— Говорите с ним громче, — посоветовала она Блоку, — он слегка глуховат, но он расскажет вам все, что вам угодно, он хорошо знал Бисмарка, Кавура[120]. Не правда ли, месье, — сказала она, повысив голос, — вы хорошо знали Бисмарка?
— Что у вас сейчас в работе? — с понимающим видом спросил у меня г-н де Норпуа, сердечно пожав мне руку. Я воспользовался этим, чтобы любезно освободить его от шляпы, которую он из чувства приличия наугад прихватил из передней, поскольку я узнал в ней свою собственную. — Вы мне показывали одно свое произведеньице, довольно замысловатое, сплошные хитросплетения. Я тогда откровенно выразил вам свое мнение; все это не стоило бумаги, на которой было написано. Вы готовите нам нечто новенькое? Если не ошибаюсь, вы очень увлекались Берготтом. — Ах, не ругайте Берготта! — воскликнула герцогиня. — Я не оспариваю в нем художественного таланта, герцогиня. — Он мастер гравюры и офорта, он способен набросать большую живописную композицию в духе господина Шербюлье[121]. Но мне представляется, что в наше время стираются границы между жанрами и что дело романиста — мастерски придумывать сюжет и возвышать сердца, а не прорисовывать гравировальной иглой фронтиспис или виньетку. В воскресенье я увижусь с вашим отцом у нашего славного А. Ж., — добавил он, обернувшись ко мне.
Пока он говорил с герцогиней Германтской, во мне на миг шевельнулась надежда, что он поможет мне к ней проникнуть, хотя в прошлом он отказался ввести меня в дом г-на Сванна. «Есть еще один мастер, которым я восхищаюсь, — сказал я, — это Эльстир. Говорят, у герцогини Германтской есть его прекрасные работы, в том числе этот превосходный пучок редиски, который я видел на выставке, и так бы хотелось взглянуть на него еще раз, это такой шедевр!» И в самом деле, если бы я был заметной личностью и у меня спросили о моей любимой картине, я бы назвал этот пучок редиски[122].
— Шедевр? — с удивлением и негодованием воскликнул г-н де Норпуа. — Да это и картиной нельзя назвать, это просто набросок (тут он был прав). Если этот беглый эскиз вы называете шедевром, что вы тогда скажете о «Богоматери» Эбера или Даньяна-Бувре[123]?
— Я слышала, что вы отказались пригласить подругу Робера, — сказала герцогиня Германтская тетке, когда Блок отвел в сторону посланника, — думаю, что вам не о чем жалеть, это ужас, уверяю вас, ни тени таланта, и вообще она смехотворна.
— Но как вышло, что вы с ней знакомы, герцогиня? — спросил г-н д’Аржанкур.
— Как, вы не знаете, что она выступала у меня у первой? Хотя я этим не горжусь, — со смехом сказала герцогиня, довольная, впрочем, раз уж разговор зашел об этой актрисе, что она сняла первый урожай с ее нелепостей. — Что ж, мне, пожалуй, пора, — добавила она, не двигаясь с места.
Она как раз заметила, что в гостиную вошел ее муж, и теперь всячески давала понять, как забавно, что они точно новобрачные, которые вдвоем наносят первый визит; при этом она вовсе не имела в виду показать, что отношения между ней и этим стареющим долговязым субъектом, который вел себя, несмотря ни на что, будто молодой человек, складывались не лучшим образом. Герцог шествовал по гостиной исполненный восхищения, медленно и осторожно, словно застеснялся в таком блестящем обществе и боится наступить на подол или перебить разговор; приветливый, лукавый, слегка ослепленный закатными лучами взгляд его маленьких круглых зрачков, посаженных точно посреди глаза наподобие «яблочка», в которое превосходно умеет прицелиться и попасть отменный стрелок вроде него самого, обегал множество гостей, окруживших чайный стол. С его лица не сходила улыбка преизрядно выпившего доброго короля Ивето[124]; на уровне груди витала полусогнутая рука, похожая на акулий плавник, которую он то и дело протягивал для рукопожатия без разбора старым друзьям и тем, с кем его только что познакомили; благодаря всему этому он без единого лишнего жеста, не прерывая своего благосклонного, праздного и царственного движения, умудрялся обласкать всех, бормоча направо и налево: «добрый вечер, мой милый», «здравствуйте, дорогой друг», «очень приятно, господин Блок», «привет, Аржанкур», а поравнявшись со мной и услыхав мое имя, удостоил меня особой милости: «Здравствуйте, мой юный сосед, как поживает ваш отец? До чего славный человек!» Более сильные проявления чувств он приберег лишь для г-жи де Вильпаризи, которая кивнула ему и выпростала одну руку из своего фартучка.
В мире, где богачей становится все меньше, он был сказочно богат, и образ его накрепко связался с представлением о его огромном состоянии; тщеславие высокородного аристократа удваивалось в нем тщеславием денежного мешка, а утонченного воспитания первого как раз хватало, чтобы держать в рамках самодовольство второго. Впрочем, ясно было, что успех герцога у женщин, причинявший горе герцогине, объяснялся не только его именем и состоянием: он все еще был очень красив, и в его профиле, чистом и четком, угадывалось сходство с каким-то греческим богом.
— В самом деле, она у вас играла? — спросил у герцогини г-н д’Аржанкур.
— Ну да, явилась выступать, в руках букет лилий, а на платье еще другие «лилеи». — (Герцогиня Германтская, как маркиза де Вильпаризи, всячески стремилась произносить некоторые слова на самый простонародный манер, правда, не раскатывая «р», как это делала ее тетка.)
До того как г-н де Норпуа, уступая принуждению и натиску, увел Блока в небольшую оконную нишу, где они могли поговорить, я на секунду еще раз подошел к старому дипломату и замолвил ему словечко насчет академического кресла для отца. Сперва он хотел отложить разговор. Но я возразил, что скоро уеду в Бальбек. «Как, вы опять едете в Бальбек? Да вы просто великий путешественник!» Потом он меня выслушал. При имени Леруа-Больё г-н де Норпуа бросил на меня подозрительный взгляд. Вероятно, он сказал г-ну де Леруа-Больё нечто нелестное об отце и теперь боялся, как бы экономист не передал отцу его отзыв. Маркиз тут же, казалось, воспылал к отцу неподдельной дружбой. Потом речь его замедлилась словно вопреки его воле, как бывает после страстного ее начала, когда непреодолимая убежденность запнувшегося собеседника вдруг берет верх над его попытками умолчать о чем-либо, и он с волнением в голосе сказал: «Нет, нет, вашему отцу не следует выставлять свою кандидатуру. Не следует это делать в его же интересах, ради него же, из уважения к его огромным заслугам, которые скомпрометирует подобная авантюра. Он заслуживает лучшего. Если он будет баллотироваться, то или победит, или всё проиграет. Он, слава богу, не оратор. А это единственное, что ценят мои дорогие коллеги, даже если им говорят полную белиберду. У вашего отца есть важная цель в жизни, так пускай он идет прямо к ней, не сворачивая на неверную тропу, ведущую в сады Академа[125], тем более что по обочинам этой тропы больше колючек, чем цветов. Да ему и не собрать больше одного-двух голосов. Академия предпочитает, чтобы кандидат прошел испытательный срок, прежде чем она примет его в свое лоно. Сейчас ничего сделать невозможно. Позже — почему бы и нет. Но пускай ему предложит баллотироваться сама Академия. Она истово, хотя и без особой радости, придерживается принципа наших соседей по ту сторону Альп: Farà de sé[126]. Мне не понравилось, как со мной обо всем этом говорил Леруа-Больё. Впрочем, по внешнему впечатлению мне показалось, что он с вашим отцом заодно. Я, пожалуй, довольно энергично намекнул ему, что, привыкнув иметь дело с хлопком и металлом[127], он недооценивает роль всяких тонкостей, как говаривал Бисмарк. Прежде всего, не следует допустить, чтобы ваш отец выставил свою кандидатуру: Principiis obsta[128]. Его друзья окажутся в двусмысленном положении, если он поставит их перед фактом. Погодите, — произнес он вдруг как нельзя более искренне, пристально глядя на меня голубыми глазами, — вы удивитесь тому, что я скажу, и особенно странно вам будет слышать это именно от меня, поскольку я очень люблю вашего отца. Так вот, как раз потому что я его люблю, как раз поэтому, — мы ведь с ним двое неразлучных, Arcades ambo[129], — и потому что я знаю, какие услуги он может оказать нашей стране, каких рифов он поможет ей избежать, если останется у штурвала, по всем этим причинам я за него не проголосую, из дружбы, из глубочайшего уважения, из патриотизма. Кстати, я полагаю, что дал ему это понять. (И тут в его глазах мне почудился суровый ассирийский профиль Леруа-Больё.) Таким образом, если я отдам ему свой голос, это будет для меня отступлением от собственных убеждений». Несколько раз г-н де Норпуа обозвал своих коллег ископаемыми. Помимо всего прочего, любой член какого-нибудь клуба или какой-нибудь академии любит приписывать коллегам характер, совершенно противоположный его собственному, и не столько даже из-за того, что иной раз полезно бывает сказать: «Ах, если бы это зависело от меня!», сколько ради наслаждения от причастности к такому труднодостижимому и лестному сообществу. «Скажу вам в ваших общих интересах, — заключил он, — что мне бы больше хотелось для вашего отца триумфального избрания через десять-пятнадцать лет». Я счел, что эти слова продиктованы если не завистью, то по меньшей мере черствостью и эгоизмом, но дальнейшие события показали, что они имели другой смысл.
— Вам не хотелось бы развлечь Академию беседой о ценах на хлеб во время Фронды? — робко спросил историк Фронды у г-на де Норпуа. — Вы бы могли иметь с этим значительный успех (что на самом деле означало «сделать мне колоссальную рекламу»), — добавил он, улыбаясь посланнику трусливо, но в то же время и с нежностью, от которой веки его распахнулись и показались глаза, огромные, как небо. Мне показалось, что я уже видел этот взгляд, а ведь я познакомился с историком только сегодня. Внезапно я вспомнил: этот самый взгляд я видел у одного бразильского врача, утверждавшего, что умеет лечить такие приступы удушья, какие бывали у меня из-за бессмысленных ингаляций растительных эссенций. Чтобы он был ко мне внимательней, я рассказал ему, что знаком с профессором Котаром, и он предложил, якобы в интересах Котара: «Если вы расскажете ему о моем методе, это даст е