— Герцогиня Германтская, по-моему, очень умна. Мы с ней недавно говорили о возможной войне. Кажется, она прекрасно осведомлена в этом вопросе.
— Ни в чем она не осведомлена, — сухо возразил г-н де Шарлюс. — Женщины, как, впрочем, и многие мужчины, ничего не понимают в вещах, о которых я хотел с вами поговорить. Моя невестка — прелестная женщина, воображающая, что живет во времена романов Бальзака, когда женщины влияли на политику. Общение с ней может сейчас воздействовать на вас лишь самым прискорбным образом, как, впрочем, любое светское общение. Как раз об этом я хотел вам сказать первым делом, когда нас перебил этот дурак. Первая жертва, которую вы должны мне принести — а я потребую от вас не меньше, чем буду дарить, — первая жертва состоит в том, чтобы вы больше не бывали в обществе. Я исстрадался, глядя на вас в этом смехотворном собрании. Вы скажете, что я и сам там оказался, но для меня это не светский визит, а семейный. Позже, когда вы преуспеете в жизни, это станет для вас безопасно, если только вы сами пожелаете ненадолго снизойти до светского общества. И тогда мне не нужно вам объяснять, насколько я окажусь вам полезен. «Сезам» особняка Германтов и всех прочих, которые стоят того, чтобы настежь распахнуть перед вами двери, находится в моих руках. Судить, куда и когда вам следует идти, буду я.
Мне захотелось воспользоваться тем, что г-н де Шарлюс заговорил о приеме у г-жи де Вильпаризи, чтобы узнать о ней побольше, но вопрос у меня на устах сам собой преобразился и я спросил, что собой представляет семейство Вильпаризи.
— Как вам сказать, — отвечал г-н де Шарлюс голосом, словно запутавшимся в дебрях слов. — С тем же успехом вы могли бы спросить, что собой представляет «пустое место». Моей тетке, которая в состоянии себе позволить все что угодно, пришла фантазия выйти замуж во второй раз за некоего господина Тирьона и обратить в ничто одно из самых громких имен во Франции. Этот Тирьон решил, что может беспрепятственно, как в каком-нибудь романе, назваться именем, принадлежавшим угаснувшему аристократическому роду. Возможно, он подумывал о графах Латур д’Овернь, графах Тулузских и Монморанси, история об этом умалчивает. Так или иначе, он сделал другой выбор и стал господином де Вильпаризи. Поскольку с 1702 года семейство Вильпаризи сошло на нет, я полагаю, что этот господин просто родился в Вильпаризи, небольшом городке под Парижем[193], что он владел там адвокатской конторой или парикмахерской. Но тетка об этом и слышать не хотела — впрочем, в ее возрасте уже мало что слышишь. Она объявила, что в семействе имеется титул маркиза, всем нам разослала письма — ей, уж не знаю почему, хотелось, чтобы все выглядело как полагается. По-моему, если принимаешь имя, на которое не имеешь права, лучше уж об этом помалкивать, как наша милая приятельница, так называемая графиня де M***, которая, несмотря на советы госпожи Ротшильд[194], отказалась увеличить лепту святого Петра ради титула, которому это все равно не прибавило бы подлинности[195]. Забавно, что с этой минуты моя тетка принялась покупать все картины, имеющие отношение к настоящим Вильпаризи, с которыми покойный Тирьон не состоял ни в малейшем родстве. Теткин замок превратился в склад добытых портретов, то более, то менее подлинных, и под их непрестанно растущей лавиной всякие там Германты и Конде — между прочим, не такие уж мелкие людишки — должны были попросту обратиться в ничто. Торговцы картинами что ни год поставляли ей все новые и новые портреты. В столовой загородного дома у нее висит даже портрет Сен-Симона, под тем предлогом, что его племянница первым браком была замужем за господином де Вильпаризи, — хотя автор «Мемуаров» может заинтересовать посетителей не только тем, что был прадедом господина Тирьона.
Но окончательно госпожа де Вильпаризи, а на самом деле госпожа Тирьон, пала в моих глазах, когда я увидел смешанное общество у нее в салоне. Мне представлялось несправедливым, чтобы женщина, чьи титул и имя столь недавнего происхождения, слыла важной персоной у современников, а впоследствии и у потомства благодаря дружеским отношениям с королевской семьей. Госпожа де Вильпаризи вновь стала особой, которой представлялась мне в детстве, особой, в которой не было ничего аристократического, ничего общего с ее великосветской родней. Впоследствии она всегда была с нами очень любезна. Время от времени я ее навещал, а она иногда посылала мне какую-нибудь памятную вещицу. Но мне никогда не казалось, что она принадлежит к Сен-Жерменскому предместью, и, если бы мне понадобилось что-нибудь о нем разузнать, к ней бы я обратился за сведениями в последнюю очередь. Теперь, — продолжал г-н де Шарлюс, — вы только повредите своему положению, поглупеете и испортите себе характер, если и дальше будете бывать в свете. И потом, нужно обращать особое внимание на то, с кем вы дружите. Заводите любовниц, если ваша семья не возражает, это меня не касается, я даже это приветствую, юный хитрец, ведь вам, юный хитрец, скоро уже придет время бриться, — заметил г-н де Шарлюс, потрепав меня по подбородку. — Но выбор друзей-мужчин — дело крайне важное. Из десяти молодых людей восемь — жалкий сброд, мелкие негодяи, способные нанести вам такой вред, от которого вы никогда не оправитесь. А вот мой племянник Сен-Лу на худой конец вполне годится вам в товарищи. С точки зрения вашего будущего он ничем не сумеет вам помочь, но с этим я и сам справлюсь. А чтобы ходить с вами повсюду, когда вы устанете от моего общества, он, на мой взгляд, годится. Он хотя бы настоящий мужчина, а не один из этих женоподобных неженок, смахивающих на «тапеток», которые так и кишат повсюду и, того и гляди, завтра же потащат на эшафот новую жертву. (Я не знал, что значит «тапетки». Тот, кто это знает, удивился бы не меньше, чем я. Светские люди охотно употребляют вульгаризмы, а те, кого можно кое в чем упрекнуть, охотно демонстрируют, что ничуть не боятся об этом говорить. С их точки зрения, это доказывает их невинность. Но они не чувствуют, как далеко можно зайти и в какой момент шутка становится слишком одиозной, слишком непристойной и доказывает уже не простодушие, а испорченность говорящего.) Он не такой, как другие, он очень милый, очень серьезный юноша.
Я невольно улыбнулся, слыша этот эпитет «серьезный», которому интонация г-на де Шарлюса придавала смысл «добродетельный», «добропорядочный»: так о скромной работнице говорят, что она «серьезная». В этот миг мимо, вихляясь во все стороны, проезжал фиакр; молодой, полупьяный на вид кучер правил, устроившись не на своем сиденье, а в глубине экипажа, на подушках. Г-н де Шарлюс проворно его остановил.
— В какую сторону вам надо?
— В ту же, что вам (это меня удивило, потому что г-н де Шарлюс до этого уже отказался от нескольких фиакров с фонарями того же цвета).
— Но я уже не могу пересесть на свое сиденье. Ничего, если я останусь в экипаже?
— Хорошо, только опустите верх. Словом, подумайте о моем предложении, — сказал мне на прощанье г-н де Шарлюс, — даю вам несколько дней на размышление, напишите мне. Повторяю, нужно, чтобы я виделся с вами каждый день и получил от вас надежные доказательства верности и скромности, которые, впрочем, как я вижу, вы способны мне дать. Но в жизни я не раз убеждался, что внешность обманчива, и не желаю больше ей доверяться. Черт побери, да это все равно, как если бы я захотел, прежде чем расстаться с сокровищем, знать, в чьи руки его передаю. Словом, запомните хорошо, что я вам предлагаю; вы как Геракл на перепутье двух дорог[196], только мускулатура у вас, к сожалению, куда слабее, чем у него. Смотрите, как бы вам не жалеть потом всю оставшуюся жизнь, что не выбрали ту дорогу, что ведет к добродетели. Как, — обратился он к кучеру, — вы еще не опустили верх? Я сам опущу. Впрочем, имея в виду ваше состояние, лучше и править буду я. — И он вскочил рядом с кучером на сиденье фиакра, и лошади тут же рванулись с места крупной рысью.
А я вернулся домой и словно опять услышал недавний разговор между Блоком и г-ном де Норпуа, только гораздо короче, ожесточеннее и нелепей: теперь это был спор между нашим дворецким, который был за Дрейфуса, и дворецким Германтов, который был против. И в самом деле, правда и неправда, которыми обменивались наверху интеллектуалы Лиги французского отечества и Лиги прав человека[197], распространялись вглубь, в самую гущу народа. Г-н Ренак манипулировал чувствами людей, никогда его не видевших[198], а для него самого дело Дрейфуса было только умственным упражнением, неопровержимой теоремой; эту теорему он доказал поразительными, небывалыми достижениями разумной политики (которые, по мнению некоторых, обернулись против Франции). За два года министерство Бийо он заменил министерством Клемансо[199], коренным образом изменил общественное мнение, вызволил из тюрьмы Пикара и устроил его, неблагодарного, в военное министерство. Возможно, этим рационалистом, мастером манипулировать толпой, в свою очередь манипулировала чреда его предков. Если уж наиболее достоверные философские системы рождаются в конечном счете под влиянием чувства, тогда почему чувство не могло исподтишка, без ведома реалистичного политика руководить его сознанием в таком простом деле, как дело Дрейфуса? Блок полагал, что сторону Дрейфуса он принял в силу логики, хотя знал, что носом, кожей и волосами обязан своему племени. Конечно, разум свободнее, и все же он повинуется некоторым законам, которые не сам он себе навязал. Что до дворецкого Германтов и нашего, это был особый случай. Волны двух течений, за Дрейфуса и против, разделившие Францию сверху донизу, почти не поднимали шума, но изредка расходившееся от них эхо было искренним. Слыша, как кто-нибудь посреди разговора, намеренно уклоняющегося от дела Дрейфуса, исподволь предсказывает перемену политического курса, как правило вымышленную, но явно желанную, можно было по предмету его предсказаний догадаться, чего он хочет. Например, по некоторым поводам схлестывались робкое