– Такое помыслить нельзя, не то что догадаться, – Тарег говорил, а скулы сводило злобой. – Так что уехать в Хань у меня не получится, Амаргин. Я тут немного на привязи. Как говорят суфии, даже если птичка поймана за лапку тонкой ниткой, ей все равно не взлететь. Это они про душу, отягощенную желаниями, но мне тоже подходит.
– Да.
Амаргин все еще смотрел на почти незаметную петлю поводка Клятвы у него на шее. Неверяще. И похоже с трудом подавляя ужас и отвращение. Да, такого лаонцы еще не видели, это точно.
– Вот так, Амаргин. Похоже, разные у нас с тобой дороги. А жаль.
– Мне тоже жаль, – все так же медленно ответил лаонец.
И тут же встряхнулся:
– Ну что ж, делу не поможешь. Но нам все равно пора.
Помолчав, добавил:
– Я так понимаю, что ты не сильно хочешь обратно на сворку. Так что…
Они одновременно посмотрели в сторону двора – никого.
– Пока только трое парнишек у ворот сидят, в зубах ковыряют, – усмехнулся, щуря золотые глаза, лаонец.
И вдруг рассмеялся, снова замотав косичками:
– Ха, зато вчера приходили от сиятельного принца – Амину сватали!
– Что?!
– Что-что, чести великой удостаивали! Мол, все равно вдовой ты осталась, такая вся знатная-красивая-статная, так что приходи ко мне в харим, любимой наложницей будешь!
– Где она?!
– Ты что, Стрелок? Тьфу, Та…
– Нет!
Он быстро вскинул палец, Амаргин не успел произнести имя.
– Прости.
– Где она?
– Да в доме сидит, а что?
– Что вы ответили посланцу?
– Да на хрен послали, что ему мы могли ответить, ты что…
– Вам нужно уходить. Сейчас же.
Веселье как холодной водой смыли с узкого смуглого лица:
– Ты думаешь, они…
– Я не думаю, – жестко ответил Тарег. – Я знаю. Это была не просьба и не приглашение, Амаргин. Это был приказ.
– Кому, Амине?
– Тебе! Ее вообще никто ни о чем не спрашивал! Она же женщина! Ты забыл, что сам мне рассказывал по дороге в Хайбар? Про скотину, у которой должен быть хозяин?
Тарег в жизни никогда не видел таких круглых глаз у сумеречника. У всех сумеречников они, как известно, по разрезу кошачьи. И округляются только от изумления. Нерегили так и говорили про странные события: «И у всех глаза стали круглыми». Вот и у Амаргина лицо сейчас было прямо как в присловье.
Тарег терпеливо пояснил:
– Ожидается, что ты ответишь каким-нибудь высокопарным дерьмом типа «и я увидел у своего дома следы льва и убоялся». А вечерком пришлешь сестренку. Вместе с какими-нибудь льстивыми стихами, восхваляющими щедрость и великодушие принца.
Глаза Амаргина так и оставались очень, очень круглыми.
– Ну я, конечно, глава клана… И согласно древним установлениям… – промямлил он наконец. – Но чтоб так…
– Запомни, братишка, – очень серьезно сказал Тарег. – Женщину, попавшую в харим к влиятельному человеку, ты целой лаонской армией не выручишь. Она пропадет, канет, растворится. И ты никогда ее больше не увидишь: знатных женщин здесь из домов не выпускают, они ни с кем не разговаривают, никуда не ходят и никого не видят. Здесь не принято даже подавать виду, что ты знаешь, что у твоего друга есть жена, – ее просто не существует ни для кого, кроме мужа. К тому же Амина язычница. Ее вообще скрутят и продадут куда угодно и кому угодно, и никто пальцем не пошевельнет, чтобы ее выручить. Мы для них кафиры. Неверные. Желание правоверного для кафира – закон. А к вам посылал не просто ашшарит, Амаргин, а принц. Принц крови. Ему здешние толстобрюхие Амину небось предложили, чтоб вину загладить: как же, такой уважаемый человек в паломничество приехал, пожертвования привез, а тут – вот незадача! – война приключилась. Сколько хлопот доставили, неудобно…
– Так, – Амаргин резко встал с пола. – Валим отсюда. Ну наконец-то дошло.
– Амина? Амина?!
В комнату влетела сандалия Финны:
– Что ты орешь?! Ты разбудишь Дейрдре!
Сидевшая на террасе женщина для верности еще и погрозилась кулаком через огромный сверток с младенцем.
И тут же вскинулась, как змея. Клевавшая мусор пеструшка растопырила крылья и метнулась прочь – в ворота заколотили. Громко, настырно, по-хозяйски хохоча и переговариваясь на ашшари: обсуждали какую-то певицу, которую позвали к кому-то в дом. Всласть нареготавшись, кто-то заорал:
– Эй, там! Именем эмира верующих! Открыть ворота!
– Оружие есть? – мягко поинтересовался Тарег.
Амаргин кивнул в сторону противоположной стены: стоек для мечей в доме не было, и длинные фиранги просто разложили на чистых циновках. На тонких темных губах лаонца нарисовалась улыбка – не очень приятная.
– Эй, кафиры! А ну шевелитесь, собаки, или я спущу ваши неверные шкуры за оскорбление правоверного!
Почтительно вынимая клинок из ножен, Тарег посмотрелся в лезвие, как в зеркало. Его улыбка, надо сказать, выглядела не лучше.
Загородный сад купца Новуфеля ибн Барзаха,
тот же день
В честь знатного гостя в саду собралось полгорода. Точнее, лучшая половина тех, кто называл себя хасса – избранные. Умма, община, а яснее говоря – простолюдины – даже в самых завиральных сказках «Нишапурских ночей» не рассказывала о такой роскоши!
Ах, какие яблоки висели в саду почтеннейшего Новуфеля – сахарные! мускусные! даманийские!
А какие груши! Нашли там гости груши мервские, фарсийские и аураннские, разнообразных цветов, росшие купами и отдельно, желтые и зеленые, ошеломляющие взор. О таких грушах поэт сказал:
Отведай эту грушу на здоровье,
Она, как лик влюбленного, желта,
Ее скрывают листья, как фата
Девицу, истомленную любовью.[31]
И абрикосы там росли, и померанцы, и смоквы, и розы – ах, какие розы цвели в саду Новуфеля, такие найдутся только в райском саду! Да и как же и нет, если имя привратника этого сада – Ридван! Но все же между этими двумя садами – различие.
Ибо в раю не устраивают шумных утренних пирушек, по парсийской моде именуемых шазкули. А надо вам сказать, что для устроения шазкули требуются изобретательность и сметливость, богатство и щедрость, знание и находчивость. Да и как же человеку ублажить гостей и не иметь столь похвальных качеств, посудите сами!
Розы свежие, крупные, алого и розовых цветов потребно разбросать по самолучшим коврам. Проследить, чтоб отделили невольники благоухающие соцветия от шипастых стеблей и шершавых листьев. И не приведи Всевышний, чтобы нежные бутоны и распустившиеся цветы распались на лепестки! Ибо гостям предстоит сидеть на розах, и лишь поверх роз – на рассыпанных пухлым ковром лепестках. А уж поверх лепестков полагается разбросать серебряные монеты – щедро, дабы рукава присутствующих отяготились, и всякий, кто вошел бы в этот сад больной, вышел бы как рыкающий лев, а кто вошел бедным, вышел бы богатым.
А главное украшение праздника в этом райском саду сидело на хорасанском ковре и перебирало струны лауда. Несравненная Арва, гордость мединских певиц, могла прикосновением нежных пальцев заставить лютню петь, и плакать, и стонать о потере, и за некие тонкие струны души пощипывал ее голос. И Арва подобна была свежему курдюку, или чистому серебру, или динару в фарфоровой миске, или газели в пустыне, и лицо ее смущало сияющее солнце, ибо было открыто. И была она прекраснее гурий рая – с грудью, как слоновая кость, втянутым животом со свитыми складками, ягодицами, как набитые подушки, и бедрами, как харранские таблицы, а между ними была вещь, подобная кошельку, завернутому в кусок полотна.
И все это богатство: и розы, и несравненную мединку, и ее лютню – Новуфель словно бы извлек из рукава, как ханаттийский факир голубя-вяхиря, – ибо в городе царило разорение и ужас, и взору являлись следы кровопролития. Но на то и был Новуфель купцом богатым, продающим и покупающим, что позвал своего гостя не в дом, основательно пограбленный налетчиками, а в сад – ибо усадьба хоть и уступала размерами городским покоям ибн Барзаха, но вместила в себя всех: и свиту гостя, и его луноликих невольников и полногрудых рабынь, и черных рабов, и юных гулямов.
И вот среди смокв и груш, абрикосов и султанских персиков, померанцев и сахарных яблок Арва пела, и голос ее дрожал древней скорбью. Ибо то была песнь Лейли, тоскующей по Меджнуну:
Всех невзгод моих суть он знает – я знаю,
Что волнует мне грудь он знает – я знаю.
Нет причин объяснять все печали мои:
Лучше, чем кто-нибудь, он знает – я знаю.[32]
А Ибрахим аль-Махди возлежал на ковре посреди дивных ароматов роз, и рука его опиралась на подушку, набитую перьями страуса, верх которой был из беличьего меха. И ему подали веер из перьев страуса, на котором были написаны такие стихи:
О веер – нет тебя благоуханней,
Воспоминанием о счастье дунувши,
Ты веешь щедростью благодеяний,
Как ветерок над благородным юношей.[33]
А вот Абу аль-Хайр не вспоминал о счастье! И не наслаждался праздником! Он вообще еле сидел на своем роскошном ковре.
Вышитая по последней столичной моде кожа подушек рябила в глазах. Начальника тайной стражи подташнивало, в глазах плыло, а желудок бунтовал: перепелка и ягнятина оказались островаты – ханаттийские рыжие пряности никогда не приходились ему по нутру, и уж тем более в теперешнем состоянии.
После мяса принесли умывальные тазы, платки и курильницы, и от запаха мыла с мускусом несчастная голова заныла еще сильнее. Запах благовоний закружил перед глазами лица гостей и пестроту женских платьев – невольницы и певицы сидели вольно, без покрывал, и отпивали из подаваемых хрустальных чаш.
Хорошо, что принц милостиво разрешил не чиниться – с облегченными вздохами все скинули тюрбаны и парчовые халаты и разулись. День обещал быть ж