саньет, то это потому, что его уговорила г-жа Вердюрен, оголтелая радикалка. Она яростно ненавидит «попов». Саньет неплохой человек, но глупец, и не сознает, как пагубно влияние «Хозяйки». Если же кто-нибудь возражал, что Бришо так же, как Саньет, дружен с г-жой Вердюрен, однако же вступил в Лигу французского отечества, то объясняли это тем, что он умнее.

— Вы с ним видитесь иногда? — спросил я у Сванна, имея в виду Сен-Лу.

— Нет, никогда. Он написал мне на днях, хотел, чтобы я попросил герцога де Муши и кое-кого еще проголосовать за него в Жокей-клубе, куда он, впрочем, прошел как по маслу.

— Несмотря на дело Дрейфуса!

— Об этом и речи не было. Впрочем, признаться, с тех пор как все это началось, я туда ни ногой.

Вошел герцог Германтский, а за ним и его жена, готовая к выходу, высокая, великолепная, в красном атласном платье с подолом, обшитым блестками. В волосах у нее красовалось большое пурпурное страусовое перо, а на плечи был наброшен тюлевый шарф того же цвета. «Как хорошо, что вы заказали себе шляпу с зеленой подкладкой, — заметила герцогиня, от которой ничто не ускользало. — Впрочем, у вас, Шарль, все прекрасно, и то, во что вы одеты, и то, что вы говорите, и что читаете, и что делаете». Однако Сванн, казалось, не слышал; он созерцал герцогиню, словно картину великого художника, а потом поймал ее взгляд и сложил губы в такую гримаску, словно говорил: «Черт меня побери!» Герцогиня рассмеялась. «Вам пришелся по вкусу мой туалет, я в восторге. Но признаюсь вам, мне самой он не слишком нравится, — уныло продолжала она. — Боже, какая скука одеваться и ехать куда-то, когда на самом деле так хочется остаться дома!»

— Какие великолепные рубины!

— Ах, милый мой Шарль, вы хотя бы знаете в этом толк, не то что эта скотина Монсерфейль, который спросил у меня, настоящие ли они. Признаться, я никогда не видела таких прекрасных рубинов. Это подарок великой княгини. На мой вкус, они великоваты, прямо бокалы бордо, полные до краев, но я их надела, потому что мы увидимся с великой княгиней у Мари-Жильбер, — добавила герцогиня Германтская, не догадываясь, что своими словами опровергает то, что сказал герцог.

— Что будет у принцессы? — спросил Сванн.

— Ничего особенного, — поспешно отозвался герцог, из вопроса Сванна заключивший, что его не пригласили.

— Что ты, Базен! Туда призваны все вассалы и вассалы всех вассалов. Будет ужасная давка. Собирается гроза, надеюсь, что тучи разойдутся, — добавила она, ласково глядя на Сванна, — ведь у них такие великолепные сады. Вы их знаете. Я там была в прошлом месяце, когда цвела сирень, такую красоту даже вообразить невозможно. А какой фонтан — настоящий Версаль в Париже.

— Что собой представляет принцесса? — спросил я.

— Но вы же ее видели здесь и сами знаете, что она хороша, как день, немного туповата, очень обходительна, несмотря на все свое немецкое высокомерие, великодушна и бестактна.

Сванн, с его тонкостью, понимал, что герцогиня демонстрирует «германтское остроумие», причем без особых усилий, а просто пересказывая собственные слова в менее изощренной форме, чем в первый раз. Но ему хотелось доказать герцогине, что ему понятно ее стремление быть забавной; притворяясь, будто это ей удалось, он улыбнулся натужной улыбкой, и от этой особой разновидности его лицемерия мне стало точно так же неловко, как когда-то, когда родители при мне говорили с г-ном Вентейлем об испорченности нравов в определенных кругах (хотя прекрасно знали, что куда более разнузданные нравы царят в Монжуване) или когда Легранден изощрялся в остроумии перед глупцами, щеголяя изысканными эпитетами и прекрасно зная, что богатая, шикарная, но необразованная публика его не поймет.