Страда и праздник. Повесть о Вадиме Подбельском — страница 12 из 15

1

— Вадя, ты снова опустил голову! Смотри чуть выше…

Так наставлял Подбельского его сводный брат Всеволод, а сам тер резинкой по ватману. Портрет не получался.

Вот прошлым летом вышло быстро и замечательно; рисунок даже побывал на выставке, устроенной губпролеткультом, а теперь висел на стене тут же, в комнате. Всеволод изобразил брата таким, как тот впервые явился в Тамбов после долгого отсутствия, сразу же после июньского мятежа, — в шляпе, темной рубашке и галстуке, с похудевшим лицом, на котором резко выделялись задумчивые глаза. Сейчас Вадим сидел со сложенными на груди руками, ворот косоворотки расстегнут; волосы, обычно короткие, ежиком, теперь отросли.

— Я думал, у тебя за год мастерства прибавилось, — усмехнулся Подбельский, старательно задирая подбородок.

— Прибавилось, прибавилось! — Карандаш Всеволода быстро скользил по бумаге. — Меня Фонвизин хвалит.

— Дружок, наверно.

— Ага. Талантище! Колорист…

— А кто это хоровой студией руководит? Я пришел в Нарышкинскую читальню… ну, в очередной раз заседать, а там концерт. Прямо как в консерватории, не скажешь, что репетиция.

— Что, самому попеть захотелось? Я помню, как ты прежде заливался… А хоровик — это Васильев-Буглай. Он и сам сочиняет. И между прочим, революционные песни. Пока там у вас в Москве чухаются… — Всеволод снова взялся за резинку. — Нет! Не получается… надежды в лице у тебя нету.

— Смотря какой. Надежды, что я так еще буду сидеть битый час, у меня действительно нет.

Всеволод засмеялся.

— Что у меня получится, как у Репина. Ты должен верить в меня, художника, и надеяться. А сам думаешь бог знает о чем. Приехал две недели назад, а мы с мамой тебя сегодня, в сущности, первый день видим. Все по уездам мотаешься. Дались они тебе! Там все равно одно кулачье.

— Да, кулаков хватает, — негромко отозвался Подбельский. — Образцовая в этом смысле у нас губерния.

— А ты зачем приехал? Почту свою проверять или губисполком?

— И то и другое.

Подбельский снова потянулся подбородком вверх. В общем, Сева правильно думает: проверять почту и губисполком. Точнее, конечно, наоборот, да какая разница! И зачем ему знать больше? Про Пленум ЦК и решение Оргбюро…

Мысли потекли привычно, и сидеть, позируя, стало легче.

Он приехал в Тамбов в середине мая с группой слушателей агиткурсов ВЦИК и с первого же дня начал разбираться в делах губернских организаций. Но главным были армейские дела, ради них он приехал. Как ни труден был восемнадцатый год, а в начале весны стало ясно, что текущий станет еще труднее, может, решающим для Советской власти — быть ей или не быть. В городах голод, тиф повсюду валит людей. И мощное давление белых. В марте деникинцы заняли Донбасс, а значит, подобрался еще и топливный голод. И во что бы то ни стало надо было решать с Колчаком, отбиваться от войск Юденича, наседающих на Петроград. А для этого нужны люди. Много. Сотни тысяч. Миллионы. Миллионы должны стать под ружье! Мобилизация — вот что было теперь вопросом вопросов. И… дезертирство. Крестьяне жаждали немедленного мира, но не все были способны понять, что гражданская война навязана Советской власти, и разбегались из частей, только-только влившись во взводы и роты. Часто даже с оружием. Прятались в лесах, пополняли банды «зеленых», искавших в войне третьего пути…

Реввоенсовет поставил в апреле перед Оргбюро ЦК вопрос о посылке крупных деятелей партии, наркомов и членов коллегий наркоматов в губернии — они наделялись полномочиями решать вопросы от имени ЦК, Совнаркома и ВЦИК со всеми вытекающими отсюда правами, но, пожалуй, больше — обязанностями: на важность мобилизации указал Восьмой съезд партии.

Он, делегат съезда, как явился в Тамбов, так и кинулся сразу в глубинку — в сторону Моршанска, Кирсанова, Усмани, объезжая уезд за уездом. Пропылился, пропах степным ветром, охрип, выступая на сходах, на заседаниях партийных ячеек, а то и просто перед собравшимися в кружок крестьянами. Итоги из поездок вынес неутешительные, о том и телеграфировал в Москву: в сельских и волостных Советах верховодят кулаки и правые эсеры, они срывают сходы крестьян, отказываются посылать новобранцев в Красную Армию. Но телеграфировал так, конечно, не для того, чтобы расписаться в бессилии; взялся за организацию губернского мобилизационного бюро: во главе — сам, и еще губвоенком, и представитель губкома партии, и целая сеть уполномоченных. Дело, стало быть, решать будут не волостные Советы, есть кому нажать.

Теперь бы вплотную заняться губернскими делами, хлебом, так насел заместитель председателя Реввоенсовета Склянский. И с полномочиями от самого Ленина! Нет, ты там, в Тамбове, не просто мобилизуй, а еще и обмундировывай. Что это за армия без обуви, зеленых штанов и рубах? Оказывается, не обмундировали мобилизованных в Сасово, а они возьми да отбей телеграмму Владимиру Ильичу. А он резолюцию: «Склянскому на отзыв». А отзыв какой? Сасово Тамбовской губернии? Тамбовской. Кто туда поехал уполномоченным ЦК? Подбельский. Вот и давай, действуй.

Но разве он этим не занимался? Губерния еще до его приезда вовсю поставляла лапти для армии, и он обратил внимание на промысел, узнавал, не надо ли помощи. Нет, плетут, поставляют… А может, тем, недовольным, как раз лапти и выдали для обувки, а они совсем голенькими прикинулись?..

— Нет, Вадим, — Всеволод кинул на стол карандаш и стал отдирать ватман от пюпитра. — Знаешь, на кого похож получился? На фельдфебеля… — Он засмеялся. — Усищи — во! Так и заорет сейчас: «Смир-р-на!» Прости, не могу сегодня.

Подбельский встал. Торопливо застегнул ворот рубахи, сдернул со спинки стула пиджак.

— Фельдфебель, говоришь? Просто завидуешь моим усам.

Он быстро пересек комнату, в коридорчике задержался возле открытой двери в кухню.

— А ты все возишься, мама?

Екатерина Петровна обернулась.

— Вадик, ты… Опять уходишь?

— Надо. Я и так с утра бездельничаю. Целый час перед Севкой просидел, а он, оказывается, за мое отсутствие совсем разучился рисовать, хоть и зовется выдающимся художником Тамбова. Какой-то Фонвизин захвалил его.

— Сева много работает, подает большие надежды…

— Т-с-с, — шепнул Подбельский и громко добавил, так, чтобы было слышно в комнате: — Эй, художник, иди помоги маме! Не можешь увековечить старшего брата, так хоть замени его на фронте семейного труда!

Он вышел из дому — на яркое солнце, в прогретый воздух июня, — еще храня на лице улыбку. Накануне вечером, возвращаясь из Рассказово, с суконной фабрики, рассчитывал забежать в губком, но в город въехали уже в густой темноте — шел двенадцатый час, — и он, ссадив по дороге своих спутников, двух парней из военкомата, данных ему в охрану, попросил кучера везти домой. Ночь в собственной постели оставила ощущение долгого-долгого отдыха, ему казалось, теперь он мог бы шагать десятки верст, или в один присест написать большую статью, или… ну, в общем, действовать.

Послеполуденный зной обезлюдил улицу; где-то за забором охрипло тявкала собака, и лай ее словно бы специально подчеркивал тишину. Он свернул в переулок, стал забирать еще дальше в сторону — хотелось пройти там, где давно не бывал, получше рассмотреть город.

Шагал, а рядом, как вагоны медленно проезжающего мимо состава, тянулись дощатые, серые от времени и непогоды стены домов с чисто протертыми окнами, с пунцовыми цветками гераней за ними. И ничего, кроме церковных куполов вдали, не возвышалось над крышами этих домов, будто придавленных к земле… Все тут, на жирном тамбовском черноземе, испокон веку решалось сохой. Шестьдесят тысяч жителей в губернском городе, а он даже в предвоенный и военный бум российской промышленности не родил у себя ни одного путного завода, словно боялся гула станков, а главное — людей, управляющих этими станками и потому способных смотреть вперед, видеть дальше конца борозды.

Эсерам это нравилось. В дремучем деревенском консерватизме губернии они находили аргументы своим программам и теориям. А большевики только в железнодорожных мастерских собирали силы под свои знамена.

Когда уезжал в пятнадцатом году в Москву, хотелось размаха, широты деятельности. А теперь снова здесь, и размах — вся губерния, только действуй, но заботы старые: в Рассказово, на суконной фабрике черт знает что творится — производство стоит, рабочим не выделяют хлеба и некому взяться за поддержание производства хоть на минимуме, организовать снабжение, призвать к делу рабочих. Партийцев — раз-два и обчелся, да и те какие-то инертные… А в губкоме разводят руками, когда он указывает на такие вот бездеятельные ячейки, — мол, где же взять людей. Тамбов, известное дело.

И внезапно пришла мысль: нужна помощь. Срочная. Он так и сообщит в ЦК, пусть присылают из Москвы, из Питера опытных партийцев. Иначе дела не вытянуть.

Так вот этим сейчас и заняться. А насчет Рассказовской фабрики написать статью в «Известия Тамбовского Губсовдепа». И самому Рассказово из поля зрения не выпускать — это как раз то место, где можно решать вопросы обмундирования армии: лето не вечно, к осени нужны будут шинели. Сукно потребуется.

Ветка липы свисала над забором, и он быстрым движением, почти безотчетно сорвал лист, растер в пальцах, понюхал, ощущая безмятежную свежесть.

С мостовой, погромыхивая ободами колес, сворачивали в растворенные ворота телеги. Одна уже прошла, за ней тянулись еще две, груженные туго увязанными тюками кожи. Пахнуло дегтем и еще чем-то кислым и затхлым — оттуда, из-за ворот, и Подбельский сначала только поморщился, отбросил сорванный лист, а потом удивился, обнаружив, что стоит возле ворот свечного завода, такого известно-привычного рядами окон на низкой кирпичной стене, выходившей на улицу. Он бы наверняка не обратил внимания, что идет мимо, но кожи — зачем везут на свечной завод кожи?

Телеги уже скрылись. Хмурый парень в длинном холщовом фартуке прикрывал воротины, и Подбельский успел протиснуться в щель.

— Я из губсовета, — сказал. — Хочу посмотреть, как тут у вас…

Парень не ответил. Смотрел недоверчиво, набрасывая тяжелую щеколду на ворота, потом подошел к темному на солнце прямоугольнику двери, крикнул:

— Михеич! Зовут тут тебя.

Окликнутый Михеич долго не появлялся. Подбельский прошел вперед по двору, огляделся. Знакомые телеги стояли теперь подле навеса; там же, под кровлей, со стропил свисали оттянутые каменными грузами, туго перекрученные кожи, а еще дальше виднелись большие деревянные чаны, от которых тянуло тяжелым запахом.

— Ну, чего требуется?

Голос был недовольный, и, обернувшись, Подбельский увидел бородатого человека лет за пятьдесят, тоже, как и парень у ворот, в длинном холщовом фартуке.

— Из губсовета я… Интересуюсь.

— Коль из губсовета, так там все знают. Сами нам помещение выделяли. Чичканова знаете?

— Самого-то председателя? — Подбельский усмехнулся. — Как же, каждый день видимся!

— Вот и спрашивайте его. Чичканов нам бумагу подписал. А мне толковать с вами недосуг.

— Да я недолго. Понимаете, я в губсовете по другим вопросам. А сам-то тамбовский. Привык, что от свечного завода ладаном тянет, а тут вот иду — и что-то новое. Интересно… Откуда такая перемена?

Бородач с минуту молчал, что-то соображая; потом, видимо, решил, что появление незнакомца с серым пиджачком через руку не грозит ревизиями или еще чем неприятным, и сменил гнев на милость:

— Оренбургские мы, артель шорников. От Колчака эвакуировались. Мыкались тут, мыкались без дела, пока Чичканов нам энтот завод не предложил занять. Епархия вон год уже как ничего тут не выпускает. А нам лишь бы место. Вот и устроились…

— Что-то не слыхал я прежде про шорные артели. Шорник обычно кустарь-одиночка. Или вы на армию работали? — спросил Подбельский, следя за Михеичем.

— Дак, конечно, на войско, еще с конца германской. А про шорника вы правильно говорите. Двоим за хомут что же держаться, не с руки… Да и сбыт какой, ежели, скажем, фабрику организовать? Сбруя, известно, не меньше трех лет служит, а то и все пять. Ну, сделал, ну, купили у тебя… Чинить? Кучер сам починит. Вот и кукуй. И машины, обратно, в нашем деле никакие не приспособишь, шило да нож станком не заменишь…

Они прошли тем временем полутемным коридором, прохладным от толстых каменных стен, и оказались в просторном помещении, всю середину которого занимал длинный, сколоченный из свежих досок верстак. По обеим сторонам верстака на низких скамьях сидели, склонясь над работой, шорники. Воздух, правда, в помещении был тяжел — к застарелому запаху протухшего сала густо примешивался запах дегтя и спиртовой, мутящий запах свежевыделанной кожи.

— Что, не нравится? — усмехнулся Михеич, заметив, как гость подергивает носом. — Наше дело, известно, грязное, на любителя. Зато кормит!

Кое-кто на скамьях поднимал головы, но большинство не отрывалось от работы, а в конце стола даже слышалось негромкое пение.

— Значит, на армию работаете, — сказал Подбельский, не зная что теперь спрашивать, что смотреть. — Ну, а зарабатываете прилично?

— Кто же теперича прилично зарабатывает! Если бы не армия… Вы вон заметили, что на рынке конины прибавляется? Забивает крестьянин лошадок, потому как кормить нечем. Нужны ли ему в таком разе хомуты да чересседельники? Мы вот ужо и задумались… Хорошо, среди нас пяток сапожников есть, так стали в доход себе добавлять…

— Сапоги? — с интересом и удивлением переспросил Подбельский. — И много ли шьете?

Бородач снова, как на дворе, задумался, видно, соображая, что ему выгоднее — сказать правду или малость потемнить.

— Дак ничего, хватает на рынок выйти. Сапог, он ходко нынче идет. Один человек сказывал, если в Москву везти, так там по пятьдесят тыщ рублев за пару дают!

— А сколько пар вы в день изготовляете?

Михеич не ответил, только повел плечами. Подбельский двинулся вдоль верстака.

Сразу стало ясно, что артельщик темнит. С хомутами возились только двое, остальные тачали сапоги. Под острыми лезвиями ножей ловко отваливалась кожа, округляя будущие подметки, мелькали в руках шила, текла навощенная дратва, стягивая края голенищ. Сколько же их тут, сапожников? С одной стороны верстака десять, с другой — двенадцать. По две-три пары в день на каждого, в месяц, значит, больше сотни пар. А если еще приналечь?..

Михеич заволновался, темные глаза его вспыхнули, недобро провожая любопытного незнакомца.

— Это сейчас обувкой занялись… Пока сбруи наделали в запас… Сдадим и опять шорничать начнем. Временно это — сапоги…

— Зачем же временно? — Подбельский подошел вплотную, смотрел ободряюще. — Сапоги армии ой как нужны! Вы мне лучше скажите, постараться сможете? Ну, чтоб побольше сапог шить…

— Побольше! А кожа? Энту вон с каким усилием добывали.

— Кожу дадим.

— Вы? Губисполком?

— Мы…

— Так какая ж у товарища Чичканова кожа? Одни бумажки…

— Пусть вас это не заботит. Еще людей в артель возьмете? Сколько тут, на свечном, можно сапожников посадить?

Михеич помолчал, размышляя, и вдруг рассмеялся.

— Фабрику задумали открыть? Советская власть даст вам — фабрику. Ишь, буржуй какой… — И внезапно посерьезнел: — Для армии намечаете?

— Для армии. Сто человек еще сапожников возьмете? С подручными, так, чтобы поток организовать. В одном месте раскрой, в другом — шить. Мы людей по городу мобилизуем, в уездах…

— Люди что? Вы кожу сначала найдите. И Чичканов чтоб не протестовал. Тут, на заводе, хоть триста человек рассадить можно, а чей завод? Епархии. Она дунет, а Чичканов утрется… И вы со своим потоком, — Михеич снова засмеялся, довольный, что и проявил готовность, и не встрял не в свое дело.

А через полчаса Подбельский стремительно вошел в здание губисполкома. В кабинете председателя, к счастью, никого не было — только белесое, выжженное солнце смотрело в распахнутое окно. Подбельский спросил с порога:

— Свечной завод передавал шорной артели?

— Ну, передавал, — председатель губисполкома насторожился. — Что, спекулируют? Так я ЧК нашлю… Иль пожар? Сгорел, что ли, завод? Не тяни, Вадим Николаевич…

— Цел, цел завод, не волнуйся. И я хочу его забрать. Вернее, советую тебе его забрать и за несколько дней переоборудовать под производство сапог для армии. Человек сто… нет, двести мобилизуем по губернии, так, чтобы в месяц давать тысячи полторы пар…

Чичканов смотрел растерянно.

— Тысячи полторы… Скажи: две!.. А епархия? Они уже ко мне приходили на разведку, пора, мол, им воск топить.

— Ничего, потерпят. И бог без их свечей потерпит.

— Бо-ог! Ты что, на самовольную конфискацию завода меня толкаешь? А закон? Ты, что ли, отвечать будешь?

— Вместе, вместе будем отвечать. Только не за конфискацию, а за то, что не используем прекрасную возможность развернуть военные заготовки.

— А шорники? Или сбруя уж армии не нужна?

— Сапоги нужней. Да твои шорники и не шьют сбрую. Я сейчас там был. Тачают прекрасные сапоги… Ты лучше подумай, где мы рабочих этой новой… обувной фабрики разместим. А конфискацию, как ты говоришь, завода я беру на себя. Буду телеграфировать Ленину.

Чичканов молчал. Посмотрел в окно. Снял крышку с чернильницы и снова надел.

— Тебе хорошо, Вадим Николаевич. Чуть что — самому Ленину… Только неизвестно еще, станет ли Владимир Ильич таким мелким делом интересоваться. — И вдруг встрепенулся: — А кожу я на себя не возьму! Людей — да, наберу и размещу, а юфть пусть получает и за нее отчитывается военный комиссариат. Ему сапоги, пусть и вертится!

— Вот это уже разговор. — Подбельский шутливо, как бы в благодарность протянул руку Чичканову. — Нам бы еще с тобой, Михаил Дмитриевич, с обмундированием дело наладить. Комплектов эдак тысяч по тридцать в месяц шить, а?

— Ладно, не фантазируй. — Чичканов с ухмылкой пожал протянутую ему руку. — Сначала завод заполучи для сапог, тогда и поговорим…

— А ты не веришь?

— Я-то верю, только, знаешь, цыплят по осени считают.

Спор разрешился через несколько дней. Подбельский показал телеграмму из Москвы. В ней говорилось:

«Подтверждаю ваше решение немедленно отдать свечной завод для производства обуви; также чтобы тамбовский губкож выдал тамбовскому губвоенкому материал на 25 000 пар в месяц. Исполнение телеграфируйте.

Предсовобороны Ленин».

2

Черный пыхтящий паровоз, необычно поставленный в середину состава, обдал жаром. Подбельский чертыхнулся: хватит и степного июльского солнца — так печет. Гравий натужно скрипел под ногами. Но вот и последний вагон, вернее, первый, гаубичная площадка, сделавшая из состава теплушек ударную военную силу, — а всего-то угольная металлическая платформа со снятым передним бортом и внутри — орудие.

— А наверх подняться можно? — Он показал на крышу теплушки, прицепленной сразу за гаубичной платформой.

Шедший сзади командир отозвался:

— Отчего же? Запросто!

Пачкая руки угольной пылью, Подбельский стал подниматься по железной лесенке, прикрепленной к краю платформы. Вправо сразу открылись мерным рядом крыши вагонов со струйкой дыма над паровозной трубой, и до ближайшей крыши было совсем недалеко. Он чуть задержался, примеряясь к прыжку, взмахнул руками, восстанавливая равновесие, и тут же забыл обо всем, стараясь сразу целиком вобрать в себя открывшийся впереди простор.

Серо-блестящие полоски рельсов делили надвое обширное пространство — слева желтое, в поспевающих хлебах, изрезанное межами, волнисто повторяющими неровности земли. Справа черно и неровно стлалась пустошь с морщинами разбитого проселка, с каким-то сараем невдалеке, а дальше, на косогоре, плавно сбегающем к невидимой отсюда речке, торчала водонапорная башня, гордо краснела на солнце, и под ней темно грудились пристанционные склады и домишки Романовки. И все, что виделось отсюда — от гаубицы на платформе до складов и домов, — было исколото людскими фигурками. Собранные в цепи, с винтовками наперевес, они двигались к станции.

Полторы недели назад под натиском основных сил Донской армии Деникина фронт 9-й армии, проходивший от Новохоперска к Елани, начал отползать к северу. И без того расстроенный левый фланг Южного фронта оголился. В срочном порядке Тамбов был превращен в крепостной район; его слабые силы отважно взяли на себя борьбу с бандами «зеленых», чтобы обезопасить тылы частей 9-й армии, и это помогло перейти в контрнаступление против Деникина. Станция Романовка на линии железной дороги, ведущей к Камышину, была следующей после оставленного было и отбитого накануне Мучкапа, а этот находился уже на ближних подступах к Тамбову…

Подбельский не заметил, как рядом оказался командир, тот, что шагал прежде сзади, не разобрал его слов, адресованных кому-то внизу, и только когда ухнуло и ударило огнем, когда звонко заложило уши и обдало кислым запахом пороха, он понял, что это выстрелила гаубица с железной своей платформы.

Разрыва снаряда не было видно. Командир, не отрывая глаз от бинокля, снова крикнул, и вслед за хищным звоном досылаемого снаряда с платформы ухнуло опять, казалось, тише, и почти тотчас черный всплеск земли вырос перед наступающими цепями и донесся похожий на гром звук разрыва. Следующего попадания опять не было заметно, Подбельский вглядывался вперед, чувствуя, как губы непроизвольно растягиваются в улыбке, и тут же командир сунул ему в руки бинокль, закричал, сам оглохший от выстрелов:

— Пугнули и хватит!.. Они теперь до Балашова пятки салом смазали!

В бинокль наступающие виделись уже не точками. Бледно-зеленые выгоревшие рубахи, серые скатки шинелей через плечо. Он разглядел и пулеметы, которые несли на плечах, кто — ствол, кто — лафет.

— Как идут! Как идут! — не выдержал, сказал вслух.

Огибая цепь, на проселок вылетел всадник. Нахлестанный нагайкой конь шел галопом. Вскоре можно было разобрать, что скачет ординарец командира Тамбовской бригады. Возле гаубичной площадки осадил коня, замахал руками.

— Товарищ уполномоченный! Велено передать: противник отходит, не принимая боя!

Подбельский опустил бинокль. Что сказать в ответ? Он здесь не командир и все же старший. Отдал бинокль артиллеристу, сложил руки рупором:

— Передайте, я восхищен наступлением. Порядок, дисциплина образцовые!

Ординарец что-то крикнул в ответ, козырнул и, развернув коня, снова ускакал к ушедшим уже далеко цепям красноармейцев.

Звон в ушах проходил. Явственно слышалось пыхтение паровоза и тут же, как бы все усиливаясь, громкое пение жаворонка — с той стороны железнодорожного пути, где золотились хлеба.

— А все Мучкап, — радостно сказал Подбельский артиллеристу. — Вышибли вчера одним ударом, так теперь и не сопротивляются!

— Да я ж говорю, они теперь салом пятки до Балашова смазали. Зеленые, они и есть зеленые. Захлебнулось наступление Деникина, так они вмиг, сволочи, сникли.

— Не скажите! Все же вам и вчера и сегодня пострелять пришлось.

Теперь уже улыбался артиллерист.

— Война… кто — кого!

Через час на малом ходу военный поезд вышел на главный путь Романовки и остановился у платформы. Комбрига Подбельский нашел на телеграфе. Путаясь в ленте, тот сам хотел что-то прочитать, ругался, дергал в больших руках белую полоску бумаги.

— От бисова душа! Поздравляют, что взял Романовку и что-то еще балакают, а что — не пойму.

Подбельский подошел, привычно, как бы отмеряя, раздернул ленту. И вдруг ощутил, что тоже воюет — не только принимая важные решения там, в Тамбове, не только сообщая в Москву, в Совет Обороны все, что видит и понимает здесь, в толчее отходов и наступлений, но и вот этим, телеграфом, который сейчас так значимо связывает нетерпеливого комбрига со штабом фронта в Козлове. Телеграфом воюет он, нарком Подбельский.

Мотнул головой, как бы прогоняя обдавшую радостью мысль, внятно прочел с ленты:

— «Поздравляем боевым успехом ваши товарищи ведут бой за Борисоглебск завтра надеемся овладеть городом».

— Ну вот, теперь ясно. — Комбриг сиял фуражку, тыльной стороной ладони отер потный лоб. — Те Борисоглебск вернут, а мы, глядишь, и Балашов. И пусть тогда Деникин похваляется, что наступает аж на самую Москву. Ему Антанта даст по известному месту за такое наступление, плакали ее денежки!

Стоявшие рядом командиры загалдели, одобряя слова комбрига. А тот, снова надевая фуражку, уже отрешенный, в своих делах, спросил, как бы прощаясь:

— Вы, товарищ уполномоченный, и дальше с нами? Айда, весело будет!

— И я уверен, что весело. — Подбельский протянул руку комбригу. — Если бы не дела…

Возвращаясь в Тамбов, он задержался в Мучкапе.

В городок входили армейские обозы. Шустрые политотдельцы уже расклеили по улицам желтые листки походной армейской газеты. Местные жители, крестьяне из близлежащих деревень собирались возле листков, читали фронтовые сводки, толковали, переводя на свое, житейское, пафос политотдельских лозунгов.

Курсант, сопровождавший Подбельского, приотстал, послушал, что говорили в толпе на углу, потом, догнав, возбужденно комментировал:

— Клянут на чем свет деникинцев… Они по деревням такой разбой учинили! Дедусь один заявил, что он бы этих пьяных бандитов сам бы всех перестрелял. И все парня какого-то, что с ним, в штаб отсылал. Иди, говорит, проси ружье…

— А парень что?

— Да пацан еще, желторотый. Рано ему.

Впереди, с поперечной улицы сворачивал, пыля, вроде бы солдатский строй. Неровные шеренги выглядели странно, кое-кто одет в военное, а больше люди в крестьянском, в холщовых рубахах и лаптях; у многих за плечами торчали стволы винтовок. И лица были разные: смущенные и равнодушные, пугливо-настороженные и веселые. Вдоль строя перебегали командиры, подравнивали ряды. Подбельский спросил:

— Дезертиры?

— Они самые! И объявлений для них не успели развесить, а с рассвета на базарной площади вон сколько набралось… В Козлов отправляем, на переформировку!

Курсант тем временем пересчитывал ряды.

— Двести сорок, двести сорок пять… Вадим Николаевич, да их тут, наверное, целый полк!

Подбельский усмехнулся:

— Когда все поймут, где их настоящий противник, то будет целая армия!

В политотделе ему показали свежее донесение: в Новохоперском уезде крестьяне поднялись с оружием в руках против деникинцев, несколько дней сдерживали натиск казаков, а потом стали пробиваться навстречу частям Красной Армии, атакующим Борисоглебск; число восставших оценивается в двадцать тысяч, они не страшатся даже артиллерии.

— Вот, смотрите. — Подбельский показал донесение своему помощнику. — Двадцать тысяч — это целых две дивизии.

Стоявший рядом политотделец сразу понял, о чем речь.

— Вы еще про Богучарский уезд не знаете. Там тоже крестьяне в бой пошли. Противнику пришлось целый полк направить, девяносто шестой казачий.

Тут же, в политотделе дивизии, Подбельский составил телеграмму в Москву: «Лично объезжаю полосу фронта и совершенно не узнаю ее… Наступление по всему Балашовско-Борисовскому фронту развивается весьма успешно, казаки, зеленые отступают… Храбрость наших войск выше всякой похвалы».

4

Председатель ВЦИК Калинин поднялся с дивана, сделал шаг навстречу. Они крепко лгали друг другу руки, и Подбельский вдруг почувствовал, как рад этой встрече. В Москве видел Калинина мельком, правда, уже тогда разглядывал с интересом — новый Председатель ВЦИК, на место так безвременно ушедшего из жизни Свердлова, — а потом вот час назад суматоха встречи агитпоезда «Октябрьская революция», на котором Михаил Иванович так долго, с весны, разъезжал по фронтам, по городам и весям России.

Окна в салон-вагоне были открыты. Душный воздух начинавшегося августа доносил запахи пристанционных путей — шлака, пыли, усталого паровозного дыма. Вдоль вагонов расхаживали люди, переговаривались. Длинный состав «Октябрьской революции» возбуждал интерес: по вокзалу уже была расклеена газета, выпускаемая тут же, на колесах, раздавали брошюры и книги, а к вечеру обещали сеанс кинематографа.

— Так я хотел бы доложить о здешних тамбовских делах, — сказал Подбельский, все еще откровенно разглядывая Калинина. — Вы надолго к нам?

— К вам ненадолго, пятого уеду. А с делами не торопитесь. Вот нам сейчас чайку принесут, тогда и начнете…

Большой жестяной чайник появился на столе быстро. Они пили чай из дорожных кружек, прихватывая из вазочки мелко наколотый сахар. И сразу стало ясно, что «не торопитесь» было сказано Калининым лишь для того, чтобы проявить гостеприимство, даром времени Председатель ВЦИК, видно, не любил терять. Он многое знал о Тамбовской губернии — вспомнил заметки Подбельского в «Известиях», — это были сообщения, которые тот слал Ленину как уполномоченный ЦК, а Владимир Ильич самое важное отдавал в печать. Но что сейчас, что кроме газет?

— Ну, если о мобилизационных делах, то в борьбе с дезертирством крупные сдвиги. Хорошо идут военные заготовки для армии — обувь, обмундирование. Да, скоро пополнятся местные боевые силы: с Восточного фронта возвращается отряд добровольцев-железнодорожников в пятьсот человек…

— У железнодорожников я обязательно выступлю, — сказал Калинин. — Обязательно.

Подбельский сказал, что после разгрома июльского наступления Деникина в деревнях заметно приутих кулак. Надолго ли — трудно решить, но крестьяне охотно участвуют в окопных работах, сдают много оружия, патронов.

— Это я сам видел на всем пути от Аткарска. — Калинин долил себе в кружку кипятку. — Деникин, конечно, преуспел, наступая. Но паники нет, нет у людей растерянности, наоборот, везде царит резко выраженное настроение победы… Вот вы говорите, кулак приутих. Правильно, так и должно быть, настроение колеблющихся слоев деревни изменилось. Даже у той части крестьянства, которая в лучшем для нас случае относилась равнодушно и старалась оставаться в стороне. — И добавил несколько неожиданно: — А урожай каков кругом, Вадим Николаевич… Какой урожай!

Заговорили о хлебных заготовках. Похвалиться Подбельскому было нечем: на обильной черноземной Тамбовщине заготовки составили всего четверть довоенной нормы. И сколько за всем этим труда, борьбы! Подбельский не сказал, что это по его предложению в ответ на сообщения о голоде в Москве и Петрограде трудящиеся губернии выразили готовность отчислять впредь до нового урожая от каждого пайка по четверти фунта, — не важно по чьему предложению, важно, что отчисления идут, складываются в пуды, в целые эшелоны, уходящие на север.

— А я еще буду просить нажать, — вздохнул Калинин.

Договорились, что оба выступят на совещании партийных, советских и профсоюзных организаций. Надо, чтобы местные активисты хорошо поняли всю тяжесть продовольственного положения в стране.

— Белогвардейцы притихли не надолго тут, на Юге, — сказал Подбельский. — Чует душа, ой как не надолго.

— Вот так все теперь, — глухо отозвался Калинин. — И хлеб, и винтовка… А я, знаете, что скажу вашим тамбовцам? Россия может остаться великой, независимой страной только при рабоче-крестьянском правительстве… Если у власти появится Колчак или Деникин, то России как России больше не будет. Это будет колония, данница европейского империализма.

Подбельский встал. Калинин проводил его до дверей. Стоял рядом, простой, щупловатый, в синей косоворотке с опавшим воротом. Ласково дотронулся до локтя:

— Ну, а как вы со своей почтой и телеграфом управляетесь? Наркомовских обязанностей, поди, с вас не сияли, послав сюда?

— Ох, не говорите, Михаил Иванович. Налетами бываю в Москве и там уж день и ночь просиживаю в комиссариате. Заместитель у меня хороший подобрался.

— Подобрался или сами подобрали? — чуть усмехнувшись, спросил Калинин.

— Да считайте, что подобрал. Любович Артемий Моисеевич. Прежде руководил нашим почтовым профсоюзом. Старый коммунист. Да он в Питере в октябре был! Из военных телеграфистов.

— A-а, кажется, помню. Из Кронштадта… Это хорошо, что он из профсоюза. Значит, душу рядового работника почувствовал, его заботы… Ну, до встречи!

Подбельский спустился со ступенек вагона и оглядел состав. Зеленые и синие прежде вагоны были ярко раскрашены. На стенке того, который он только что покинул, был изображен рабочий, со всего размаху вознесший молот над наковальней, а на соседнем красношинельные бойцы теснили штыками кучку буржуев, похожих на козявок.

Было жарко. Нагретая солнцем земля на путях, казалось, спеклась до каменной твердости. Он медленно пошел по направлению к вокзалу.

Приезд Калинина и этот его веселый, разукрашенный поезд радовали. Даже за два-три дня можно будет здорово подтолкнуть агитационную работу, многое в губернских делах наладить, укрепить силой слова и авторитета Председателя ВЦИК. Да, это хорошо… Но последние слова Михаила Ивановича будто бы остерегали: «А как вы со своей почтой и телеграфом управляетесь?» Слова эти могли ведь означать не только вежливое сочувствие, по должности своей Михаил Иванович мог и спросить с наркома тов. Подбельского В. Н. Мог!.. И отчего-то хотелось сейчас, когда медленно перешагивал через блестящие раскаленные солнцем рельсы, чтобы спросил. Нет, не потому, что чувствовал запущенность дел, просто, чтобы проверять себя, смог ли совместить наркомство с обязанностями уполномоченного ЦК на Тамбовском участке фронта.

Три месяца уже, с пятого мая, фронт проходит и в каждой почтово-телеграфной конторе, в каждом почтовом вагоне: по его, наркома Подбельского, предложению Совет Обороны издал постановление, объявившее всех служащих почтово-телеграфного ведомства мобилизованными; всех, а не только две тысячи триста человек, что ушли непосредственно в войска. Эта мера сдерживала текучку кадров, позволяла призывать разгильдяев и саботажников к ответу по строгим законам военного времени. Вот только линии телеграфа остались прежние. Нет, многие версты проводов прибавились, да все равно не настолько, чтобы можно было облегченно вздохнуть: с перегрузкой телеграфа покончено. Не только не покончено, а может, теперь-то эта самая перегрузка и дала себя знать, взяла за горло. А столбам и проволоке не прикажешь, их поголовно не мобилизуешь и аппараты не заставишь вдвое быстрее передавать точки — тире. Любович в Москве, в наркомате, ведет самую жесткую линию против перегрузки линий, а стихия нужных и ненужных переговоров расплескивается все безбрежнее. Вот о чем надо было рассказать Калинину!

И еще про то, как на днях засел в губисполкоме, стал просматривать копии переговоров, которые ведут по телеграфу. И первое, что попалось, — про масло, обыкновенное масло, которое намазывают на хлеб. Знал, масла в Тамбовской губернии достаточно, но оказывается, детские приюты и богадельни сидят без него. Что ж, дело надо поправить. Но вот телеграммы губисполкома: в Кирсанов, в Козлов? Нет, сразу в Москву, в Наркомпрод: «Прошу выдать разрешение на масло по смете, представленной губсобесом 9 июля, ввиду крайней необходимости для домов губсобеса». Ну ладно, пусть. А что отвечает Наркомпрод? «С вашим ходатайством обратитесь в Главмасло, Ильинка, 21». Вот это и взорвало: Наркомпрод находится в помещении бывших Верхних торговых рядов, а улица Ильинка — тут же, за углом; отправили бы посыльного, и делу конец! А они телеграфируют. В Тамбов. И отсюда по адресу «Ильинка, 21» летит новая губисполкомовская телеграмма: «Прошу выдать разрешение на масло по смете, представленной губсобесом 9 июля, ввиду крайней необходимости такового для домов губсобеса». А Главмасло будто нарочно отвечает: «С требованиями на масло для домов Совета обратитесь в Главкомгосор. Главмасло, Иванов». Что за чертовщина? «Комгосор» — это ведь «Комитет государственных сооружений»! Но поразмыслив, понял: у товарища Иванова, видимо, не было времени внимательно прочесть телеграмму, он не разобрал, что речь идет о «домах собеса», решил, что «домов Совета». А масла у бедных детишек по-прежнему нет, хоть телеграф и потрудился на славу…

Ну, устроил он бучу в губисполкоме! И тут же сел, написал и отправил в Москву, в «Известия»: «Настоящей заметкой я обращаюсь ко всем столичным и провинциальным советским работникам с призывом: «Щадите телеграф!» Мы должны обеспечить срочным телеграфным сообщением дела военные и продовольственные. Но сделать это подчас не имеется решительно никакой физической возможности в большинстве случаев потому, что телеграф оказывается загруженным целым потоком совершенно несрочных сообщений». А следом напомнил, что не только советские учреждения, но даже сами агенты военного и продовольственного ведомств не всегда понимают, что в их же интересах прибегать к пользованию телеграфом только в самых исключительных случаях. И предупредил: особая комиссия будет самым настойчивым образом следить за служебной перепиской, виновных в злоупотреблениях телеграфом ждет строгий суд. «Но я не сомневаюсь, — прибавил, — что многого можно достигнуть не только путем контроля и репрессий, но и путем неустанных призывов к благоразумию наших ответственных работников…»

Вот только что-то долго «Известия» держат, не печатают заметку. Поскорей бы, поскорей!

Дойдя до края пустынной вокзальной платформы, он обернулся. Рабочий, вознесший молот на вагоне Председателя ВЦИК, уже привычно привлек внимание. Там, у ступенек вагона, собралась кучка людей в промасленных куртках, и среди них взгляд сразу выхватил синюю рубаху Калинина.

Со щемящей радостью подумалось: «Вот она власть… о ней он говорил. Каждый может подойти к вагонным ступенькам и потолковать. И я правильно… эту заметку: щадите телеграф. Не все орать да приказывать. К людям — по-людски…»

Он приободрился, подумал, что, пожалуй, в «Известия» надо и про Иванова из Главмасла написать. Пусть по всей России посмеются. Это тоже будет… ну, вроде беседы у ступенек вагона.

Глава тринадцатая