нцию занесло из Америки семечко какого-то сорняка, укрывшееся в складках дорожной накидки и угодившее на железнодорожную насыпь, — точно так же откуда-то берутся речения, которые в одном и том же десятилетии повторяют, не сговариваясь, разные люди. Так в какой-то год я слышал, как Блок сам о себе говорил: «поскольку самые обаятельные, самые блестящие, самые авторитетные, самые недоступные люди заметили, что единственный человек, которого они считают умным, приятным, без которого не могут обойтись, — это Блок», и ту же самую фразу слышал от множества других молодых людей, не знавших Блока и подставлявших вместо его имени свое собственное; и так же часто, вероятно, слышал я «если зовешься».
— Что вы хотите, — продолжал герцог, — при их умонастроениях это вполне можно понять.
— А главное, это забавно, — отозвалась герцогиня, — как подумаешь, что его матушка с утра до вечера донимает нас французским отечеством[138].
— Да, но там же не только матушка, не надо обманываться на этот счет. Там же эта девка, трюкачка последнего разбора, она-то на него и влияет, и, кстати, той же нации, что господин Дрейфус. Она передала Роберу свое умонастроение.
— Вы, возможно, не знали, герцог, что появилось новое слово для обозначения понятия «умонастроение», — сказал архивист, который был секретарем разных антиревизионистских комитетов. — Теперь говорят «ментальность». Это значит ровно то же самое, но зато никто не понимает, что имеется в виду. Это последнее слово моды, даже «последний крик».
Между тем, слыша имя Блока и видя, как тот расспрашивает г-на де Норпуа, он забеспокоился, и его беспокойство передалось маркизе, хотя совсем по другому поводу. Она трепетала перед архивистом и всячески подчеркивала при нем свою принадлежность к антидрейфусарам, а потому испугалась, как бы он не упрекнул ее, что она принимает у себя еврея, так или иначе связанного с «Синдикатом»[139].
— Вот как, ментальность? Надо записать, я это использую, — сказал герцог. (Это было сказано не в переносном смысле, у герцога была записная книжечка с «цитатами», которую он перечитывал перед большими приемами.) — «Ментальность» мне нравится. Такие вот новые слова входят в употребление, а потом исчезают. Недавно я прочел про какого-то писателя, что он «талантлив». Как хочешь, так и понимай. Потом я это уже нигде не встречал.
— Но ментальность употребляется чаще, чем талантливый, — заметил историк Фронды, чтобы поучаствовать в разговоре. — Я член комиссии при министерстве народного образования, там я несколько раз слышал это слово, и у нас в кружке улицы Вольней[140], и даже на обеде у господина Эмиля Оливье[141].
— Я не имею чести состоять в министерстве народного образования, — отвечал герцог с напускным смирением, которое, однако, сочеталось с таким неукротимым тщеславием, что рот его невольно растянулся в улыбке, а глаза, бросавшие на окружающих притворно иронические взгляды, заискрились таким ликованием, что бедный историк покраснел. — Я не имею чести состоять ни в министерстве народного образования, — повторил он, слушая свой голос, — ни в кружке улицы Вольней, я хожу только в Союз[142] и в Жокей-клуб… а вы, мсье, не состоите в Жокей-клубе? — спросил он историка, который покраснел еще больше, чуя дерзость, но не понимая, в чем она заключается, и задрожал всем телом. — Я даже не обедаю у господина Эмиля Оливье, и вот я признаюсь, что не слыхал про ментальность. Полагаю, что и вы, Аржанкур, в таком же положении. А знаете, почему невозможно предъявить доказательства того, что Дрейфус изменник? Говорят, дело в том, что он любовник жены военного министра, такие ходят слухи.
— А я думал — жены президента Совета, — сказал д’Аржанкур.
— Вы мне до смерти все надоели с вашим Дрейфусом, что те, что эти, — объявила герцогиня Германтская, которая в светской жизни всегда старалась показать, что никому не подчиняется. — Что касается евреев, ко мне все это не имеет ни малейшего отношения по той простой причине, что я с ними незнакома и надеюсь и впредь оставаться в этом состоянии блаженного неведения. Но с другой стороны, меняя бесит, когда Мари-Энар или Виктюрньен навязывают нам всяких там мадам Дюран и мадам Дюбуа, о которых мы бы понятия не имели, если бы не их усилия, под тем предлогом, что эти дамы благонамеренны, не покупают у торговцев-евреев или ходят с зонтиками, на которых написано «Смерть евреям». Позавчера я ездила к Мари-Энар. Когда-то у нее было очаровательно. Теперь там натыкаешься на всяких людей, которых мы всю жизнь старались избегать, а все потому, что они против Дрейфуса, или на таких, о которых мы слыхом не слыхивали.
— Нет, жены военного министра. По крайней мере, так твердит молва, — возразил герцог, употреблявший в разговоре словечки, отдававшие, по его мнению, «старым режимом». — Во всяком случае, лично про меня, кажется, все знают, что я настроен совершенно не так, как мой кузен Жильбер. Я в отличие от него не феодал: если бы я дружил с негром, я бы показывался с ним на людях и меня бы не волновало, что подумает тот или этот, будто сейчас сороковой год, но, в конце концов, согласитесь, что, если зовешься Сен-Лу, не годится идти наперекор всеобщему мнению, которое все же умнее Вольтера[143] и даже умнее моего племянника. Тем более нечего предаваться сентиментальной, так сказать, акробатике за неделю до того, как тебя будут представлять в Кружке. Это какое-то упрямство! Скорее всего, его взвинтила эта маленькая дрянь. Она его убедила, что он должен стать «интеллектуалом». У этих господ «интеллектуалы» годятся на все случаи жизни. Кстати, на эту тему была премилая игра слов, но очень обидная.
И герцог шепотом процитировал герцогине и г-ну д’Аржанкуру шутку про евреев-коммерсантов, которая в самом деле уже успела прозвучать в Жокей-клубе, потому что из всех летучих семян самое крылатое, чьи крылышки способны унести его дальше всего от места, где оно зародилось, — это по-прежнему шутка.
— Мы бы могли попросить объяснений у этого господина, он, кажется, эрудит, — сказал он, кивая на историка. — Но лучше об этом не говорить, тем более что все это сплошное заблуждение. Я не такой спесивый, как моя кузина Мирпуа, которая уверяет, что может проследить череду своих предков до Рождества Христова, вплоть до колена Левитова, и ручаюсь, что в нашей семье никогда не было ни капли еврейской крови. Но все-таки не надо нас водить за нос: ясно же, что прелестные убеждения моего любезного племянничка наделают шума. Тем более Фезенак болен, все будет вести Дюрас, а вы сами знаете, любит ли он попадать прямо в яблочко, — сказал герцог, которому никак не удавалось выяснить точный смысл некоторых выражений: он полагал, что попасть в яблочко означает не догадаться, а угодить в затруднительное положение.
— Во всяком случае, если этот ваш Дрейфус и невиновен, — перебила герцогиня, — он этого ничем не доказывает. Какие идиотские напыщенные письма он пишет со своего острова! Не знаю, намного ли лучше него господин Эстергази, но Эстергази хотя бы строит фразы более изысканно, более колоритно. Наверно, сторонники господина Дрейфуса не в восторге. Как им не повезло, что они не могут выбрать другую невинную жертву.
Все покатились со смеху. «Вы слышали, что сказала Ориана?» — тут же спросил герцог Германтский у г-жи де Вильпаризи. — «Да, очень смешно». Но герцогу этого было мало: «А по-моему, совершенно не смешно; вернее, мне совершенно все равно, смешно это или нет. Остроумие меня не занимает». Г-н д’Аржанкур запротестовал. «Он совершенно не думает того, что говорит», — прошептала герцогиня. «Это, конечно, потому, что в парламенте я слушал блестящие речи, которые ничего не значили. Я научился ценить в них главным образом логику. Потому, наверно, меня и не переизбрали. К смешному я равнодушен». — «Базен, милый, не стройте из себя Жозефа Прюдома[144], вы же знаете, никто не ценит остроумие больше, чем вы». — «Дайте мне договорить. Именно потому, что я равнодушен к фиглярству, я часто восхищаюсь остроумием моей жены. Пищей для него служат, как правило, точные наблюдения. Она рассуждает как мужчина и формулирует как писатель».
Блок пытался навести г-на де Норпуа на разговор о полковнике Пикаре.
— Не приходится сомневаться, — отвечал г-н де Норпуа, — что выслушать его показания было необходимо. Я знаю, что это мое мнение исторгло вопли не у одного коллеги, но, на мой взгляд, правительство обязано было дать ему слово. Из такого тупика невозможно выбраться путем простого пируэта, иначе можно увязнуть с головой. Что до самого офицера, на первом заседании его показания произвели чрезвычайно благоприятное впечатление. Когда все увидели, как он, ладный, в нарядной военной форме, совершенно просто и откровенно рассказывает о том, что видел, что понял, и произносит: «Клянусь честью солдата (здесь голос г-на де Норпуа дрогнул от легкого патриотического тремоло), таково мое убеждение», — безусловно, впечатление он произвел очень глубокое.
«Ну вот, он дрейфусар, в этом нет ни тени сомнения», — подумал Блок.
— Но он совершенно утратил всеобщую симпатию, которую ему удалось завоевать поначалу, после очной ставки с архивариусом Грибленом: когда раздался голос старого служаки, честнейшего человека (дальнейшие слова г-н де Норпуа произнес с энергией, которую сообщает нам искренняя убежденность), когда все его услышали, когда увидели, как он посмотрел в глаза своему начальнику, бесстрашно выдержал паузу и произнес тоном, не терпящим возражений: «Полковник, вам хорошо известно, что я никогда не лгал, и точно так же вам известно, что сейчас, как всегда, я говорю правду», — ветер переменился, и как господин Пикар ни лез из кожи вон на следующих заседаниях, он потерпел полное фиаско.