Сторона Германтов — страница 86 из 124

[240]. «Увы, — подумал бы Робер, — всю молодость я презирал знатное происхождение, чтил только справедливость и духовность, выбирал себе в друзья не тех, кого мне навязывали, а людей неловких и плохо одетых, лишь бы речи их были содержательны, — и что же, неужели во мне видят, и ценят, и помнят не того, кем я всегда старался стать и стал по собственной воле, благодаря собственным заслугам, а человека, ничем не обязанного моим усилиям, не имеющего со мной ничего общего, человека, которого я всегда презирал и старался обуздать; я так любил моего лучшего друга — и что же, неужели он радуется больше всего, когда обнаруживает во мне нечто более общее, чем я сам, и, уверяя меня, будто радуется нашей дружбе, и сам воображая, будто так оно и есть, на самом деле испытывает какое-то бескорыстное интеллектуальное наслаждение, словно любуясь произведением искусства?» Сегодня я думаю, что иногда Роберу приходили в голову такие мысли. В этом он как раз ошибался. Если бы он не любил с такой силой нечто более возвышенное, чем врожденная телесная гибкость и ловкость, если бы не отказался давным-давно от дворянской спеси, в его проворстве проскальзывали бы усилия и тяжеловесность, а в манерах — вульгарность и высокомерие. Ведь г-же де Вильпаризи потребовалась огромная основательность, чтобы в результате умственных усилий в ее разговорах и мемуарах возникло ощущение легкомыслия; вот так для того, чтобы в облике Сен-Лу чувствовалось столько аристократизма, нужно было, чтобы ум его был направлен на высшие цели и не заботился об аристократизме, не занимавшем его мыслей, но одухотворявшем его телесный облик бессознательным благородством. Так что внешняя его изысканность была тесно связана с духовной, без которой она не достигла бы такого совершенства. Чтобы произведение отражало весь блеск заложенной в нем мысли, художнику нет надобности выражать эту мысль словами; пожалуй, даже в отрицании, которое позволяет себе атеист, считающий, что мироздание совершенно и вполне способно обойтись без творца, можно усмотреть высшую похвалу Богу. А кроме того, я хорошо понимал, что в этом прекрасном всаднике, протянувшем вдоль стены фриз своего пробега, я восхищался не только произведением искусства; молодой принц (потомок Екатерины де Фуа, королевы Наварры и внучки Карла VII), которого он покинул ради меня, знатность и состояние, которые он сложил к моим ногам, чванливые и гибкие предки, самоуверенные и хитрые, учтивость, с какой он поспешил окутать мое зябкое тело вигоневым пальто, — разве все это было не то же самое, что старые друзья, которые, как мне казалось, всегда будут стоять между нами и которыми он пожертвовал в угоду собственному выбору, возможному только для высокого ума, пожертвовал с властной свободой, воплощавшейся в каждом его движении и выражавшей истинную дружбу?

Роберу была присуща фамильярность истинного Германта, но она была изысканной, потому что унаследованное высокомерие, черта сугубо внешняя, у него преобразовалось в бессознательную доброжелательность, в истинное духовное смирение; однако эта же фамильярность могла отдавать вульгарным чванством, и я сознавал это, глядя не на г-на де Шарлюса, у которого на аристократические замашки накладывались изъяны характера, до сих пор мне непонятные, а на герцога Германтского. Но и герцог, в общем так не понравившийся моей бабушке, когда они встретились у г-жи де Вильпаризи, был не чужд древнего величия, которое временами бросалось в глаза, — я убедился в этом, когда пришел к нему на обед на другой день после вечера, проведенного вместе с Сен-Лу.

Сперва я не заметил проблесков этого величия ни у него, ни у герцогини, когда встретился с ними у их тетки; я не замечал их так же, как не заметил разницы между Берма и другими актрисами в первый раз, когда видел ее на сцене, хотя разница между актрисами была бесконечно очевиднее, чем между светскими людьми: ведь отличия тем разительней, чем реальнее и доступнее пониманию предметы сравнения. Жизнь в обществе состоит из тончайших нюансов (поэтому, когда такой правдивый художник, как Сент-Бёв, берется отметить один за другим все нюансы, отличающие салон г-жи Жоффрен от салона г-жи Рекамье или г-жи де Буань[241], все эти салоны кажутся такими похожими один на другой, что незаметно для самого автора его исследование доказывает в основном только то, что жизнь салонов пуста и суетна), и все же, точно как это вышло у меня с Берма, когда Германты стали мне безразличны, когда мое воображение перестало окутывать дымкой то немногое, что было в них оригинального, я сумел обнаружить в них эту неуловимую оригинальность.

На приеме у тетки герцогиня не говорила со мной о муже, и я, наслушавшись толков о разводе, понятия не имел, будет ли герцог на обеде. Но очень быстро все выяснилось: среди лакеев, выстроившихся в передней и явно не понимавших, почему я здесь (я был для них того же роду-племени, что дети столяра, то есть относились они ко мне, возможно, лучше, чем к своему хозяину, но считали, что он никогда меня к себе не допустит), я увидел герцога Германтского, который поджидал меня, чтобы встретить на пороге и самолично помочь мне снять пальто.

— Герцогиня Германтская будет на седьмом небе от счастья, — сказал он мне с непререкаемой убедительностью. — Позвольте сюда ваше барахлишко (он любил выражаться по-народному, считая, что это забавно и добродушно). Жена боялась, что мы вас не дождемся, хоть и выведала у вас заранее, в какой день вы свободны. С утра мы только и делаем, что повторяем друг другу: «Вот увидите, он не придет». Надо сказать, что герцогиня Германтская оказалась проницательнее меня. Вас не так легко залучить, я-то был уверен, что вы нас подведете.

Герцог, по слухам, был скверным мужем, грубым и жестоким, а потому ему вменялось в заслугу — как вменяется в заслугу дурным людям проявление доброты — то, как он произносил слова «герцогиня Германтская», будто простирая над герцогиней крыло своего покровительства, чтобы подчеркнуть, насколько они едины. Он фамильярно схватил меня за руку и счел своим долгом пройтись вместе со мной по гостиным. Нам может понравиться в устах крестьянина какое-нибудь общепринятое выражение, обязанное своим происхождением местной легенде или историческому событию, даже если рассказчик не вполне понимает скрытый в нем намек; вот так и учтивость герцога Германтского, которую он проявлял по отношению ко мне целый вечер, очаровала меня: это были остатки старинных манер, отдававших более всего XVII веком. Люди минувших времен кажутся нам неимоверно далекими. Мы не смеем подозревать, что за пределами умыслов, которые они выражают открыто, у них могут быть другие, менее явные; мы удивляемся, обнаружив такие же чувства, как у нас, у гомеровского героя, или искусную военную хитрость у Ганнибала в битве при Каннах, когда он выдвинул вперед фланг, чтобы неожиданно окружить противника; мы будто воображаем, что поэт и полководец так же далеки от нас, как звери, которых мы видим в зоологическом саду. Даже если взять придворных Людовика XIV, когда мы видим, какой учтивостью проникнуты их письма к кому-нибудь, кто ниже их рангом и ничем не может им быть полезен, мы поражаемся, внезапно осознавая, что у этих знатных вельмож имелись убеждения, руководившие ими, хоть они никогда и не высказывали их напрямую, в том числе убеждение, что из учтивости следует притворяться, будто испытываешь некоторые чувства, и самым добросовестным образом исполнять некоторые обязанности, налагаемые любезностью.

Этой воображаемой удаленностью прошлого, быть может, отчасти объясняется, почему даже великие писатели находили прекрасными и гениальными произведения посредственных мистификаторов, например, того же Оссиана[242]. Нас так поражает, что старинные барды могли думать, как мы, что мы приходим в восхищение, если в том, что считаем старинной гэльской песнью, встречаем мысль, которую у современника сочли бы всего-навсего занятной. Пускай талантливый переводчик, более или менее точно перелагая старинного автора, добавит в свой перевод пассажи, которые показались бы не более чем просто приятными, будь они подписаны современником и напечатаны отдельно, — и его поэт сразу приобретает трогательное величие: он словно играет на клавиатуре нескольких столетий. Книга, которую способен написать сам переводчик, показалась бы всего лишь посредственной, опубликуй он ее под своим именем. Объявленная переводом, она кажется шедевром. Прошлое вовсе не убегает от нас — оно стоит на месте. Мало того, что месяцы спустя после начала войны на ее ход могут ощутимо повлиять законы, неторопливо принятые до нее, мало того, что через пятнадцать лет после преступления, оставшегося загадочным, судья еще может обнаружить факты, позволяющие его раскрыть; бывает, что спустя целые столетия ученый, исследующий топонимику и обычаи далекой страны, обнаружит легенду, сложившуюся задолго до христианства, непонятную, а то и забытую уже во времена Геродота, но дошедшую до наших дней в названии скалы или в религиозном обряде, наподобие мощному, древнему и стойкому излучению. И вот такое, пускай гораздо менее старинное излучение придворной жизни исходило если не от манер герцога Германтского, зачастую вульгарных, то от управлявшего ими характера. Мне еще предстояло позже, в гостиной, прочувствовать это излучение, как какой-нибудь старинный аромат. Но я пошел туда не сразу.

Когда мы покидали вестибюль, я признался герцогу, что хотел бы увидеть его Эльстиров. «Я в вашем распоряжении, а что, господин Эльстир ваш друг? До чего жаль, ведь я с ним немного знаком, он очень милый человек, очень порядочный, как раньше говорили, я бы мог пригласить его нынче вечером и попросить отобедать с нами. Он бы наверняка был в восторге от возможности провести вечер в вашем обществе». Старинная учтивость не слишком удавалась герцогу, когда он к ней стремился, но потом он обретал ее, сам того не желая. Спросив у меня, не хочу ли я, чтобы он показал мне эти картины, он отвел меня к ним, любезно пропуская вперед в каждых дверях, прося прощения, когда вынужден был пройти вперед, чтобы указать мне дорогу, — эту сценку (со времен Сен-Симона, поведавшего, с каким почтением предок Германтов принимал его в своем особняке, столь же неукоснительно исполняя до малейших тонкостей легковесный долг знатного дворянина) до того, как она добралась до нас, должно быть, разыгрывало множество других Германтов для множества других гостей. А когда я признался герцогу, что рад бы посмотреть картины в одиночестве, он скромно удалился, сказав, что я могу вернуться в гостиную, когда пожелаю.