Что до событий светской жизни, герцогиня Германтская опять-таки испытывала какое-то беззаконное удовольствие, как в театре, изрекая по их поводу неожиданные суждения, непрестанно подхлестывавшие сладостное изумление, в котором пребывала принцесса Пармская. Природу этого удовольствия герцогини я пытался постичь уже не с помощью литературной критики, а по аналогии с политикой и парламентской хроникой. Когда ей надоедало переворачивать иерархию ценностей в умах ее присных градом противоречивых эдиктов, она выдумывала себе какой-нибудь долг, которому якобы обязана подчиняться, и тешила себя искусственным возбуждением, которым каждый настоящий политический деятель неизбежно заражает себя и публику. Известно, что, когда министр объясняет в Палате депутатов, что из наилучших намерений избрал такую-то линию поведения, которая представляется совершенно естественной здравомыслящему человеку, читающему на другой день в газете отчет о заседании, бывает, что внезапно этот здравомыслящий читатель вдруг ощущает прилив тревоги и начинает сомневаться, а был ли он прав, одобряя министра: ведь в газете сказано, что речь министра взволновала слушателей и прерывалась осуждающими выкриками, а один депутат даже воскликнул: «Это весьма серьезно!», причем имя и звания этого депутата, безумно длинные, сопровождались таким энергичным оживлением в зале, что слова «Это весьма серьезно!» по сравнению со всеми ремарками занимают в отчете меньше места, чем полустишие в александрийском стихе. Так, например, в свое время, когда нынешний герцог Германтский, а в те времена принц Делом, заседал в Палате, в парижских газетах (даром что дело касалось главным образом окрестностей Мезеглиза) подчас сообщалось, чтобы избиратели видели, что кандидат, за которого они голосовали, не бездействует и не отмалчивается:
«Господин де Германт-Бульон, принц Делом: „Это серьезно!“ В центре и на нескольких скамьях справа: прекрасно! На левом фланге энергичные выкрики».
Здравомыслящий читатель еще хранит в груди искру преданности благоразумному министру, но тут сердце у него снова ёкает при первых словах нового оратора, отвечающего министру:
«Изумление, оторопь, скажу без преувеличения (оживление на правой стороне амфитеатра), испытал я, слушая оратора, который, сдается мне, все еще является членом правительства (гром аплодисментов; несколько депутатов бросаются к министерской скамье; г-н помощник государственного секретаря по ведомству почт и телеграфа утвердительно кивает со своего места)».
Этот «гром аплодисментов» окончательно сломил сопротивление здравомыслящего читателя, и вот уже он считает незначительное, в сущности, выступление оскорбительным для Палаты депутатов и чудовищным; пускай это будет что-нибудь самое обычное, например предложение взимать с богатых больше денег, чем с бедных, или попытка привлечь внимание к какой-нибудь несправедливости, или утверждение, что мир предпочтительней войны, — читатель возмущается и усматривает в этом угрозу неким принципам, до которых ему, в сущности, нет дела, поскольку это не те священные принципы, что дороги каждому, но теперь они начинают его волновать, потому что вызывают выкрики и возбуждение в зале и собирают прочное большинство.
Впрочем, нужно признать, что эта изворотливость политических деятелей, с помощью которой я учился понимать круг Германтов, а позже и другие сообщества, — все это не более чем извращенное искусство ловкой интерпретации чужих слов, того, что часто называется «читать между строк». Это извращение оборачивается абсурдом в Палате депутатов, однако отсутствие этой ловкости и неумение уловить скрытый смысл оборачивается глупостью у тех, кто все понимает «буквально», кто не подозревает, что важного сановника, добровольно удалившегося на покой, просто-напросто уволили от должности, и говорит: «Это не увольнение, он же сам попросил об отставке»; он не подозревает разгрома, когда русские в стратегических целях отступают перед японцами на более выгодные позиции, подготовленные заранее, не подозревает отказа, когда провинция, просившая у императора Германии независимости, получила от него религиозную самостоятельность. Впрочем, возвращаясь к заседаниям Палаты, не исключено, что сами депутаты уподобляются здравомыслящему гражданину, которому предстоит читать отчеты об этих заседаниях. Узнав, что бастующие рабочие послали к министру своих делегатов, они, вероятно, простодушно строят догадки: «Ну-ка, интересно, о чем они говорили? Будем надеяться, что все уладилось», пока министр поднимается на трибуну в глубокой тишине, еще больше подогревающей искусственное возбуждение в публике. Первые же слова министра («Излишне говорить, что я слишком уважительно отношусь к долгу правительства, чтобы принимать эту делегацию, недостаточно авторитетную для переговоров с должностным лицом моего уровня») производят сенсацию в зале, потому что это единственное, что здравомыслящим депутатам даже в голову не пришло. Но именно потому, что это сенсация, ее встречают такими рукоплесканиями, что лишь спустя несколько минут становится опять слышен голос министра, который, вернувшись на свою скамью, будет выслушивать поздравления коллег. Все так же взволнованы, как в тот день, когда он забыл пригласить на пышный официальный праздник президента муниципального совета, состоявшего в оппозиции к нему; по общему мнению, в обоих случаях министр поступил как истинный государственный муж.
В ту эпоху своей жизни герцог Германтский, к величайшему негодованию Курвуазье, часто присоединялся к коллегам, когда они ездили поздравлять министра. Позже мне рассказывали, что даже в тот период, когда герцог играл в Палате депутатов значительную роль, когда его прочили в министры или в посланники, он, если друг обращался к нему за услугой, вел себя бесконечно скромнее, тактичнее и куда меньше строил из себя важного политического деятеля, чем кто угодно другой на его месте, а ведь он как-никак был герцогом Германтским. Дело в том, что хоть он и говорил, что знатность ничего не значит и его сослуживцы ничем не хуже его, на самом деле он не думал ничего подобного. Он стремился к высоким должностям, притворялся, что с почтением относится к политической карьере, но, в сущности, презирал все это и ни на минуту не забывал, что он герцог Германтский, и как раз поэтому успехи в политике не делали его чопорным и неприступным, как бывает со многими высокопоставленными лицами. Причем при всей его подчеркнутой непринужденности и даже при всей его искренней простоте гордыня хранила герцога от враждебных выпадов.
Что до герцогини Германтской, она не хуже заправских политиков была мастерицей принимать надуманные и сенсационные решения и, точно как они, приводила в замешательство Германтов, Курвуазье, все Сен-Жерменское предместье, а более всех принцессу Пармскую, неожиданными указами, в основе которых явно лежали некие принципы, поражавшие всех тем больше, чем меньше о них сообщалось заранее. Если новый министр Греции давал костюмированный бал, все выбирали себе костюмы и гадали, кем нарядится герцогиня. Одна дама думала, что она предстанет герцогиней Бургундской, другая предполагала, что, вероятно, она оденется принцессой Дерибара, третья — что Психеей[291]. Наконец одна из Курвуазье, спросив: «Что ты наденешь, Ориана?», получила единственный ответ, о котором никто не подумал: «Да ничего!», и тут уж языки развязались, и все уверились, что узнали мнение Орианы о том, какова на самом деле светская репутация нового греческого министра и как следует себя с ним вести; и ведь следовало заранее предвидеть это мнение, сводившееся к тому, что герцогиня «не обязана появляться» на костюмированном балу нового министра. «Не думаю, что необходимо ехать к греческому министру, я его не знаю, я не гречанка, с какой стати мне туда ехать, мне там делать нечего», — говорила герцогиня.
— Но все туда едут, и там, говорят, будет очень хорошо, — восклицала г-жа де Галлардон.
— Дома у камина тоже прекрасно, — возражала герцогиня Германтская.
Курвуазье не могли опомниться от изумления, но Германты одобряли ее, хоть и не следовали ее примеру. «Разумеется, не все могут себе позволить, как Ориана, идти наперекор общепринятым правилам. Но в сущности, нельзя сказать, что она неправа, когда хочет показать, что напрасно мы из кожи вон лезем, чтобы угодить этим иностранцам, приезжающим неизвестно откуда».
Герцогиня Германтская знала, разумеется, как будет истолковано и то и другое ее решение, и появлялась на празднике, где никто не смел надеяться на ее появление, с таким же удовольствием, с каким сидела дома, или отправлялась вместе с мужем в театр в тот вечер, когда «все» съезжались на какое-нибудь торжество, или, когда все уже предвкушали, что ее историческая диадема затмит самые прекрасные бриллианты, являлась без единой драгоценности и одетая совершенно не так, как было необходимо по общему, ошибочному, впрочем, мнению. Она была антидрейфусаркой (даром что верила в невиновность Дрейфуса: точно так же она все дни проводила в высшем свете, хотя верила только в идеи) и как-то раз произвела невообразимую сенсацию в гостях у принцессы де Линь: сперва осталась сидеть, когда все дамы встали при появлении генерала Мерсье[292], а затем встала и во всеуслышание стала подзывать своих друзей, когда началась лекция оратора-националиста, — этим она давала понять, что, на ее взгляд, разговоры о политике неуместны в высшем обществе; все головы повернулись в ее сторону на концерте в Страстную пятницу, когда она покинула зал, полагая, при всем своем вольтерьянстве, что выводить на сцене Христа не подобает. Известно, как важно даже для самых блестящих светских дам то время года, когда начинаются зимние праздники: так, маркиза д’Амонкур, болезненно болтливая и бестактная, из-за чего подчас договаривалась до полных глупостей, ухитрилась ответить знакомому, выражавшему ей соболезнования по случаю смерти ее отца, г-на де Монморанси: «Особенно печально, если подобное несчастье настигает вас в то самое время, когда на подзеркальнике у вас сотни писем с приглашениями». Так вот, даже в эти дни, когда герцогиню Германтскую приглашали на обед, приглашали поспешно, чтобы не оказалось, что она уже занята, она отказывалась под тем единственным предлогом, который светским людям и в голову бы не пришел: она отправляется в плаванье, чтобы посетить норвежские фьорды, которые ее интересуют. Светские знакомые изумлялись; они и не думали подражать герцогине, однако от ее поступка испытывали некоторое облегчение, как когда читаешь Канта и после наистрожайшего доказательства детерминизма обнаруживаешь, что превыше царства необходимости расположено царство свободы