Страда — страница 29 из 76

потачку мужикам только потому, что без них, без мужиков, никуда не денешься и никого не родишь.

На межах — там разнообразней и свободней все. Там кто кого задавит, тот и растет, дурея от собственного нахальства. Конечно же, конопля, лебеда, жалица, репейник да аржанец-пырей любую живность задушат. Однако ж нет-нет да и взнимутся над тучей клубящимся бурьяном стрелы синюхи, розетки пуговичника-рябинки, либо татарник заявит о себе. Властно оттеснив мускулистым телом тощую мелкоту, обвесится татарник круглыми сиреневыми шишками и стоит, ощетинясь всеми колючками, или взметнется над межой нарядный коровяк и сияет дураковатым женихом, радуется самому себе.

Ну, вот и вся, пожалуй что, краса, весь наряд. По весне природа на родине мальчика чуть повеселей, но вся она по-за огородом, вся по горам, по речкам да по лугам. Зато раздолье в огороде весной какое! А земля и впрямь пуховая! Плуг легко и забористо входил в огородную прель, видно было, как играючи, балуясь, ходят с плугом конишки, пренебрежительно отфыркиваясь: «Разве это работа!»

Здесь от веку никто не знал тяпки. Картошку не окучивали, а огребали руками.

Наземь в землю не клали, вывозили за поскотину. Лишь малую часть его использовали на огуречные, «теплые» гряды. Ворочали их почти в пояс высотой. Лунки выгребали такие, что чернозема в них входила телега.

В ночное время (от сглазу) бабка с наговором закапывала в гряду пестик, похожий на гантель для развития мускулатуры, ныне современными гражданами употребляемую. Пестик утаивался в гряду для того, чтобы огурец рос как можно крупнее.

В согретой грядке напревали серенькие грибки и тут же мерли бесследно. Выступали реснички травы, кралась жалица с боков, а больше ничего не появлялось. Но вот в одном-другом черном глазу лунки узким кошачьим зрачком проглядывало что-то; привыкая к свету, примериваясь к климату, зрачок расширялся и не сразу, не вдруг обнаруживал два пробных, зеленовато-бледных листка. Настороженные, готовые запахнуться от любого испуга, они берегли вглуби мягкую почку огуречной плоти, робкий зародыш будущего растения. Постояв, собравшись с духом, живая ракушка наконец выпускала на волю уж доподлинный шершавенький листок. Он тоже обвыкал на свету, тоже принюхивался недоверчиво к лету, зябко ежась от ночной изморози.

Но нет, не закоченел до смерти огуречный листок, удержался, и по его сигналу пошли лист за листом, лист за листом, вытягиваясь по зеленой бечевке из мрака навозных недр. Молодые усы браво завинчиваются на концах бечевок, цепляясь друг за дружку, листья уж катятся в борозды, и, как всегда неожиданно, возьмет и празднично засветится в одной из лунок желтенький цветок, словно огонек бакена средь широкой реки.

Первая искорка, первый сигнальный огонек, он чаще всего пустоцветом являлся и быстро опадал, как бы указав дорогу цветам более стойким, способным не только сиять, но и плодоносить.

Под жилистыми листами, под зелеными усатыми бечевками желто запорошится гряда, и, глядишь, в зеленом шероховатом укрытии обнаружится ловко затаившийся огурчик, пупыристый, ребристый, и в носу у него шушулиной сохлый цветок торчит. Отпало и соцветие, а под ним засияло белое рыльце, и лучиками прострелило полнеющее тело огурца до самой круглой жопки светлыми лучами. Зябкие прыщи, ребра, морщины выровнялись, огурец налился соком, заблестел, и тесно ему стало под листьями, воли захотелось. Вывалился он, молодой, упругий, на гряду и масляно блестит на солнце, да еще и в борозду свалиться норовит, баловень этакий!

Лежит огурец-удалец, светится, а семейство ревниво следит друг за дружкой, особенно за мальчиком, чтобы не снял он огурец-то, не схрумкал его в одиночку. Съесть огурец каждому хочется, и, как ни сдерживайся, как ни юли, проходя по огороду, обязательно раздвинешь руками широкие, цепкие листы, поглядишь, как он, бродяга, нежится в тенистом зеленом сплетении, да и уйдешь от греха подальше, глотая слюнки.

Но, слава тебе, господи, никто не обзарился, не учинил коварства — уцелел первый огурец, выстоял! Бабушка сорвала его и принесла в руках осторожно, будто цыпушку, и всем ребятишкам отрезала по пластику, «нюхнуть» и разговеться, и взрослому трудовому люду для запаха в окрошку огурца покрошила.

Окрошка с огурцом! Знаете ли вы, люди добрые, что такое окрошка с первым огурцом?! Нет, не стану, не буду об этом! Не поймут-с! Фыркнут еще: «Эка невидаль — огурец! Пойду на рынок и куплю во какую огу-речину — до-о-олгую!..»

* * *

Огуречная гряда всегда ближе к воротам располагалась, чуть в стороне от остальных гряд, и почему-то поперек всего порядка. Стройными рядами лежали гряды до середины огорода. На одной из них, самой доступной, чтоб ногами попусту другую овощь не мяли, пышно зеленело лакомство ребячье — морковка! Две-три гряды острились стрелами лука и следом, мирно опустив серые угольчатые стебли, вкрадчиво шелестел лютый фрукт — чеснок! Подальше от тенистых мест, чтобы солнце кругло ходило, к лучинкам привязаны тощие-претощие дудочки помидоров с квелыми, аптеч-но пахнущими листьями. Стоят они, смиренные, растерянные после прелой избяной полутеми, где росли в ящиках и горшках, раздумывая теперь, что им делать: сопротивляться или чахоточно доходить в этой простудной стороне? Но вокруг так все прет из земли, так тянется к солнцу, что и они пробно засветят одну-другую бледную звездочку цветка. Вкусив радости цветения, помидорные дудочки и бородавочки из себя вымучат, а потом, под шумок да под огородный шепоток, обвесятся щекастыми кругляками плодов и ну дуреть, ну расти — аж пасынковать их приходится, убирать лишние побеги и подпирать кусты палками, иначе рухнут от тяжести.

Клубится репа издырявленным листом — все на нее тля какая-то нападает; багровеет, кровью полнится свекла; тужится закрутиться в тугой ком капуста. «Не будь голенаста, будь пузаста!» — наказывала бабка капусте, высаживая хрупкую рассаду непременно в четверг, чтобы черви не съели. Широко развесила скрипучие упругие листья брюква, уже колобочком из земли начиная выпирать. Обочь гряд светят накипью цветов бобы, и сбоку же гряд, не обижаясь на пренебрежительное к себе отношение, крупно, нагло и совершенно беззаботно растут дородные редьки. Шеломенчихой обзывают эти редьки, Шеломенчихой — вырви глаз! Миром оттерли беспутную бабу — Шеломенчиху на край села, за лог. А она и там, в мазаной землянухе, без горя живет, торгуя самогонкой и каждый год выполняя бабье назначение. «У тебя ведь и зубов-то уж нету, срамов-ка! А ты все брюхатеешь!» — клянут ее бабы. А она в ответ: «Не-э-э, ешли в роте пошариться, корешок еще знайдется!..»

За баней, возле черемухи, есть узенькая гряда, засеянная всякой всячиной. Это бабкин каприз — все оставшееся семя она вольным взмахом раскидывала по «бросовой» грядке со словами: «Для просящих и ворующих!» Ах, какая расчудесная та вольная грядка иными летами получалась!

У леса, спустившегося с гор и любопытно заглядывающего через заднее прясло, темнеет и кудрявится плетями труженица картошка. Она тоже цвела, хорошо цвела, сиренево и бело, а в бутонах цветков, похожих на гераньки, светились рыженькие пестики, и огород был в пене цветов целые две недели. Но никто почему-то не заметил, как красиво цвела картошка. Люди ждут — не чем она подивит, а чего уродит. Так уж в жизни заведено: от главного труженика не праздничного наряда требуют, а дел и добра. Его не славословят, не возносят, но когда обрушивается беда — на него уповают, ему молятся и спасения ждут только от него.

Ах, картошка, картошка!

Ну разве можно пройти мимо, не остановиться, не повспоминать? Моему мальчику не довелось подолгу голодать, умирать от истощения в Ленинграде. Но об огородах, размещенных на улицах, в парках, возле трамвайных линий и даже на балконах, он слышал и читал. Да и в своих краях повидал огороды военной поры, вскопанные наспех, часто неумелыми, к земляной работе неспособными руками. Не одни ленинградцы летом сорок второго года, молитвенно кланяясь кусту картошки, дышали остатним теплом на каждый восходящий из земли стебелек.

* * *

Первой военной весной мой мальчик, ставший подростком, учился в городе и вечерами вместе с фэзэошной ордой бродил с сеткой по студеной речке, выбрасывая на берег склизких усачей, пескаришек, случалось, и хариус либо ленок попадался. Рыбаки делали свое дело, грабители — свое. Они лазили по вскрытым лопатами косогорам и из лунок выковыривали картошку в уху, чаще всего половинки картофелин, а то и четвертушки. Летом, когда всюду, даже в дачном сосновом бору меж дерев, взошла картошка, приконченно рыдали и рвали на себе волосы поседевшие от войны эвакуированные женщины, не обнаружив на своих участках всходов. Многие из них на семенной картофель променяли последние манатки, даже детские обутчонки и платьица…

И не становилась ведь поперек горла та, обмытая слезами, картошка!

Забыть бы ту пакость, снять с души тяжкий груз, да ведь невозможно наедине-то с собою лгать и делать вид, будто всю жизнь творил добрые дела и был спасителем Отечества. Если уж по чести, спаситель наш — огород! И тут гадать не приходится, и голову ломать незачем. В огороде же том самоглавнейший спаситель — скромное и терпеливое, как русская женщина, существо — картошка! Что было бы с нами без нее, без картошки? Вы думали когда-нибудь об этом, люди добрые?

В честь картошки надо бы поставить памятник посреди России! Поставлены же памятники гусям, спасшим Рим. В Австралии будто бы есть памятник овце. Последнему волку Европы монумент возведен! Ну, если уж картошке памятник неловко ставить — плод все же, неодушевленное существо, — тогда тому, кто нашел этот плод в заморских землях, выделил его среди прочих диких растений, в Россию завез и, рискуя головой, внедрял на русской земле.

В горах и под горами, в болотах и песчаниках, на глине и камешнике, меж дерев и на вспольях, на старой, изношенной почве и в новине — всюду и везде как-то сама собой растет картошка, почти не требующая ухода и забот — прополи, окучь, и все дело! Но что есть лучше этого растения на свете? Хлеб? Да! Однако хлебу столько воздано! Столько о нем написано и спето! Так отчего и почему мы, российские люди, и особенно бывшие солдаты, спасенные ею не раз, про картошку-то забыли?