Сторона Германтов — страница 85 из 124

и его родных скомбинировались по-новому и сложились в набор достоинств, над которыми господствовала самая что ни на есть чарующая открытость ума и сердца. И к вящей славе Франции следует признать, что, когда эти достоинства обнаруживаются у чистокровного француза, все равно, аристократа или выходца из народа, они расцветают так чудесно — сказать «так пышно» было бы преувеличением, потому что все подчинено сдержанности и чувству меры, — какая не снилась никакому самому почтенному инородцу. Разумеется, и другие могут обладать такими достоинствами, как интеллект и нравственность, ничуть не менее ценными из-за того, что пробиваться к ним нужно, минуя то, что раздражает, шокирует или вызывает улыбку. Но что ни говори, есть что-то прекрасное и, быть может, исключительно французское в том, что справедливость, ум, доброта предстают нам в облике, который прежде всего радует глаз, осенен изяществом, высечен искусным резцом — короче говоря, и формой, и материалом воплощает внутреннее свое совершенство. Я смотрел на Сен-Лу и говорил себе, как это все же славно, что внутренней красоте не служит оболочкой внешнее безобразие, и что крылья носа так изысканны, так идеально прорисованы, словно крылья бабочки, слетающей на цветок в окрестностях Комбре, и что истинный opus francigenum[237], чей секрет не утратился с XIII века и не погибнет вместе с нашими церквями, — это не столько каменные ангелы Святого Андрея-в-полях, сколько французские дети, дворяне, буржуа или крестьяне, чьи лица вылеплены тонко и четко и так же принадлежат традиции, как те, что красуются на знаменитом портике, и притом все еще полны творческой энергии.

Хозяин на минуту отошел, чтобы самому пронаблюдать, как заколачивают дверь, и заказать обед (он очень настаивал, чтобы мы взяли «убоину», — видимо, птица оставляла желать лучшего), а потом вернулся, чтобы передать, что его высочество принц де Фуа нижайше просит у его сиятельства маркиза позволения занять для обеда место рядом с ним. «Но там все занято», — возразил Робер, оглядев ближайшие столы. «Это не беда, если господину маркизу будет угодно, я попрошу этих людей пересесть. Для господина маркиза мы без труда это устроим!» — «Тебе решать, — сказал мне Сен-Лу, — Фуа славный малый, не знаю, будет ли тебе с ним скучно, но он не так глуп, как многие». Я ответил Роберу, что он бы мне наверняка понравился, но мы в кои-то веки обедаем вместе, и я так этому рад, что предпочел бы, чтобы мы остались вдвоем. Пока мы совещались, хозяин заметил: «Какой красивый плащ у его высочества». — «Да, знаю», — отозвался Сен-Лу. Я хотел рассказать Роберу, как г-н де Шарлюс скрыл от невестки, что он меня знает, и спросить, что бы это значило, но мне помешало явление г-на де Фуа. Он пришел узнать, принято ли его ходатайство, и держался поодаль, что от нас не укрылось. Робер нас познакомил, но честно признался другу, что нам нужно поговорить, так что мы предпочитаем, чтобы нас оставили в покое. Принц удалился, на прощание поклонившись мне и с улыбкой кивнув на Сен-Лу, словно извиняясь за то, что по его воле знакомство наше оказалось таким коротким. Но Робера, казалось, осенила внезапная мысль; он отошел вместе со своим товарищем, сказав мне: «Садись и начинай есть, я сейчас вернусь», и исчез в малом зале. Мне невесело было слушать, как лощеные молодые люди, которых я не знал, рассказывают всякие глупости и злословят о молодом эрцгерцоге Люксембургском, бывшем графе Нассау; я познакомился с ним в Бальбеке, а потом он с такой деликатностью проявлял сочувствие к нам во время последней бабушкиной болезни. Кто-то уверял, будто он сказал герцогине Германтской: «Я требую, чтобы все вставали, когда проходит моя жена», а герцогиня ответила (что было не только бессмысленно, но и неверно, потому что бабушка юной принцессы была порядочнейшей женщиной на свете): «Пускай все встают, когда проходит твоя жена, этим она будет отличаться от своей бабки, потому что ради той все мужчины ложились». Потом рассказали, что в этом году он навещал свою тетку принцессу Люксембургскую в Бальбеке и, остановившись в Гранд-отеле, жаловался директору (моему другу), что на молу не вывесили вымпел Люксембурга. А этот вымпел был не так известен, как флаги Англии или Италии, и реже использовался, поэтому поиски его, к живейшему неудовольствию молодого великого герцога, продолжались несколько дней. Я не поверил ни слову из этой истории, но пообещал себе, что, когда опять приеду в Бальбек, расспрошу директора отеля, чтобы убедиться, что все это чистые выдумки.

Дожидаясь Сен-Лу, я попросил хозяина ресторана, чтобы мне принесли хлеб. «Сию же минуту, господин барон». — «Я не барон», — возразил я. «О, простите, господин граф». Я не успел выразить протест во второй раз, после чего я бы наверняка оказался «господином маркизом»; в дверях вырос Сен-Лу, который быстро вернулся, как и обещал, и в руках у него был просторный вигоневый плащ, принадлежавший принцу де Фуа; я догадался, что Робер взял его у друга, чтобы укрыть меня от холода. Издали он мне кивнул, чтобы я не беспокоился, и двинулся ко мне, но, чтобы он мог сесть рядом, надо было или опять побеспокоить моих соседей, или чтобы я пересел. Войдя в большой зал, он легко вскочил на одну из красных бархатных банкеток, тянувшихся вдоль всех стен; там, кроме меня, сидели три-четыре человека из Жокей-клуба, его знакомые, которые тоже не нашли себе места в малом зале. Между столами на некоторой высоте были натянуты электрические провода; Сен-Лу решительно и ловко перепрыгнул по очереди через них, как скаковая лошадь через барьер; то, с какой уверенностью мой друг выполнял эту вольтижировку, восхищало меня, и в то же время я смутился, понимая, что все это он проделывает исключительно ради меня, желая избавить меня от самого простого усилия; но не один я пришел в восхищение; хозяин и официанты застыли, зачарованные, как любители скачек по время взвешивания лошадей (хотя вздумай менее знатный и не такой щедрый посетитель проделать то же самое, вряд ли бы им это пришлось по вкусу); один официант застыл на месте, будто парализованный, с блюдом, которого ждали обедавшие в двух шагах от него; а когда Сен-Лу, пробираясь мимо друзей, взлетел на спинку дивана и пробежал по ней, держа равновесие, в глубине зала послышались сдержанные аплодисменты. Добежав наконец до места, где сидел я, он на бегу резко замер, четко, как военачальник на параде перед трибуной государя, и с куртуазно-почтительным поклоном протянул мне вигоневое пальто; затем, усевшись рядом со мной, он накинул его мне на плечи, как легкую и теплую шаль, — мне даже шевельнуться не пришлось.

— Пока не забыл, — сказал он, — мой дядя Шарлюс хотел с тобой о чем-то поговорить. Я обещал, что пришлю тебя к нему завтра вечером.

— А я как раз хотел тебе о нем что-то рассказать. Но завтра вечером я обедаю у твоей тетки, герцогини Германтской.

— Да, завтра у Орианы оглушительная пирушка. Меня не пригласили. Но мой дядя Паламед хочет, чтобы ты туда не ходил. А нельзя отказаться? В любом случае поезжай к нему после ужина. По-моему, ему очень хочется тебя повидать. Часам к одиннадцати ты вполне можешь к нему успеть. В одиннадцать, не забудь, я берусь его предупредить. Он очень обидчив. Если не придешь, он рассердится. А у Орианы все всегда кончается рано. Если поужинаешь и уйдешь, вполне успеешь к одиннадцати к дяде. Кстати, мне самому надо было повидаться с Орианой насчет моего назначения в Марокко, я бы хотел его поменять. Она такая обязательная в подобных вопросах, а генерал де Сен-Жозеф, от которого это зависит, во всем ее слушается. Но не говори ей. Я шепнул словечко принцессе Пармской, все уладится само собой. Ах, в Марокко очень интересно! Многое хотелось бы тебе рассказать. Люди там отнюдь не дураки. Не глупее нас с тобой.

— Кстати, как по-твоему, немцы не доведут дело до войны?

— Нет, хотя они раздражены и в сущности имеют право. Но император — человек мирный. Они все время пугают нас войной, чтобы мы уступили. Это как в покере. Принц Монако, агент Вильгельма II, конфиденциально сообщил нам, что Германия набросится на нас, если мы не уступим. Поэтому мы уступаем[238]. Но если бы не уступили, никакой войны бы не было. Ты не представляешь, каким космическим ужасом обернулась бы сегодня война. Это была бы катастрофа похуже «Потопа» и «Сумерек богов»[239]. Только окончилась бы скорей.

Он говорил со мной о дружбе, о родстве душ, о сожалениях, хотя, как все подобные путешественники, назавтра уезжал на несколько месяцев из города, а потом должен был вернуться в Париж всего на двое суток и окончательно отбыть в Марокко (или еще куда-нибудь); но его сердце принадлежало в тот вечер мне, и слова вырывались прямо из этого пылкого сердца, навевая мне сладкие мечты. Наши редкие встречи наедине навсегда запоминались мне как исключительные события, а эта запомнилась особенно. Для него, как и для меня, это был вечер дружбы. Но боюсь, дружба, которую я питал к нему в тот момент, была не совсем та, какую ему бы хотелось внушать (говорю об этом не без угрызений совести). Я был еще весь под приятным впечатлением от того, как он пронесся ко мне галопом и грациозно приземлился, и все же понимал, что то, чем я любовался, каждое его движение на пути вдоль стены, по банкетке, — все это, пожалуй, проявление не столько даже его индивидуальности, сколько того, что привито ему воспитанием и унаследовано от череды предков.

Одно из основных достоинств, отличавших аристократию, — безошибочный вкус, не столько в сфере красоты, сколько в области манер, вкус, немедленно подсказывающий светскому человеку (как музыканту, которого просят сыграть незнакомую пьесу) в любых обстоятельствах то чувство и то движение, которых требуют именно эти обстоятельства, и наиболее подобающие им технику и приемы; этот вкус проявляется затем свободно и без опасений, которые парализовали бы юного буржуа, внушили бы ему страх показаться смешным, непристойным или заискивающим перед друзьями; Робера от любых страхов защищало высокомерие; в душе он, конечно, ничего такого не испытывал, но оно жило у него в крови, унаследованное от предков, уверенных, что фамильярность с окружающими может только польстить им и очаровать их; и наконец, ему была присуща благородная щедрость, не сознающая собственных материальных преимуществ (он, швыряя в этом ресторане деньги без счету, в конце концов оказался здесь, как и в других местах, самым любимым и желанным завсегдатаем, что было заметно уже по тому, как рады были ему услужить не только челядь, но и наиболее блестящие молодые люди); эти преимущества свои Робер, фигурально говоря, попирал ногами, как попрал — и в прямом смысле, и символически — алые бархатные банкетки, похожие на роскошную ковровую дорожку, пригодившиеся ему, чтобы как можно проворней и грациозней до меня добраться; аристократизм просвечивал сквозь тело моего друга, не мутное и темное, как мое, а выразительное и прозрачное; так сквозь произведение искусства просвечивает мощная творческая энергия, его создавшая; благодаря этому наследству движения его, пока он легко проносился вдоль стены, были так неуловимы, так прелестны, как движения всадников, изваянных на фризе