Сторона Германтов — страница 90 из 124

[263]. Увы, он оказался вульгарным вертопрахом; когда мы знакомились, он с тяжеловесной развязностью сделал пируэт, видимо воображая, что это выглядит элегантно; имя, которое он носил, нисколько на нем не сказывалось, словно картина, которой он владел, но которая нисколько на нем не отразилась, да он, быть может, и не смотрел на нее никогда. Принц Агриджентский совсем не выглядел как принц, ничто в нем не напоминало об Агридженто, и напрашивалась мысль, что его имя, такое на него непохожее, настолько ничем с ним не связанное, каким-то образом вытянуло из этого человека все поэтическое, что досталось ему на долю, как любому другому, и замкнуло всю эту поэзию в своих волшебных слогах. Возможно, на самом деле все так и произошло, потому что в этом родственнике Германтов не осталось ни атома очарования, которое можно было бы еще из него извлечь. Он был одновременно и единственным в мире принцем Агриджентским, и человеком, в котором не было ровным счетом ничего от принца Агриджентского, меньше, чем в ком бы то ни было. Впрочем, он был очень рад быть тем, кем был, но такую радость питал бы и банкир, который владеет множеством акций рудника, однако ему все равно, откликается ли этот рудник на звучное имя Айвенго или Штокроза[264] или называется просто рудник номер один. Тем временем подошла к концу церемония знакомств, о которой так долго рассказывать, хотя, начавшись, когда я вошел в салон, она продлилась считаные минуты; герцогиня Германтская сказала мне чуть не умоляющим тоном: «Базен наверняка вас утомил, пока водил от гостьи к гостье, мы хотим познакомить вас с нашими друзьями, но еще больше хотим, чтобы вы не утомились и приходили к нам почаще», и герцог каким-то неловким и робким движением дал знак, что можно нести кушанья, хотя он рад был бы это сделать еще час назад, тот самый час, что был наполнен для меня созерцанием картин Эльстира.

Следует добавить, что среди гостей не хватало г-на де Груши; его жена, урожденная Германт, приехала одна, а муж собирался прибыть прямо с охоты, на которой провел весь день. Этот г-н де Груши, потомок маршала Первой Империи, того самого, о ком несправедливо говорят, будто поражение Наполеона при Ватерлоо произошло главным образом из-за того, что к началу битвы его не было на месте, происходил из прекрасной семьи, но с точки зрения самой разборчивой знати был недостаточно родовит[265]. Например, принц Германтский, которому спустя годы суждено было стать куда менее требовательным, повторял своим племянницам: «Бедная виконтесса (виконтесса Германтская, мать г-на де Груши), ей так и не удалось выдать замуж дочерей!» — «Но, дядя, старшая вышла замуж за господина де Груши». — «Что это за муж! Хотя поговаривают, что дядя Франсуа сделал предложение младшей, по крайней мере не все они останутся старыми девами».

Как только было приказано подавать, двустворчатые двери, ведущие в столовую, распахнулись настежь, повернувшись на петлях с звучным одновременным щелчком; дворецкий, похожий на церемониймейстера, поклонился принцессе Пармской и сообщил новость: «Мадам, кушать подано» таким тоном, будто говорил: «Мадам, настал ваш последний час», но собравшихся это нисколько не опечалило: пары одна за другой резво, будто дело было летом в Робинсоне[266], двинулись в сторону столовой, разлучаясь по мере того, как добирались до предназначенных им мест, где лакеи выдвигали для них стулья; герцогиня Германтская, оставшись последней, подошла ко мне, чтобы к столу ее повел я, но я ни на миг не успел застесняться (хотя боялся, что это произойдет), потому что герцогиня, охотница, а потому сильная и ловкая, с непринужденной грацией, заметив, конечно, что я стал не с той стороны, исполнила вокруг меня полный и точный оборот, ее рука легла на мою и благородными и четкими движениями в нее проделась. Мне было легко повиноваться этим движениям, тем более что Германты придавали им не больше значения, чем придает познаниям настоящий ученый, которого стесняешься меньше, чем невежды; распахнулись другие двери, и появился дымящийся суп, словно обед разыгрывался руками опытных кукловодов на сцене театра марионеток, где запоздалое появление юного гостя по знаку режиссера привело в действие весь механизм.

Знак, поданный герцогом, был ничуть не величественным и не повелительным, а скорее робким, но в ответ на него пришла в движение огромная, хитроумная, послушная, великолепная механика, управлявшая вещами и людьми. На мой взгляд, нерешительность жеста не повредила эффекту вызванного им к жизни спектакля. Я-то чувствовал: вся эта робость и нерешительность сводилась к опасению, как бы я не заметил, что это я заставил всех ждать, причем довольно долго; точно так же герцогиня Германтская опасалась, что я утомился, рассматривая столько картин, и что мне было неловко, пока меня знакомили с целой толпой гостей. В сущности, в этом жесте, лишенном величия, сквозило истинное величие. О том же свидетельствовало и равнодушие герцога к принадлежавшему ему богатству и, наоборот, забота о госте, который сам по себе ничего, быть может, не представлял, но герцог хотел оказать ему честь. Правда, при всем при том в некоторых отношениях герцог Германтский был воплощением посредственности, а иногда у него проскальзывали причуды слишком богатого человека и спесь выскочки, хотя уж выскочкой-то он не был. Но у чиновника или священника их посредственные дарования бесконечно умножаются благодаря силам, на которые они опираются, — французскому государственному аппарату или католической церкви; так волна умножается благодаря целому морю, теснящемуся позади нее, и точно так же герцога Германтского подымала ввысь особая сила — неподдельная аристократическая учтивость. На многих эта учтивость не распространялась. Герцогиня Германтская не приняла бы у себя г-жу де Камбремер или г-на де Форшвиля. Но как только вы оказывались допущены в среду Германтов, что и произошло со мной, эта учтивость рассыпала перед вами истинные сокровища доступности и радушия, затмевавшие даже их старинные салоны, обставленные изумительной мебелью былых времен.

Когда герцог решал кого-нибудь порадовать, он умел превратить его на один день в главное действующее лицо, обращая на пользу гостю место и обстоятельства. В замке Германт его «любезности» и «милости» приняли бы другую форму: он велел бы запрячь лошадей, чтобы поехать кататься перед обедом, только он и я. И эти его повадки трогали, как трогают нас манеры Людовика XIV, когда в мемуарах того времени мы читаем, с какой добротой, как приветливо, с каким полупоклоном отвечает он какому-нибудь просителю. Но надо понимать, что в обоих этих случаях учтивость не выходит за рамки именно учтивости.

Людовик XIV (которому самая придирчивая знать его времени все же ставила в вину пренебрежение этикетом, настолько, что, по словам Сен-Симона, для своего ранга он оставался весьма незначительным королем по сравнению с Филиппом де Валуа, Карлом V и так далее) велит составить подробнейшие указания для принцев крови и посланников, чтобы они знали, каким государям следует уступать дорогу. В некоторых случаях, когда невозможно прийти к согласию, Монсеньеру, сыну Людовика XIV, следует принимать такого-то иностранного государя только под открытым небом, на свежем воздухе, чтобы никто не мог сказать, что один из них вошел в замок впереди другого; а когда курфюрст Афальцский пригласил на обед герцога де Шевреза, он притворился больным, лишь бы не пропускать его вперед, и, чтобы избежать неловкости, обедал в его обществе лежа в постели. Герцог уклонялся от любых поводов оказать услугу Месье, и тот по совету своего брата, короля, кстати, нежно его любившего, под каким-то предлогом приглашает кузена присутствовать при своем утреннем выходе и заставляет подать себе сорочку. Но когда речь идет о глубоком чувстве, о сердечных делах, долг, столь непреклонный в вопросах учтивости, совершенно меняется. Людовик XIV спустя несколько часов после смерти брата, одного из тех, кого он больше всего любил, когда Месье, по выражению герцога де Монфора, «еще и остыть не успел», распевает оперные арии; он удивляется, почему герцогиня Бургундская, которой едва удается скрыть свое горе, выглядит такой печальной, и, желая возобновить веселье, приказывает герцогу Бургундскому начать партию в брелан, чтобы придворные решились к ней присоединиться. И у герцога Германтского не только в светских и общественных событиях, но и в непроизвольной манере изъясняться, во всех занятиях, в повседневной жизни заметен тот же контраст: Германты горевали не больше остальных смертных и даже, пожалуй, были более черствыми, чем другие, однако что ни день хроника светской жизни в «Голуа» публиковала их имена по поводу невообразимого числа похорон, и они бы не простили себе, если бы не выразили соболезнований в каждом из этих случаев. Как путешественнику кажутся примерно одинаковыми дома с земляными кровлями и земляные насыпи, которые могли видеть Ксенофонт и св. Павел[267], так и в манерах герцога Германтского с его трогательной учтивостью и возмутительным бездушием, раба ничтожнейших повинностей и нарушителя самых священных обязательств, я спустя несколько столетий обнаруживал в первозданном виде какой-то особый уклон в сторону придворной жизни при Людовике XIV и свойственный той эпохе перенос угрызений совести из сферы чувств и морали в область чистой формы.

А у любезности, с какой отнеслась ко мне принцесса Пармская, была еще одна, более частная причина. Дело в том, что она была заранее убеждена: все, увиденное у герцогини Германтской, и вещи, и люди, превосходит то, что есть у нее дома. Правда, в гостях у всех остальных она тоже вела себя так, будто у них все лучше, чем у нее: не просто восторгалась самым обычным блюдом, самыми обыкновенными цветами, а просила разрешения завтра же прислать за рецептом или чтобы ее главному повару или главному садовнику дозволено было приехать и самим посмотреть на кушанье или растение — а ведь они получали большое жалованье, располагали собственными экипажами, а главное, обладали собственными профессиональными притязаниями, и им было очень унизительно ездить изучать искусство приготовления какой-нибудь ерунды или разведения сорта гвоздик, и вполовину не такого красивого, не такого пышного и кружевного, не такого огромного (если речь шла о цветах), как то, чего они давно уже достигли в доме у принцессы. Но если в гостях у других ее способность удивляться чему попало была наигранной и призвана была лишь показать, что она, несмотря на свой ранг, не считает себя лучше других, не гордится богатством, поскольку гордыня была под запретом у ее воспитателей, совершенно незаметна у ее матери и неугодна Господу, зато уж салон герцогини Германтской она вполне искренне считала особенным местом, где на каждом шагу ее ждали восхитительные сюрпризы. Впрочем, хотя этого было совершенно недостаточно, чтобы объяснить ее преклонение, Германты вообще отличались от остального аристократического общества, было в них нечто более изысканное, редкостное. Первое мое впечатление от них было обратным: мне показалось, что они вульгарны, похожи на всех прочих мужчин и женщин, но это потому, что поначалу они, как Бальбек, Флоренция, Парма, были для меня именами. Конечно, все женщины в их салоне, представлявшиеся мне когда-