ату до самого верха каменных и стеклянных стен, и, перемещаясь в ней, распространяли вокруг себя маслянистые золотые водовороты. Я шел дальше, и часто сила моего желания останавливала меня в темном переулке перед собором, как когда-то по дороге в Мезеглиз; мне казалось, что сейчас из тьмы возникнет женщина и насытит это желание; если вдруг я чувствовал, что во мраке мимо меня скользнуло женское платье, жесточайшее наслаждение не давало мне поверить, что его прикосновение было случайно и я пытался обнять перепуганную незнакомку. В этом готическом переулке было для меня нечто столь реальное, что, если бы я сумел «подцепить» женщину и овладеть ею, ничто бы не могло меня разубедить в том, что свело нас с ней античное сладострастие, даже если бы она оказалась обыкновенной девкой, торчавшей там каждый вечер: зима, мое одиночество, темнота и средневековье овеяли бы ее тайной. Я размышлял о будущем: мне казалось, что забыть герцогиню Германтскую было бы ужасно, но, в сущности, благоразумно, и впервые мне пришло в голову, что это возможно и даже, пожалуй, легко. В полной тишине квартала до меня доносились слова и смех полупьяных прохожих, возвращавшихся по домам. Я останавливался на них поглядеть, я смотрел в ту сторону, откуда донесся шум. Но ждать приходилось долго: меня окружала такая плотная тишина, что даже далекие звуки раздавались в ней очень четко и громко. И наконец гуляки проходили, но не мимо меня, как я надеялся, а где-то далеко позади. Не то виноваты в этой акустической ошибке были перекрестки и расположение домов, отражавших звук, не то в незнакомом месте нам вообще трудно понять, откуда исходит шум, но и направление, и расстояние я то и дело определял неправильно.
Ветер усиливался. Была в нем шероховатость, взъерошенность, предвещавшая снегопад; я выходил на главную улицу и вскакивал в трамвайчик; офицер на площадке отвечал не глядя на приветствия проходивших по тротуару неуклюжих солдат, чьи лица раскрасил мороз; казалось, из-за резкого перехода от осени к началу зимы городок переместился дальше на север, и эти раскрасневшиеся лица напоминали румяные физиономии брейгелевских крестьян, веселых, подвыпивших и замерзших.
А в гостиницу, где я встречался с Сен-Лу и его друзьями, начинавшиеся праздники привлекли много народу, местных и издалека; на двор, который мне нужно было пересечь, выходили рдеющие кухни, там крутились на вертелах цыплята, на решетках жарилась свинина и живые омары доходили на «адском огне» (так это называлось у хозяина гостиницы), а в самом дворе толклась толпа, достойная «Переписи в Вифлееме» старых фламандских мастеров[31]: новоприбывшие собирались кучками, спрашивали у хозяина или его помощников, получат ли они здесь стол и кров (причем те, если просители приходились им не по вкусу, советовали им поискать пристанище в городе), а мимо тем временем проходил поваренок, ухватив за шею трепыхавшуюся домашнюю птицу. А в большом зале ресторана, который я пересек в первый день, чтобы добраться до отдельного кабинета, где ждал мой друг, все наводило на мысль о евангельской трапезе, изображенной со старинным простодушием и фламандской любовью к чрезмерности, — изобилие украшенных и дымящихся рыб, пулярок, тетеревов, бекасов, голубей, которых, запыхавшись, приносили официанты, для скорости скользя по паркету, и расставляли на огромном столе, где их тут же разделывали; однако, поскольку к моему появлению многие посетители уже кончали обедать, вся эта снедь громоздилась там невостребованная, словно все это великолепие и расторопность служителей не столько отвечали желаниям обедающих, сколько выражали почтение к священному тексту, тщательно воплощенному в его буквальном смысле, но простодушно уснащенному деталями, заимствованными из местной жизни и выдававшими стремление явить взорам великолепие праздника благодаря обилию съестного и усердию услужающих. Один из них в конце зала о чем-то мечтал, застыв перед сервантом; он один не суетился и, наверно, был в состоянии мне ответить, так что я решил узнать у него, в каком помещении для нас накрыли стол, повсюду были расставлены жаровни, чтобы подогревать кушанья для запоздавших, а в центре зала, наоборот, были выставлены десерты, покоившиеся на руках у великана, опорой которому служила огромная утка, казалось, хрустальная, а на самом деле изваянная изо льда, которую каждый день в истинно фламандском духе вырезал раскаленным клинком повар-ваятель, и я, лавируя между жаровнями, рискуя быть сбитым с ног другими услужающими, пошел прямо к этому мечтателю; мне казалось, что я узнаю в нем традиционную фигуру священных сюжетов: его лицо было копией тех курносых, простодушных и небрежно прорисованных физиономий с их мечтательным выражением, по которым видно, что они уже почти предвосхищают божественное присутствие, пока остальные еще ни о чем не догадываются. Добавим, что в честь близящихся праздников к этому изваянию добавилось небесное пополнение в виде отряда херувимов и серафимов. Юный ангел-музыкант, на вид лет четырнадцати, с личиком, обрамленным белокурыми волосами, не играл, правда, ни на одном инструменте, а грезил перед гонгом или стопкой тарелок, пока менее ребячливые ангелы метались по необъятным пространствам зала, сотрясая воздух беспрестанным колыханием полотенец, свисавших вдоль их тел наподобие острых крыльев на полотнах старых мастеров. Опасливо огибая зыбкие границы этих областей, осененных пальмовыми ветвями, откуда небесные служители выныривали, словно из эмпирея, я проложил себе путь в небольшой кабинет, где находился стол Сен-Лу. Я нашел там нескольких его друзей, которые всегда ужинали с ним вместе, все дворянского сословия, не считая одного-двух разночинцев, но таких, в ком дворяне учуяли друзей еще с лицея и с кем охотно общались, доказывая этим, что ничего не имеют против буржуа, даже республиканцев, лишь бы они чисто мыли руки и ходили к мессе. В первый же раз перед тем, как сели за стол, я отвел Сен-Лу в уголок и при всех, но так, чтобы никто не слышал, сказал:
— Робер, время и место выбраны неудачно для того, что я вам хочу сказать, но это совсем ненадолго. В казарме я все забываю у вас спросить: это у вас фотография герцогини Германтской там, на столе?
— Да, конечно, она ведь моя милая тетя.
— Надо же, я совсем с ума сошел, я это знал и раньше, но как-то об этом не думал; о господи, ваши друзья, наверно, теряют терпение, давай быстро договорим, а то они на нас смотрят, или отложим до другого раза, не важно.
— Да нет же, продолжайте, они подождут.
— Нет, нехорошо, не хочу быть невежливым, они такие славные, и вообще, это все неважно.
— Так вы знаете нашу славную Ориану?
Говоря «славная Ориана», как до того «милая», Сен-Лу вовсе не имел в виду, что герцогиня Германтская такая уж «славная». В подобных случаях «милая», «прекрасная», «славная» просто усиливают смысл местоимения «наша», обозначающего, что мы с этой особой знакомы, но нам не приходит в голову, что бы такого сказать о ней постороннему человеку. Для начала говорят «славная», а потом в удобный момент добавляют «Вы с ней часто видитесь?», или «Я ее уже сто лет не видел», или «Мы с ней увидимся в этот вторник», или «Она уже, наверно, не первой молодости».
— Сказать не могу, как забавно, что это ее фотография, ведь мы теперь живем в ее доме, и я узнал про нее невероятные вещи (мне трудно было бы сказать, какие именно), так что теперь она меня страшно интересует с литературной точки зрения, понимаете, я бы сказал — с бальзаковской точки зрения, вы с полуслова поймете, что я имею в виду, вы же такой умница; но хватит, а не то ваши друзья сочтут меня невежей!
— Ничего они не сочтут, я им сказал, что вы несравненны, и они робеют больше вашего.
— Вы слишком добры. Дело вот в чем: герцогиня Германтская не подозревает, что я с вами знаком, не правда ли?
— Понятия не имею; я ее не видел с лета, потому что с тех пор, как она вернулась домой, у меня еще не было увольнительной.
— Видите ли, меня уверяли, что она считает меня круглым дураком.
— Ну, не может быть: Ориана не светоч, конечно, но она совсем не глупа.
— Вы знаете, мне вообще совершенно не хочется, чтобы вы оповещали всех вокруг о том, как хорошо вы ко мне относитесь, ведь я лишен самолюбия. Меня даже огорчает, что вы расхвалили меня вашим друзьям (к которым мы через секунду вернемся). Но если бы вы могли рассказать ее светлости герцогине Германтской, какого вы обо мне высокого мнения, и даже с некоторыми преувеличениями, я был бы страшно рад.
— С большим удовольствием, и если это все, о чем вы просите, мне это совсем не трудно, но какая вам разница, что она о вас думает? По-моему, вам это должно быть просто смешно; в общем, если дело только в этом, мы с вами все обсудим или при всех, или когда останемся одни, потому что боюсь, вам утомительно столько времени стоять на ногах и в таком неловком положении, ведь у нас сколько угодно возможностей побыть вдвоем.
Как раз благодаря этой неловкости я и собрался с духом обратиться к Роберу с просьбой; я воспользовался присутствием посторонних как предлогом, чтобы говорить кратко и бессвязно: так легче было лгать, потому что я ведь лгал, утверждая, что забыл о родстве моего друга с герцогиней; кроме того, у Робера не оставалось времени спросить, зачем, собственно, мне хочется, чтобы герцогиня знала, что я с ним дружу, что я умен и так далее — эти расспросы меня бы смутили, потому что я не мог на них ответить.
— Робер, вы же такой умница, мне странно, что вы не понимаете: не нужно спорить с друзьями о том, что их порадует, нужно просто это сделать. Просите меня о чем угодно, мне даже очень хочется, чтобы вы меня о чем-нибудь попросили, уверяю вас, я не стану требовать объяснений. Я даже больше попрошу, чем в самом деле хочу; мне не так уж нужно познакомиться с госпожой герцогиней Германтской, но, чтобы вас испытать, мне следовало бы сказать вам, что я жажду у нее пообедать, и я знаю, что вы бы этого не сделали.
— Я не только это сделал бы — я это сделаю.