Фронтовые дороги — длинные, тяжкие. Все-то на них где-то застревали кухни. Пушка идет или тащат ее; танк идет; машина идет; конь ковыляет; солдат бредет вперед, на запад, поминая всех, кто под руку подвернется. А кухня отстала! Но есть-то ведь надо и солдату хоть раз в день. Если три раза, так оно тоже ничего. Один же раз просто позарез необходимо.
Глянул солдат налево — картошка растет! Глянул направо — картошка растет! Лопата при себе. Взял за тугие космы матушку-кормилицу, лопатой ее подковырнул — и вот пожалуйста: розоватые или бледно-синие, а то и желтые или совсем белые, как невестино тело, картошки из земли возникли, рассыпались и лежат, готовые на поддержку тела и души. Дров нету, соломы даже нету? Не беда! Бурьян-то уж везде и всюду на русской земле сыщется. Бурьяном мы шибко богаты. Круши его, ломай через колено, пали его!
И вот уж забурлила, забормотала картошка в котелке. Про родное ведь, чертовка, и бормочет-то! Про дом, про огород, про застолье семейное. Как ребятишки с ладошки на ладошку треснутую картоху бросают, дуя на нее, а потом в соль ее, картошку-то, в соль!
И нет уже никакой безнадежности в душе солдата, никакого нытья. Только замокрело малость в глазу, но глаз, как известно, проморгается!
Поел картошки солдат, без хлеба поел; иной раз и без соли, но все равно врагу готов и может урон нанести.
Случалось — воды нет. В костер тогда картошку, в золу, под уголья. Да затяжное это дело, и бдить все время надо, чтоб не обуглилась овощь. А когда тут бдить? В брюхе ноет, глаза на свет белый не могут глядеть от усталости… Значит, находчивость проявляй — в ведро картошек навали, засыпь песочком либо землею, чтоб не просвистывал воздух горячий, и через минуты какие-нибудь — будьте любезны, кушайте на здоровье продукт первой важности, в собственном пару, как из бани явившийся! А то еще проще простого способ есть: насыпь полную артиллерийскую гильзу картох, опрокидывай рылом в землю, пистоном вверх, разводи на гильзе огонь, а сам дрыхни без опаски. Сколько бы ты ни спал, сколько бы ни прохлаждался, картофель в гильзе изготовится так, что и шкурку скоблить ножом не надо — сама отлупится!
Нет, я снова о памятнике речь завожу! И не на шутку! Картошке, из которой люди наловчились по всему белу свету готовить с лишком две тысячи блюд, опоре-то нашей жизни — никакого внимания?! По гривеннику всем людям труда — основным картофелеедам — собрать надо, и пусть самые талантливые художники, самые даровитые скульпторы придумают памятник! Тот, кто умеет сочинять гимны, должен найти самые торжественные слова, а самые голосистые певцы пусть исполнят гимн картошке на самой широкой площади, при всем скоплении народа.
И не знаю, кто как, а мой мальчик плакал бы, слушая тот гимн!
Мальчик идет по заросшей тропинке от бани. Жилки травы-муравы, стебли подорожников мокрой свечкой попадают меж пальцев; тряпично-мягкие цветки гусятницы, головки дикого клевера и ворожбы щекочут промытые и оттого чуткие ступни ног. На меже сверкает конопля и сыплет семя лебеда, шебурша по листьям лопухов и застарелого морковника. Жалица, пучка, жабрей, чернобыльник чуть слышно шелестят, а вот лебеда будто в мокрой шубе вся. Бочком меж нее хотел мальчик проскользнуть, но штаны все-таки намокли, тяжелея, сползают с живота.
Вот и борозда что дорога широкая, но тоже вся поросшая пастушьей сумкой и всюду проникающей мокрицей. Мальчик пересекает бороздой огород и, удалившись на такое расстояние, где не слышен плеск воды, шум пара на каменке, аханье веников, шальные взвизги девок, — озирается.
У межи, отделяющей соседский огород, он приседает па корточки и, затаив дыхание, сквозь чащу бурьяна и тонкого аржанца, будто сквозь густой отвесный дождь, высматривает одному ему известное таинство.
Конечно же, как и у всякого зоркого, делового мальчишки, тайн у него дополна, и о них можно поведать другу или дедушке. Вот, к примеру, за банею черемуха. Старый ствол ее умер и засох, вершина обломилась, упала, изорвав сплетения хмеля, опутавшего ее еще молодую, и преет теперь черемуха в межевой гущине, а на месте ее коричневые упругие побеги уже пучком наперегонки вверх идут. Черную кору с упавшего ствола оборвало ветром, комель подолбили дятлы, источили муравьи. В сухой выбоине серого комля, под навесом рыжего гриба тутовика, устроилась на жительство птичка-невеличка, тихая мухоловка с печальным голосом и алой грудкой. Возле нее хахалем вертелся мухолов, которому хотелось громко петь и веселиться, но хозяйственная и смиренная мухоловка успокаивала его, грустно и терпеливо объясняя, что живут они в соседстве с людьми и надо вести себя скромно. Мухолову прижим такой скоро надоел, и он подался в другое, более разгульное и безопасное место. Мухоловка, оставшись покорной вдовицей, накрыла маленьким телом гнездышко, и скоро под ней оказались яички чуть больше горошин. Из горошин тех выклюнулись гадкие, на маму совсем непохожие птенцы, но скоро начали выправляться, и то на голове, то в заднице перо у них высовывалось, рахптные пузца усохли, башка вытянулась в клюв, и птенцы как птенцы сделались.
Гнездышко лежит в стволе черемухи, но мухоловки там уже нет. С ненасытными, писклявыми детьми она переселилась в межевые заросли — смекайте, дескать, деточки, сами насчет пропитания, а я уж совсем изнемогла без мужа вас кормить. Она и сейчас вон подает голос из бурьяна: «Ти-ти, ти-ти, ти-ти…» «Спите, спите…» — это она птенцов своих увещевает, а у мальчика тоже рот потянуло зевотой — отправляться надо на боковую.
Но напомнила ему мухоловка другую птичку — белобрюхую ласточку.
Ласточка с ликованием носилась над рекой, взмывая вверх, к облакам, и оттуда падала на воду, кружилась над домами, ныряла в береговую норку. Она прилетела из дальних стран. Она так стремилась к этой деревушке, к родной норке, прошла сквозь такие беды и расстояния, что забыла обо всяких опасностях.
Прицелившись глазом, мальчик метнул в береговушку камень и сшиб ее над огородом. Дрожа от охотничьего азарта, он схватил птичку с гряды, услышал ладонями, как часто, срывисто бьется крохотное сердце в перьях. Клюв птички открывался беззвучно, круглые глаза глядели на мальчика с ужасом, недоумением и укором…
В руку перестало тыкать, глаза птички подернулись туманцем вечного сна, головка опала. Раскрывая ногтями скорбно сжатый клюв, мальчик пускал в него теплую слюну, поднимал пальцами голову и крылья птички, подбрасывал ее, надеясь, что береговушка снова полетит, но птичка скомканно падала на землю и не шевелилась.
Мальчик выкопал стеклом могилку, устелил ее палыми листьями, завернул береговушку в тряпочку и закопал. «Шило-мотовило под небеса уходило, по-бурлацки певало, по-солдатски причитало», — вспомнилось ему здешнее присловье. Как стояла бабушка на крыльце, вспомнилось, и, глядя из-под ладони на ликующую ласточку, крестясь, пропела умиленно: «Вот еще одно лето мне ласточка на крылышках принесла…» — и, не переставая светло улыбаться, потыкала концом платка в уголки глаз.
Долго и недвижно сидел мальчик под черемухой, тужился и не мог осмыслить смерть: «Я никогда и никого не буду больше убивать».
Наивный мальчик! Если б все в мире делалось по воле и разумению детей, не ведающих зла!
За весну на могилке береговушки выросла трава, а другим летом поднялась и кудряво зацвела пестрая саранка. «Это душа ласточкина вылетела из темной земли», — подумал мальчик.
Много секретного накопилось у мальчика в огороде, в межах и за постройками. Там вон, у глухой сопрелой стены сарая, второй год растет маленькая, но уже кучерявая бузина-пищалка, и никто-никто не знает, что она там растет, и только когда она сделается выше мальчика и появятся на ней мелкие алого цвета ягоды — мальчик покажет ее. На дальней гряде, которая против бани, после каждой пахоты он находит костяные бабки. Ровно бы кто их рожает в земле, и весной они солдатиками выходят наверх. Знал он еще сусликовую нору возле горы, но веснами сверху катился снеговой кипун; пьяно дурея, он рушился в лог с таким гамом и лязгом, что и не верилось в его краткое, ребячье буйство, казалось, он до того разойдется, что в конце концов не только мальчиково подворье, но и все село смоет в реку. Каждую весну этот кипун-крикун вымывал суслика из норы. Не выдержала бедная зверушка мучений и умерла от простуды или ушла с худого места. Весенней водой наносило в огород всякой всячины: камешник, семена трав, диковинные выворотни, кости, коренья, стебли клубники. Куст смородиновый приволокло одной весной, швырнуло в бочажину. Куст поймался за берег, растет с каждым годом все шире, рожает черные ягоды, и осенью птичьими лапками плавают листы смородины по воде. Да вот беда — лягушата под смородиной летуют, а на лягушат охотится черная змею-га. И мальчик, прежде чем подступиться к смородине, пощипать ягод, бросает камни в куст, топает ногами, кричит, сатанея от нагоняемого на себя гнева.
Целый мир живет, шевелится и прячется в плотно сомкнувшейся зелени огорода. Кузнецы вон взялись за свое дело, секут по всей округе траву под корень. Но один кузнец проспал назначенное время и разогревает в себе машинку. Сердитый звук: «З-зы! З-зы-ы-зык!» — раздается в капусте. Говорят, что издает он звуки крылами, но мальчик твердо верит — в брюхе прыгучей козявки есть игрушечного размера сенокосилка.
Не все огороды на селе строги, деловиты, незыблемы. Наезжий народ со всячинкой селился в этих местах, и всяк распоряжался землей как хотел и умел. Поселенцы располагали гряды как попало и городьбы Порой вовсе не ладили. Вместо огурцов и помидоров, требующих труда, радения, каждодневной поливки, сажали цветы. А один бывший веселый каторжник как-то ягоду викторию посадил. Отроду ягоды в этой местности носили из лесу, и вот тебе на — огородную землю ягодой заняли! И называется ягода не черницей, не земляникой и не брусницей, а вик-то-ри-ей!
Викторию ту лихие деревенские «огородники»-парнишки еще зеленую выдрали с корнями и съели. Ягода хрушкая, на клубнику похожая, и название у нее баскущее. Однако с лесной не сравнишь — воды в ней много, и запах не тот, не то-о-от!