Поэтому – пальцы врастопырку и капля Силы. Повелительное – сюда, скотина, не бросай меня лежать у врагов под ногами.
Пыльная завеса перед лицом размывала очертания рук. Тарег неверяще поднес ладонь к носу: где мой конь? Я же тянул. Я не мог упустить поводья. Князь Тарег Полдореа не может так оплошать. Так не бывает.
Сглотнув, он снова вытянул ладонь в красноватую взвесь, щурясь и сплевывая набивающееся в рот месиво.
Мгновения падали, и неизвестно сколько их кануло в буре, пока Тарег не убедился окончательно: Силы в нем нет. Нисколько. Ни капли.
Ее не выплеснуло с обжигающей болью, как во время перерасхода. Ее не запечатало во внутреннем колодце, как тогда, когда старик забрал мириль.
Там, внутри, в темной глубине не шепталась вода, не ходило эхо, не поднималось со дна журчание. Там было пусто и сухо, словно колодец оказался нелепой наследственной причудой на манер крыльев у нелетающих птиц вроде пингвинов.
Тело идеально слушалось, в голове стояла мутная – из-за свиста ветра – тишина.
А в море внутри воды больше не было.
Нерегиль сглотнул еще раз – хотя чего там глотать, в горле все равно сухо.
Тарег попытался поднять голову, но налетевший шквал впечатал его носом в пыль.
Стихло лишь глубокой ночью – судя по непроглядной темноте над головой. Из черной высоты сеялась пыль, песчаная буря оставила за собой горячее марево, калиму. Днем она заволакивала скрипящей на зубах кисеей солнце и небо, ночью затягивала звезды. Небосклон сплошь занавесило – Тарег смотрел в темную пустоту над собой, и ему начинало казаться, что под ногами у него то же самое, та же ровная рыхлая твердь, по которой он шел в никуда.
Он шел в никуда и оказался в нигде, а ведь знал наверняка, что не сходил с того места, где сел, а потом упал, потеряв Гюлькара.
Но почему-то затишье застало его идущим. Причем идущим не по тропе.
Огни – огней не было. А ведь он не отъехал и куруха от растревоженного гвардейским налетом Нахля. В пустыне слышно и видно издалека. В оазисе всегда жгли костры – где они? Где желтые точки в черноте без дна и края?
Хорошо, он потерял Нахль. Но огни становищ в соседних долинах он должен был заметить! Поднявшись на кладбищенский холм, Тарег часто смотрел на смигивающие под ветром сторожевые костры бану килаб – они разбили лагерь на возвышенности, к северу плато начинало подниматься, обнажая сухие выщербленные песчаники.
Под ногами не скрипело и не проваливалось. Ноги ступали как по мягкому ворсистому ковру – непривычно ровно и уверенно для этих ранящих ступни и сбивающих копыта мест.
Тарег остановился. И зачем-то развел в стороны руки: ему начинало казаться, что вокруг, на все восемь сторон света, и над головой – пусто. Черное ничто немного уплотнилось под ногами, но в этой вязкой тишине и оно растворится. Останется лишь кануть в пустую полночь.
Тихо сеялась из ниоткуда пыль. Вокруг стояло глухое молчание, чернота не расходилась ни единым предвестием рассвета или рельефа.
В голове зачем-то всплыли давным-давно, в другой жизни написанные строчки:
Со мной насовсем,
навсегда —
белый причал,
город на берегу, вода
и смерть, молча стоящая рядом,
окатывающая меня задумчивым взглядом,
с татуировкой на шее: «БЕДА».[20]
Хотелось прокашляться и крикнуть.
Оказалось, он снова шел – а ведь только что решил остановиться и стоял, вспоминая.
Скоро Тарег почувствовал холод – выходило, что это и вправду была ночь. Холодная весенняя ночь на открытой ладони Неджда, с пробирающим ветром и ледяными, отекающими к утру росой камнями.
А потом, постукивая зубами и зябко ежась, он почувствовал взгляд – спиной, как в бою чувствуют нацеленное острие между лопаток.
Вокруг почему-то светало. Обернувшись, он увидел за спиной горы, похожие на оплывшие стены разрушенного города. Столовая гора, западный отрог Туэйга, плоским камнем чернелась в рассветном небе.
Стоял он так довольно долго, ибо голова отказывалась понимать.
Ему уже приходилось видеть очерк Столовой горы в светлеющем воздухе. Длинное темное пятно в расщелине осыпавшихся скал могло быть только Нахлем. Но этого не могло быть, потому что он шел всю ночь, шел и шел прочь от Нахля – всю ночь до рассвета.
Тарег посмотрел на восток, ожидая увидеть встающее солнце.
Солнце, смотревшее ему в глаза, было черным.
Ошеломленное зрение попыталось дозваться до запорошенного пылью, оглохшего разума: нет, Тарег, это не солнце! Это не Неджд и не Нахль, Тарег, не смотри, это другое!
Черное солнце смотрело на него острым, вмораживающим в землю взглядом, щурилось сквозь слепяще яркую щель бойницы.
Возможно, он даже слышал голос, пытающиеся упасть в разум слова. Губы свело нездешним холодом.
Ты…
Знакомый голос. Он говорил с ним в башне цитадели Мейнха.
Тарег сжал кулаки и ответил. Ответил многоголосому молчанию нездешнего пейзажа:
Я не выполнил приказ господина – и Ты лишил меня Силы. Милостивый, милосердный Бог. Дороговато берешь – за такое милосердие.
С воспаленного неба молча глядело черное солнце.
Тарег скрипнул зубами:
К владельцу не вернусь, так и знай. И ничего Ты мне больше не сделаешь. Потому что у меня больше ничего нет. А раз нет – то и отнимать больше нечего. Я – свободен!..
Антрацитово-черный диск раскрылся слепящей огненной щелью. Леденящий потусторонний ужас отпустил тело, и нерегиль тихо ссыпался в песок. Сознание он потерял еще до того, как подкосились ноги.
Гнавший крупную пыль ветер крепчал. Белесые змейки вились между камнями, наметали крохотные гребни барханчиков перед лицом, у груди и у колен вытянувшегося на земле тела. Неровно стриженные волосы встрепывались и колыхались с каждым новым порывом ветра.
Через некоторое время на длинный холмик песка взбежала ящерка. Тонкая пыль пошла струйками, зазмеилась малюсенькими каньончиками, поползла вниз – и ящерка стрельнула прочь.
Из-под осыпавшейся дюнки показалась полураскрытая ладонь – согнутые пальцы словно пытались удержать что-то. Ветер дул с прежней силой. Песок струился вдоль извилистой линии жизни. Солнце светило ровно.
Вскоре разжатые, упустившие свое пальцы замело снова. Ящерка выбежала на гребень барханчика и подняла две лапки. Она грелась, и ей уже ничего не мешало.
Нахль, две недели спустя
Ор за тентом палатки стоял немыслимый. К гвардейцам пытались прорваться торговцы всякой всячиной, предлагающие свои услуги мальчишки, любопытствующие и прочий бедуинский сброд.
Сидевший перед Марвазом бедуин тоже смотрелся бродяга бродягой: латаная, никогда не стиранная рубаха едва закрывала колени под протертыми штанами, пропотевшая шапочка украшала всклокоченную макушку. Куфии этот сын греха не носил: видать, продал такому же нищему собрату на этом убогом базаре. За миску забродившего верблюжьего молока – от бедуина страшно несло выпивкой.
– Где ты нашел это? – мрачно вопросил Марваз.
И уткнул палец в то, что лежало между ними на ковре.
Кочевники поживились всем, чем могли: ободрали золотые пластины, украшавшие ножны. Даже позолоченное навершие скрутили, сыны прелюбодеяния.
Меч Тарика лежал, мрачно вытянувшись на свалявшемся грязном ворсе. Марваз и стоявшие за спиной каида гвардейцы обреченно смотрели на длинный силуэт обворованного клинка. Прямой и строгий, он словно бы укоряюще взблескивал в редких пятнах света: ветреное солнце прорывалось сквозь прорехи в тенте, и позолота гарды вспыхивала искрами.
– Я это не нашел, о пришелец, – сообщил, наконец, бродяга.
И обиженно надулся, заковырявшись ногтями в зубах. Зубы у него были гнилые, естественно. С трудом оторвав взгляд от желто-черных остатков передних резцов, Марваз переспросил:
– Как к тебе попал меч?
– Сто дирхам, – пожал плечами наглец и сплюнул через плечо.
Каид был уверен, что этот сын прелюбодеяния никогда не видел столько серебра разом. Более того, он скорее всего ни разу в жизни не держал полновесный серебряный дирхем. Поэтому Марваз сказал:
– Расскажешь все как было, позволю доесть за нами после обеда.
Бедуин снова сплюнул через плечо.
– Идет, – и ладонь с грязными ногтями величественно взмахнула у каида перед носом.
Кто бы сомневался.
– Мне это шурин дал, – поведал, наконец, кочевник. – Шурин мой, чтоб его Всевышний покарал, к манасир прибился, он бы еще к харб пошел, к рвани этой…
О Всевышний, ну если этот бродяга ощущает себя богачом по сравнению с племенем харб, то как же должны жить эти харб… Их собеседник, как выяснилось из предшествовавшего разговору длинного витиеватого вступления, в котором перечислены были все предки этого нищеброда начиная от поколения исхода из Медины в Ятриб, принадлежал к племени такиф, – но не тем такиф, которые кочуют к востоку от Таифа, ибо те такиф – они мунтафик, соединившиеся то есть, не чистокровные такиф, а к настоящим такиф, которые западные и по весне доходят со своими стадами до Нахля, ибо… Бедуин бы и дальше посвящал их в подробности своей генеалогии, но Марвазу удалось вовремя его прервать и перевести разговор на страшную находку.
– …а меч этот к шурину давно попал, – разглагольствовал тем временем бродяга, воровато постреливая глазами, – что ему приглянулась стоявшая перед Марвазом кофейная чашечка, гвардеец давно понял.
– Как давно?
– А луну назад, – важно закивал этот сын греха.
Ага, как же. Луну назад этот меч висел на перевязи нерегиля, пока тот гонял правоверных к старому храму над Таифскими холмами. Впрочем, выяснить точнее не представлялось возможным: такиф считали время от одного сбора ладана до другого. Весенний уже закончился, и гнилозубый нищеброд провалился в безвременье до жгучей поры макушки лета – покуда не придет время сбора