[271], давала им повод для неутолимой ярости и тему для неисчерпаемых напыщенных рассуждений. Например, с того момента, как прелестная графиня Г*** входила в гостиную Германтов, лицо г-жи де Вильбон принимало именно то выражение, с каким декламируют стих:
Один останется? Ну что ж! То буду я[272], —
хотя именно этого стиха она как раз не знала. Эта представительница рода Курвуазье почти каждый понедельник проглатывала эклер с кремом в нескольких шагах от графини Г***, но все понапрасну. И г-жа де Вильбон по секрету признавалась, что не может постичь, как это ее кузина Германт принимает у себя женщину, которая в Шатодене не принадлежит даже к второсортному обществу. «Стóит ли после этого моей кузине быть такой разборчивой в знакомствах — она же просто надо всеми издевается!» — заключала г-жа де Вильбон, сменив выражение лица на ироническую и безнадежную улыбку, которая при игре в загадки подразумевала бы скорее другой стих, которого графиня тоже не знала:
Богами взыскан я и впрямь за непокорство![273]
Кстати, предвосхитим события и заметим, что «упорство», с которым рифмуется «непокорство» в следующем стихе Расина и с которым г-жа де Вильбон третировала г-жу Г***, не вовсе пропало втуне. В глазах г-жи Г*** оно наделяло г-жу де Вильбон таким очарованием, впрочем вполне воображаемым, что, когда дочери г-жи Г***, первой красавице и богачке на всех балах того времени, пришла пора выходить замуж, все с удивлением узнали, что она отказывает всем герцогам. А дело в том, что ее мать, помня о еженедельных унижениях, которые она терпела на улице Гренель в память о Шатодене, желала для дочери только одного мужа, а именно сына г-жи де Вильбон.
Германты и Курвуазье сходились только в одном: и те, и другие преуспели в бесконечно разнообразном искусстве высокомерия. Германты между собой тоже несколько отличались по части манер. И все-таки все Германты, во всяком случае истинные Германты, когда им кого-нибудь представляли, держались несколько церемонно: например, они протягивали вам руку с таким видом, будто посвящают вас в рыцари. Как только какой-нибудь Германт, пускай хоть двадцати лет от роду, но уже следующий примеру старших, слышал ваше имя, которое произносил общий знакомый, он, когда ему вас представляли, словно не сразу мог решить, здороваться с вами или нет, и мерил вас взглядом своих, как правило, синих глаз, холодным, как сталь, способным пронзить насквозь и добраться до ваших самых сокровенных мыслей. Кстати, Германты в самом деле думали, что видят людей насквозь, они мнили себя выдающимися психологами. К тому же они рассчитывали, что после этого осмотра их приветствие прозвучит особенно сердечно и не достанется недостойному адресату. Все это происходило на таком расстоянии от вас, которое было бы невелико для обмена ударами шпаги, а для рукопожатия казалось огромным и леденило кровь, как будто и впрямь предстояла дуэль, а не рукопожатие, так что когда Германт, быстро заглянув во все потайные закоулки вашей души и убедившись в вашей благонадежности, решал, что отныне вы достойны встреч с ним, рука его, протянувшись к вам во всю свою длину, словно предлагала вам рапиру для поединка и улетала так далеко от своего хозяина, что непонятно было — вас ли он приветствует, склонив голову, или свою собственную руку. Некоторым Германтам не хватало чувства меры, а может, они просто не в силах были не повторяться, и эта церемония возобновлялась при каждой новой встрече с ними, что было явным преувеличением. Видимо, Германты, прежде чем подать знакомому руку, окидывали его своим пронзительным испытующим взглядом вполне машинально, ведь не могли же они забыть результаты психологического исследования, проделанного в прошлый раз; возможно, впрочем, они просто гипнотизировали знакомого, считая это умение особым даром «семейного гения» Германтов. Курвуазье, внешне совсем другие, напрасно пытались перенять это пронзительное приветствие и отыгрывались на непреклонном высокомерии или пренебрежительной поспешности. Зато некоторые, весьма немногие, дамы из рода Германтов заимствовали при знакомстве манеры Курвуазье. Когда вас представляли одной из этих дам, она приветствовала вас по всей форме, мгновенно наклоняя в вашу сторону голову и торс примерно под углом в сорок пять градусов; при этом нижняя часть тела, начиная от пояса, служившего опорой, оставалась безупречно прямой и неподвижной. Но, метнувшись к вам верхней частью тела, дама тут же стремительно отбрасывала ее почти так же далеко назад. Это быстрое движение вспять нейтрализовало дарованную вам уступку: вы уже успевали вообразить, будто потеснили противника и продвинулись вперед, как на дуэли, но тут же вновь оказывались на исходных позициях. С такою же очевидностью и у Германтов, и у Курвуазье развеивалась любезность и восстанавливалась прежняя дистанция в письмах, которые, по крайней мере в первое время, писали новым знакомым и Германты, и Курвуазье; изобрели этот прием Курвуазье; он должен был показать, что первоначальные авансы были не более чем минутной слабостью. Само письмо содержало фразы, которые, казалось бы, можно написать только близкому другу, но не было никакой возможности похвастаться дружбой с дамой, их написавшей, потому что письмо начиналось обращением «милостивый государь» и завершалось словами «примите, милостивый государь, уверения в искреннем к вам почтении». Между этим холодным обращением и ледяным заключением, менявшими смысл всего остального, располагались (если это был ответ на ваше письмо с соболезнованиями) самые трогательные картины скорби, которую дама из рода Германтов питала по случаю утраты сестры, душевной близости между вами и этой дамой, красот местности, где она пребывала, утешения, что приносили ей очаровательные внуки и внучки, но все это было просто письмом, таким, как те, что публикуют в письмовниках: в его задушевной интонации было не больше задушевности, чем если бы оно принадлежало перу Плиния Младшего или мадам де Симьян[274].
Правда, некоторые дамы из рода Германтов с первого раза писали вам «Мой дорогой друг», «Мой друг», причем это позволяли себе не обязательно самые скромные, но скорее те, что отличались легкомыслием и, живя в окружении венценосных особ, в своей гордыне верили, что все, от них исходящее, приносит радость, да притом были настолько избалованы, что, не торгуясь, рассыпали вокруг свои милости. Впрочем, Германты были так многочисленны, что даже простейшие ритуалы, например приветствия при знакомстве, оказывались у них весьма разнообразными — недаром же любой юный Германт, если у него имелась с маркизой Германтской общая прапрабабка при дворе Людовика XIII, за глаза величал ее «тетей-прародительницей». И каждая более или менее утонченная подгруппа вырабатывала свои правила, передававшиеся от родителей к детям, как рецепты укрепляющих снадобий и особые способы варки варенья. Так, у Робера Сен-Лу в ту секунду, когда он слышал ваше имя, рука непроизвольно протягивалась вперед, не сопровождаясь ни взглядом, ни кивком головы. Любой горемыка-разночинец, которого по какой-нибудь особой причине (что, впрочем, случалось довольно редко) представляли кому-нибудь подобному Сен-Лу, терялся в догадках, что означает это столь резкое и сведенное к минимуму приветствие, на свой лад истолковывая чисто бессознательный жест в попытках понять, чем он не угодил этому представителю или этой представительнице рода Германтов. И очень удивлялся, узнавая, что этот представитель или представительница успели написать письмо другу, который его им представил, где сообщали, что новый знакомый очень им понравился и они надеются видеть его опять. Но сложные и быстрые ужимки маркиза де Фьербуа (которые г-н де Шарлюс считал смехотворными) и размеренная, степенная поступь принца Германтского разительно отличались от автоматического жеста Сен-Лу. Впрочем, описать здесь всю хореографию Германтов немыслимо хотя бы из-за многочисленности участников этого кордебалета.
Кстати, в своей антипатии к герцогине Германтской Курвуазье могли утешаться хотя бы тем, что в юности она вызывала у них жалость, поскольку располагала весьма незначительным состоянием. Но, к сожалению, нешуточные богатства самих Курвуазье изначально, так сказать, заволакивала и скрывала от взоров туманная пелена, так как никто не понимал, в чем состоят эти богатства. И даже когда очень богатая девица Курвуазье выходила замуж за состоятельного молодого человека, всегда оказывалось, что у молодой четы нет своего дома в Париже и они «останавливаются» у родителей, а остаток года живут в провинции и вращаются в избранном, но унылом обществе. Сен-Лу, у которого за душой были сплошные долги, поражал Донсьер своими упряжками, а какой-нибудь весьма богатый Курвуазье ездил только в трамвае. И кстати, немало лет тому назад мадмуазель де Германт (Ориана), не имея сколько-нибудь существенного состояния, будоражила Париж своими туалетами больше, чем все Курвуазье вместе взятые. Даже ее скандальные речи служили своеобразной рекламой ее нарядам и прическе. Она посмела сказать российскому великому князю: «Ваше высочество, говорят, вы собираетесь убить Толстого?», причем было это на обеде, на который Курвуазье, имевших о Толстом самое смутное понятие, вообще не пригласили. О греческих авторах они знали немногим больше, судя по тому, что, когда вдовствующую герцогиню де Галлардон (свекровь принцессы де Галлардон, тогда юной девицы), которую за пять лет Ориана не удостоила ни одним визитом, спросили, по какой причине она не бывает у герцогини, та ответила: «Говорят, что в обществе она декламирует Аристотеля (она имела в виду Аристофана). Я у себя этого не потерплю!»
Нетрудно вообразить, в какой восторг привела Германтов, а также все их ближнее и дальнее окружение, «выходка» насчет Толстого, возмутившая Курвуазье. Вдовствующая графиня д’Аржанкур, урожденная Сенпор, принимавшая у себя всех без особого ра