Мало того, что Альбертина завела со мной разговор о Робере Форестье и Сюзанне Делаж; внезапно, в порыве откровенности, которую создает телесная близость, по крайней мере поначалу, пока не породит особого двуличия и скрытности между теми же самыми людьми, Альбертина поведала мне о своей семье и о дяде нашей общей знакомой Андре историю, о которой в Бальбеке не пожелала обмолвиться ни единым словом, но теперь ни в коем случае не хотела допустить, чтобы мне показалось, будто у нее есть от меня секреты. Теперь даже если бы лучшая подруга рассказала ей обо мне что-нибудь нелестное, она считала бы своим долгом тут же мне все передать. Я настаивал, что ей пора домой, в конце концов она уехала, но ей было так неловко за мою нечуткость, что она почти смеялась, чтобы как-то меня оправдать, точь-в-точь хозяйка дома, к которой какой-то гость приехал в пиджаке, и она его принимает, хотя ей это далеко не безразлично.
— Вы смеетесь? — спросил я.
— Я не смеюсь, я вам улыбаюсь, — нежно отозвалась она. — Когда я вас опять увижу? — добавила она, явно не допуская мысли, что то, чем мы занимались и что обычно бывает венцом всего, не станет по меньшей мере прелюдией к великой дружбе, которая родилась между нами когда-то раньше и теперь остается только признать ее, признаться в ней, — в дружбе, без которой невозможно объяснить то, чем мы с ней сейчас занимались.
— С вашего позволения, я приеду к вам, как только смогу.
Я не смел ей сказать, что все будет зависеть от того, когда я смогу встретиться с г-жой де Стермариа.
— Увы, я никогда ничего не знаю заранее, — объяснил я. — Можно, я заеду к вам, когда у меня выдастся свободный вечер?
— Скоро это станет вполне возможно, у меня будет отдельный вход. Но сейчас у нас с тетей общий вход и это никак нельзя. На всякий случай я сама заеду к вам завтра или послезавтра во второй половине дня. Вы меня впустите, если сможете.
Дойдя до двери, она удивилась, что я ее не провожаю, и подставила мне щеку, полагая, что теперь мы можем целоваться и без особого физического влечения. Поскольку только что мы провели какое-то время за тем самым занятием, к которому иногда приводят полная душевная близость и сердечное сродство, Альбертина сочла, что обязана экспромтом добавить чувство к недавнему обмену поцелуями на моей постели: ведь то, что дама и кавалер целуются, — это в представлении какого-нибудь средневекового менестреля знак соединившего их чувства.
Как только ушла юная пикардийка, которую мог бы изваять на портале Святого Андрея-в-полях старинный зодчий, Франсуаза принесла письмо, наполнившее меня радостью: оно было от г-жи де Стермариа, которая была согласна со мной поужинать в среду. От г-жи де Стермариа — но для меня это была не просто реальная г-жа де Стермариа, а гораздо более важная персона, та, о ком я думал целый день, пока не пришла Альбертина. Такова чудовищная иллюзия любви, поначалу заставляющей нас разыгрывать нашу игру не с женщиной из внешнего мира, а с куклой, поселившейся у нас в мозгу, — с той единственной, что всегда в нашем распоряжении, единственной, которая нам принадлежит, с той, что по произволу нашей памяти может так же отличаться от реальной женщины, как отличался реальный Бальбек от Бальбека моей мечты, с тем искусственным созданием, к сходству с которым мало-помалу себе на горе мы принудим реальную женщину.
Альбертина так меня задержала, что, когда я приехал к г-же де Вильпаризи, комедия уже подошла к концу; мне не слишком хотелось пробиваться сквозь поток гостей, которые уходили, обсуждая великую новость, — уже якобы совершившийся разрыв между герцогом и герцогиней Германтскими; ожидая, когда можно будет поздороваться с хозяйкой дома, я присел на свободное кресло-бержерку во второй гостиной и вдруг увидел, что из первой, где она наверняка сидела в первом ряду, величественно выплывает герцогиня, пышная и рослая, в длинном платье желтого атласа, украшенном огромными выпуклыми черными маками. Я уже ничуть не смущался, видя ее. Как-то раз, прижав ладони к моему лбу, как всегда, если она опасалась причинить мне боль, мама сказала мне: «Не ходи больше встречать герцогиню Германтскую, о тебе уже судачит весь дом. И потом, подумай, как больна бабушка, у тебя в самом-то деле есть дела поважнее, чем подкарауливать на улице женщину, которая над тобой потешается» — и в одно мгновение, как гипнотизер, заставляющий вас открыть глаза и вернуться из далеких краев, куда перенесло вас воображение, или как врач, напоминанием о долге и о реальности излечивающий вас от воображаемой болезни, с которой вы так уютно сжились, пробудила меня от слишком долгого сна. Потом я целый день посвятил долгому прощанию с этой болезнью, от которой только что отказался; много часов напролет я плакал, распевая «Прощай» Шуберта:
…Прощай! Ты внемлешь зов
Нездешних голосов, небесное созданье[219]…
Так все и кончилось. Я прекратил мои утренние вылазки, причем без особых страданий, и сделал из этого вывод (как увидим позже, ошибочный), что теперь уже мне всю жизнь будет легко расставаться с женщинами. А когда позже Франсуаза рассказала мне, что Жюпьен желает расширить свою мастерскую и ищет помещение в нашем квартале, я, желая подыскать ему что-нибудь подходящее, без труда возобновил свои прогулки (и, прохаживаясь по улице, с которой, когда я еще лежал в постели, до меня доносился солнечный морской шум, с удовольствием поглядывал, когда поднимались железные шторы молочных лавочек, на юных молочниц с белыми рукавами). И прогуливался я без малейшего стеснения, сознавая, что у меня и в мыслях нет увидеть герцогиню Германтскую, — так женщина ведет себя с бесконечной осторожностью, пока у нее есть любовник, но как только она с ним порвала, она тут же разбрасывает свои письма где попало: с того самого дня, как перестала грешить, она перестала бояться, что муж узнает про ее грех.
Мне было горестно узнавать, что обитатели почти всех домов несчастны. Тут без конца плакала женщина, потому что муж ей изменял. Там был обратный случай. Еще где-то мать трудилась не покладая рук, сын-пьяница осыпал ее побоями, а она пыталась скрыть от соседей свое страдание. Чуть не половина человечества обливалась слезами. А когда я узнал людей получше, то обнаружил, до чего они несносны, и задумался: может быть, муж или жена изменяют своим непогрешимым благоверным просто потому, что не обрели счастья в семье, а со всеми остальными ведут себя как милые и порядочные люди. Скоро я лишился такого оправдания моих утренних странствий, как желание удружить Жюпьену. Мы узнали, что столяру, снимавшему мастерскую у нас во дворе, отделенную от лавки Жюпьена только тоненькой перегородкой, управляющий отказал от квартиры из-за того, что от столярных работ было слишком много шума. Для Жюпьена это обернулось большой удачей: в мастерской был подвал, примыкавший к нашим погребам, там раньше хранились поделки столяра. Жюпьен мог теперь держать там уголь, а разобрав стенку, получал в свое распоряжение одно просторное помещение. Жюпьен считал, что герцог Германтский слишком много запросил за аренду, и не возражал против того, чтобы люди приходили смотреть мастерскую: он рассчитывал, что, не найдя жильцов, герцог сбавит цену; так вот, Франсуаза заметила, что даже в те часы, когда было уже поздно осматривать помещение, швейцар оставлял дверь «припертой», и почуяла, что он приготовил ловушку, надеясь завлечь в нее лакея Германтов и его невесту; парочка свила бы там любовное гнездышко, а он, швейцар, застиг бы их на месте преступления.
Как бы то ни было, хотя искать лавку для Жюпьена было уже не нужно, я по-прежнему выходил погулять перед обедом. Часто во время этих прогулок я встречал г-на де Норпуа. Иногда, беседуя с каким-нибудь сослуживцем, он окидывал меня внимательным взглядом с головы до ног, а потом отворачивался к своему собеседнику, не улыбнувшись и не кивнув, как будто мы с ним были совершенно незнакомы. У этих важных дипломатов есть особый взгляд, который служит не для того, чтобы показать, что они вас видели, а наоборот, чтобы показать, что они вас не видели и заняты обсуждением какого-то серьезного вопроса с коллегой. Часто возле дома мне попадалась навстречу высокая женщина, которая вела себя куда менее сдержанно. Она была мне незнакома, однако оборачивалась мне вслед, поджидала меня — совершенно понапрасну — перед витринами, улыбалась с таким видом, будто вот-вот бросится мне на шею, всплескивала руками, будто себя не помнила от восторга. Но стоило ей повстречать кого-то ей знакомого, как она тут же переставала меня замечать и от нее веяло холодом. Уже давно на этих утренних прогулках, куда бы я ни собрался, например купить какую-нибудь пустяковую газету, я выбирал путь напрямик, не огорчаясь, если отклонялся от маршрута, которым обычно следовала герцогиня, а если совпадал с ним, то, наоборот, не таясь и не испытывая угрызений совести, потому что мне больше не казалось, что это запретная стезя, на которой я силой добился от неблагосклонной дамы счастья ее увидеть. Но я не подозревал, что исцеление не только позволит мне относиться к герцогине Германтской как ко всем прочим людям, но и на нее окажет такое же воздействие, и она станет смотреть на меня приветливо и дружелюбно, а мне это будет уже все равно. Раньше объединенные усилия всего мира были бы бессильны перед проклятием, которое навлекла на меня неразделенная любовь. По велению фей, куда более могущественных, чем люди, в подобных случаях ничем нельзя помочь вплоть до дня, когда мы искренне и чистосердечно скажем себе: «Я разлюбил». Я в свое время сердился на Сен-Лу за то, что он не сводил меня к своей тетке. Но ему, как всем остальным, в любом случае было бы не под силу развеять чары. Пока я любил герцогиню Германтскую, знаки приязни и комплименты, которые я получал от других людей, причиняли мне боль, и не только потому, что не она их мне посылала, а еще и потому, что она даже не знала о них. А и знала бы, мне бы это ничем не помогло. В любви даже мелочи — отсутствие в том месте, где вас ожидали, отказ от приглашения на обед, невольная и бессознательная холодность — помогают лучше любой косметики и самых прекрасных нарядов. Если бы нас обучали этим тонкостям в искусстве добиваться успеха, нам бы удавалось его достичь.