Сторона Германтов — страница 36 из 124

пожелаете, получить над ней власть и удержать ее рядом с собой. Меня эта участь миновала, а с Сен-Лу, когда он впервые увидел Рашель на сцене, все так и произошло. Он тогда стал ломать себе голову, как к ней подойти, как с ней познакомиться, обнаружил внутри себя новое, волшебное пространство, где жила она; оттуда исходили восхитительные излучения, но проникнуть туда он не мог. Он вышел из театра, размышляя о том, что безумием было бы написать ей письмо, все равно она ему не ответит; он был готов отдать свое состояние и имя за это существо, которое жило в нем самом, в мире, неизмеримо превосходящем все эти слишком хорошо известные ему вещи, в мире, приукрашенном страстью и мечтой, и тут он увидел, как из артистического подъезда театра, старого зданьица, которое и само было похоже на декорацию, высыпала веселая стайка актрис, занятых в спектакле, — все в очаровательных шляпках. Их поджидали знакомые молодые люди. Поскольку число человеческих пешек меньше, чем число комбинаций, которые они могут образовать, в зале, где вроде бы нет никого мало-мальски знакомого, всегда найдется кто-нибудь, кого вы давно не видели и не думали когда-нибудь встретить, и вдруг он возникает так кстати, что кажется — это перст судьбы, хотя судьба могла бы распорядиться и по-другому, окажись вы не здесь, а в другом месте, где вас обуяли бы другие желания и где повстречался бы другой старый знакомый, готовый им содействовать. Золотые ворота царства мечты захлопнулись за Рашелью раньше, чем Сен-Лу увидел, как она выходит из театра, так что веснушки и прыщики оказались не так уж важны. Все же они ему не понравились, тем более что теперь он был не один и мечта уже не имела над ним той власти, что в театре, когда он смотрел на актрису. Но хотя он больше ее не видел, она продолжала управлять его поступками, как светило, которое правит нами благодаря притяжению даже в те часы, когда оно скрыто от наших глаз. Так и случилось, что из-за влечения к актрисе с тонкими чертами лица (хотя Роберу они даже не запомнились) он, столкнувшись со старым приятелем, случайно оказавшимся тут же, попросил представить его особе со стертыми чертами и в веснушках — ведь это была та же самая женщина, а про себя он решил, что позже непременно разберется, кто же она из двух на самом деле. Она спешила и в тот раз даже ничего не сказала Сен-Лу, и лишь несколько дней спустя ему наконец удалось добиться, чтобы она рассталась с подругами и поехала с ним. Он уже ее любил. Кого томит потребность в мечте, кого снедает желание быть счастливым благодаря той, о ком он мечтал, тому не много времени надо, чтобы вручить все свои шансы на счастье женщине, которая еще несколько дней назад была лишь мимолетным, незнакомым, равнодушным видением на театральных подмостках.

Когда занавес упал и мы прошли на сцену, я оробел и попытался завязать оживленный разговор с Сен-Лу, потому что не знал, как себя вести в этом новом для меня месте, и рассчитывал, что разговор меня увлечет и поведение мое полностью ему подчинится; тогда все будут думать, что я поглощен беседой и не обращаю внимания на окружающее, и никому не покажется странным, что выражение лица у меня не такое, как полагается в этом мире, который я едва замечаю, поскольку сосредоточен на собственных словах; второпях я ухватился за первую подвернувшуюся тему.

— Знаешь, — сказал я Роберу, — ведь в день отъезда я пошел с тобой проститься, как-то у нас все не было случая это обсудить. Я с тобой тогда поздоровался на улице.

— И не говори, — отвечал он, — такое огорчение; мы встретились у самой казармы, но я не мог остановиться, потому что уже сильно опаздывал. Поверь, я очень расстроился.

Значит, он меня узнал! У меня до сих пор перед глазами стоял его отчужденный жест, когда он поднял руку к фуражке, ни единым взглядом не выдал, что он меня знает, ни единым жестом не показав, как ему жаль, что он не может остановиться. Разумеется, в тот момент он прикинулся, будто не узнаёт меня, потому что так ему было гораздо проще. Но меня поражало, как быстро он сумел принять решение и ни единым движением не выдав, что он меня узнал. Я уже замечал в Бальбеке, что с наивной искренностью лица, из-за которой сквозь щеки и скулы внезапно просвечивал всплеск каких-нибудь чувств, в нем прекрасно уживалась безукоризненная вышколенность тела, приученного, благодаря воспитанию, к притворству во имя приличий, так что он, подобно превосходному актеру, мог в полку и в светском обществе проигрывать одну за другой самые разные роли. По одной из ролей он от всего сердца меня любил и обращался со мной прямо как с братом; и он действительно был мне братом и теперь вновь вел себя по-братски, но на какой-то миг он стал совсем другим, незнакомым человеком — монокль в глазу, поводья в руках, — и этот человек, не одарив меня ни улыбкой, ни взглядом, поднес руку к козырьку фуражки и четко отдал мне честь по-военному!

Я проходил мимо еще не убранных декораций: теперь, вблизи они выглядели убого, лишившись той дистанции и того освещения, которые принял в расчет расписавший их великий художник, а когда я подошел к Рашели, оказалось, что и ее внешность пострадала ничуть не меньше. Крылья ее прелестного носа, так же как очертания декораций, остались где-то там, на той сцене, что была видна из зала. А это уже была не она, я узнал ее только по глазам, последнему прибежищу личности. И форма, и сияние этой юной звезды, еще недавно такой ослепительной, исчезли. Зато, словно на лунном диске, который, если к нему приблизишься, уже не кажется ни розовым, ни золотым, на ее лице, еще недавно таком гладком, я уже замечал только бугры, пятна да вмятины. Хотя на близком расстоянии не только женское лицо, но даже раскрашенные холсты оказались сами на себя непохожи, я был счастлив очутиться здесь, пробираться между декорациями среди закулисного беспорядка, который раньше я, любитель природы, счел бы грубым и искусственным, но теперь, благодаря Гёте, запечатлевшему его в «Вильгельме Мейстере», он являл мне своеобразную красоту; и я пришел в восторг, заметив среди журналистов и светских молодых людей, поклонников актрис, которые раскланивались, болтали, курили, будто на улице, юношу в черной бархатной шапочке, в юбочке цвета гортензии, со щеками, разрисованными красным карандашом, будто страница из альбома Ватто[79]; губы его улыбались, глаза он возвел к небу и, подавая грациозными движениями ладоней чуть заметные знаки, принадлежал, казалось, к другой породе, ничего общего не имеющей с приличными людьми в пиджаках и рединготах, среди которых он, как безумный, гнался за чарующей его мечтой, такой чуждый их повседневным заботам, такой неискушенный в обычаях их цивилизации, такой неподвластный законам природы, что зрелище это было отдохновенным и невинным, как полет мотылька, заблудившегося в толпе[80], пока я провожал взглядом непринужденные арабески, которые вычерчивали на фоне декораций его крылатые, капризные и затейливые прыжки[81]. Но Сен-Лу тут же вообразил, что его подруга оказывает внимание этому танцовщику, пока он в последний раз повторяет одну из фигур дивертисмента, в котором ему предстоит танцевать, и лицо моего друга омрачилось.

— Почему бы тебе не посмотреть в другую сторону? — угрюмо заметил он ей. — Ты же знаешь, эти плясуны не стоят веревки, на которую хорошо бы им всем вскарабкаться, а потом свалиться и сломать себе шею; и эти люди непременно побегут хвастаться направо и налево, что ты на них загляделась. И кстати, слышишь, тебе сказали, чтобы ты шла к себе в уборную одеваться. Не хватало тебе опоздать.

Три господина — все трое журналисты — видя, как разозлился Сен-Лу, заинтересовались и подошли поближе, послушать, о чем речь. С другой стороны от нас устанавливали декорацию, так что мы оказались прижаты к этим людям.

— Да я его узнала, мы с ним друзья, — воскликнула подруга Сен-Лу, глядя на танцора. — Как он сложён, вы только посмотрите на эти маленькие руки — они же танцуют, и все в нем танцует!

Танцовщик обернулся к ней, и из-под сильфа, в которого он старательно перевоплотился, проглянула человеческая сущность, задрожало и вспыхнуло правдивое серое желе его глаз между жесткими накрашенными ресницами, и рот на разрумяненном пастельном лице с обеих сторон удлинила улыбка; потом, чтобы позабавить актрису, он, словно певица, напевающая нам из любезности мотивчик, про который мы сказали, что мы его обожаем, принялся повторять движение ладонями, сам себя передразнивая остроумно, как пародист, и радостно, как ребенок.

— До чего же чудесно вы сами себе подражаете! — воскликнула она, хлопая в ладоши.

— Умоляю тебя, детка, — с отчаянием в голосе произнес Сен-Лу, — перестань ломать комедию, ты меня убиваешь, клянусь тебе, еще слово, и я не пойду провожать тебя в уборную, а просто сбегу, право же, довольно меня мучить. — И тут же он обратился ко мне с заботливостью, вошедшей у него в привычку еще в Бальбеке: — Не дыши сигарным дымом, тебе будет нехорошо.

— Вот радость будет, если ты сбежишь.

— Предупреждаю тебя, я не вернусь.

— Не смею надеяться на такую удачу.

— Знаешь что? Я тебе обещал то ожерелье, если ты будешь хорошо себя вести, но раз ты так со мной обращаешься…

— Ты весь в этом. Мне бы сразу, как только ты пообещал, понять, что ты не сдержишь слова. Хочешь лишний раз напомнить, какой ты богатый, но я, в отличие от тебя, думаю не только о деньгах. Плевать мне на твое ожерелье. Мне его подарит кое-кто другой.

— Никто больше тебе его не подарит, я договорился у Бушрона, что мне его отложат, и он обещал, что не продаст его никому, кроме меня.

— Ну конечно, ты решил меня пошантажировать и заранее принял все меры предосторожности. Не зря говорят: Марсанты — евреи-коммерсанты, породы не спрячешь, — возразила на это Рашель, обыгрывая совершенно нелепое толкование фамилии Марсантов, которая происходила на самом деле от латинских слов mater sancta, означавших «Матерь Пресвятая», однако националисты настаивали на этой игре слов из-за дрейфусарских убеждений Сен-Лу, который, кстати, стал дрефусаром из-за Рашели. (Ей меньше чем кому бы то ни было подобало причислять к евреям г-жу де Марсант, в которой светским этнографам не удавалось найти ничего еврейского, кроме свойствá с семейством Леви-Мирпуа.) — Но так и знай, ничего у тебя не получится. Обещание, данное в таких обстоятельствах, ничего не стоит. Ты со мной обошелся как предатель. Бушрон это узнает, а за ожерелье ему заплатят вдвое. Не беспокойся, скоро ты обо мне услышишь.