Алька еще раз показала, как это делается, затем, довольная, с пылающими щеками, опустила на стол поднос с чайной посудой (только сейчас стаканы звякнули), разлила остаток вина по рюмкам.
— Давайте за Аркадия Семеновича! Во мужик — закачаешься! Бывало, выстроит нас, официанток, в зале, покамест в ресторане народу нету, сам за рояль и давай команды подавать: «Девочки, задиком раз, девочки, задиком два…», «А теперь, девочки, упражнение на улыбку…» Сняли. За насаждение порочных нравов… в советском быту… Теперь у нас такой зануда директор — выше колена юбку не подними. Не по кодексу. Я, кажись, скоро стрекача задам. К летчикам, наверно, подамся. По городам летать…
— А Владислав-то Сергеевич как? — спросила Маня.
— Чего Владислав Сергеевич?
— Ну, в части препятствий… Жена с молодыми мужиками…
Алька быстро взглянула на густо покрасневшую тетку и сразу все поняла: это она, тетка, скрыла от всех, что Алька не живет с Владиком. Скрыла, чтобы избежать пересудов деревенских.
Но Алька не любила хитрить, как ее покойница мать, а потому, хоть тетка и делала ей знаки глазами, рубанула сплеча:
— Не живу я с Владиком. Рассчитала на все сто и даже с гаком.
— Ты? Сама? — У Мани от удивления даже нижняя губа отвисла. Точь-в-точь как у Розки, старой кобылы-доходяги, на которой в последнюю зиму перед болезнью отец возил дрова для сельпо.
— А чего? Он шантрапа, алиментщик заядлый, а я чикаться с ним буду, да?
— Кто алиментщик? Владислав-то Сергеевич алиментщик? — еще пуще прежнего удивилась Маня.
— Ну! Да еще алиментщик-то какой! Двойной. Я сдуру-то, когда он от нас удрал, не сказавши, обревелась… Думаю — все: пропала моя головушка. К евонному начальству в городе прикатила — слова сказать не могу: вот какая деревенская дуреха была! А потом как начальник-то сказал мне, хороший такой дядечка, полковник с усами, что у Климашина и так двойные алименты, я дай бог силы. И руками и ногами отпихиваться стала. Сообразила! Он восемнадцать лет ползарплаты платить будет, а мне вприглядку глядеть?
Вдруг голосистая бабья песня ворвалась в избу, от грохота грузовика задрожали стекла в рамах.
Алька кинулась к раскрытому окошку, но машина уже проскочила — только пыль клубилась на дороге.
— Свадьба, что ли, какая? — спросила она у старух.
— Не, то скотницы, — ответила Анисья. — С утрешней дойки едут. С поскотины. Все вот ноне так. Завсегда с песнями.
— А чего им не с песнями-то? — фыркнула Маня. — Деньжища загребают — ой-ой!
— А Лидка Вахрамеева, подружка моя, по-прежнему в доярках?
— В доярках. Только теперь она не Вахрамеева, а Ермолина.
— Кто — Лидка не Вахрамеева? Да чего же вы молчали?
— Да я писала тебе, — сказала Анисья. — Еще зимусь вышла. За Митрия Васильевича Ермолина.
— Чего-чего? За Митю-первобытного? — Алька расхохоталась на всю избу. — Ну и хохма! Да мы, бывало, с ней первыми потешались над этим Митей!
— А теперь не потешается. Теперь — муж. Хорошо живут. Хорошая пара. А уж Митрий-то — золото!
— Да какое золото! — хмыкнула Маня.
— Нет, нет, не хинь, Архиповна, Митрия! — горячо вступилась за Митю Анисья. — Человек весь колхоз отстроил — шутка сказать! А сами-то они коль дружны — ноне-ка такого и не увидишь. Я тут на днях встретила — к реке идут с бельем, Митя сам корзину несет. Ну-ко, кто из нонешних мужиков женке своей пособит? И вина не пьет…
— А все равно недотепа, мозги набекрень, — твердила свое Маня, и из этого Алька заключила, что старуха не сумела пробить лаз к Мите и Лидке — это уж наверняка, раз она с таким усердием поливает их грязью.
Алька уже выбегала сегодня на улицу и, как говорится, успела и ноги в утрешней росе прополоскать, и солнышка утрешнего ухватить; а вот как она истосковалась по своей деревне — козой запрыгала от радости, когда спустилась с крыльца.
Ей всюду хотелось побывать сразу: и на горках, за дорогой, у черемухового куста, возле которого она, бывало, с отцом поджидала возвращавшуюся с пекарни усталую мать; и на лугу, под горой, где все утро заливается сенокосилка; и у реки…
Но верх над всем взяла деревня.
Деревни, по сути дела, она еще и не видела. Приехала ночью, в закрытом райкомовском «газике» (чтобы пыли меньше было) — много ли наглядишь? А утром, глаза не успела продрать — Маня-большая. Никто не звал, не извещал — сама приперлась. Просто нюхом своим собачьим учуяла, где задарма выпить можно.
Первый человек, которого встретила Алька на улице, была Аграфена — длинные зубы. Соседка. Через дом от тетки живет. В детстве, случалось, и вицей ее драла — злая, ухватистая старуха. А тут — просто потеха! — не признала. Потыкала, пожевала ее своими оловянными глазищами, а голосу так и не подала. Штаны сбили с толку?
Штаны у нее — шик. Красные, шелковые — прямо огонь на ногах переливается. Да и все остальное, кстати сказать, — первый сорт. Белая кофточка с глубоким вырезом на груди, туфли модные на широком каблуке, сумочка черная, ремешок через плечо — чем не артистка?
Завидев дом Петра Ивановича — как белопалубный пароход выплыл на повороте дороги, — Алька подтянулась. Хоть и никогда она не заискивала и не лебезила перед этой старой лисой, а все-таки и она в Летовке родилась: знала, кто Петр Иванович.
Но, господи, разве обойдешь, объедешь в страдную пору ихнюю Лампу? Вынырнула из полевых ворот с большущим кузовом травы — в небо упирается, как сказала бы мать. Босиком, в бабьем платье до пят, вся употела, ужарела — ну как тут не признать свою учительницу!
Да, вот так: Гагарин шар земной вокруг облетел и помереть успел, американцы на Луну слетали, она, Алька, бабой стала, а ихняя Лампа без перемен: как шлепала с кузовом травы десять-пятнадцать лет назад, так шлепает и сейчас. Правда, укорять Евлампию Никифоровну за то, что она всю жизнь возится с коровой, может, и не стоит — тяжело, голодно жили после войны. Но ведь сейчас не старые времена. Сейчас колхозники и те не очень-то за буренку держатся, а ведь она учительница — ей ли всю жизнь из навоза не вылезать?
Алька вспомнила про черные очки в белой пластмассовой оправе — Томка перед отъездом навязала, — быстро вынула их из сумочки, надела на глаза, напустила на себя строгость и двинулась к Евлампии Никифоровне — та как раз пристроилась к изгороди на передышку, одной рукой кузов с травой поддерживая, а другой по-бабьи, головным платком вытирая свое запотелое лицо.
— Гражданка, вы что же это? Ай, ай, ай! Нехорошо!
— Да чего нехорошо-то? Не знаю, как вас звать-величать…
— Траву нехорошо с колхозного луга таскать.
— Да я вовсе и не с луга. Я закраишек у полей маленько покочкала, — начала жалостливо канючить Евлампия Никифоровна. Ну точь-в-точь как деревенская баба, которую поймал с травой председатель колхоза.
Алька кашлянула для важности, нажала на басы:
— Какой пример колхозникам подаете, товарищ Косухина?
— Нехороший, нехороший пример. Это вы правильно сказали. Учту…
— То-то же! А то ведь можно и оштрафовать. Понятно вам?
Тут уж Евлампия Никифоровна начала просто расстилаться перед грозным начальством:
— Понятно, как не понятно… Ну, вы-то учтите, уважаемая, — болею я. А травка-то у нас далеконько, а коровушка-то у меня молодая, без травки и не подоить…
— Ладно, товарищ Косухина. Только чтобы это последний раз.
— Последний, как не последний. Все будет сделано, как говорите. Сама не буду ходить и с другими работу проведу…
Больше Алька выдержать не могла — так и схватилась за живот, а потом сняла очки и как ни в чем не бывало сказала:
— Здравствуйте, Евлампия Никифоровна.
Евлампия Никифоровна с минуту, наверно, перебирала своими толстыми, потрескавшимися от жары губами. Наконец разродилась:
— Все безобразничаешь, Амосова. — Она ни разу в жизни не назвала ее по имени.
— Да это я в шутку, Евлампия Никифоровна. Смех, сказал Хо Ши Мин, тот же витамин.
Евлампия Никифоровна потянула воздух носом.
— А напилась тоже в шутку?
— Да что вы, Евлампия Никифоровна… Вот, ей-богу, нельзя уж и привальное справить да маму с папой помянуть.
— Родителей не так, Амосова, поминают. Родители у тебя труженики были. Пример для всех…
— А я что — не труженица? Тунеядка какая? Не сама хлеб зарабатываю?
Евлампия Никифоровна строгим учительским оком оглядела Альку, задержалась взглядом на ее красных, жарких, как пламя, штанах.
— Моральности не вижу, Амосова. Моральный кодекс строителя… Ну да ты еще в школе не больно честь девическую берегла…
Алька крепко, так, что слезы из глаз брызнули, закусила нижнюю губу, затем живо кивнула на двух работяг из смехколонны — так прозвали у них за пьянство мехколонну, которая еще в ее бытность в деревне начала ставить столбы для электросети, да так до сих пор и ставит.
— Это что, Евлампия Никифоровна, электричество у нас будет?
— Электричество, Амосова, — назидательно сказала Евлампия Никифоровна. — Колхозная деревня за последние годы добилась больших успехов…
— Значит, и у нас скоро будет «лампочка Ильича»?
— Будет, Амосова. Стираются грани и противоположности между городом и деревней…
Алька простодушно, совсем как ученица, потупила глаза — чего-чего, а сироту она разыграть умела.
— Евлампия Никифоровна, а когда «лампочки Ильича» у нас зажгутся, что же с лампами керосиновыми будет? В утиль их сдадут але как?
Евлампия Никифоровна так и осталась стоять с разинутым ртом, ни больше ни меньше как Аграфена — длинные зубы, а он? Алька, еще и задом крутанула: на, получай сполна, святоша!
Переживать, травить себя из-за того, что кое-какую припарку Лампе сделала? Нет, Алька и не подумала. Во-первых, Лампа заслуживает. Все девчонки и ребята стоном стонут из-за нее, когда в техникум или училище поступают. Все хорошо сдают — математику, физику, географию, а до русского письменного дошли и сели. А во-вторых, когда переживать?