К двенадцати часам пополудни мне так становилось плохо лежать на кровати, что хуже быть не могло, и я опускал ноги на пол. Оставаться в неподвижности с босыми ногами на полу я не мог ни секунды, начинал действовать, одеваться и бранить себя наихудшими словами, то есть я оживал. Я клялся себе, что завтра встану в семь тридцать. Я бегал на лыжах, обтирал тело снегом, топил плиту и в третьем часу уже мог припевать песенку «Хотят ли русские войны?».
Но все же настроение у меня не могло установиться.
На книжной полке я взял у родителей Витьки Фоломова книгу «А. С. Пушкин» и решил выучить не только шестую главу, а всего «Евгения Онегина» наизусть. Я читал, читал, но запомнить ничего не мог, потому что за окном была весна, а в даче как в погребе.
Я оставлял Пушкина на столе и выходил наружу, на солнышко. Я шел по насту, жмурил глаза, и подставлял солнцу ладошки, и выпрастывал шею из воротника, чтобы больше открыть для солнца моего голого тела.
Но оставаться на солнце подолгу я не мог. Бабке на финики, ясно было, уже не заработать. Со Лба все не хотелось ехать. Неизвестно, что с тем человеком, который съехал со Лба. На откосе его лыжный след есть, а внизу оборвался. Пешком он, что ли, ушел, на лыжи обиделся или же его унесли санитары?
В плохом своем, неуверенном настроении я взялся делать скворечник. Пусть хоть одним скворечником будет больше, хоть для скворцов жилья прибавится.
Пилу-двухручку и зазубренный интеллигентский топор — родители у Витьки интеллигенты, и у меня тоже интеллигенты — я отыскал в баньке. Две доски отодрал от террасы, окошки там забили с осени от воров, а я в воров больше не хочу верить, и потом на дворе весна, скоро лето. Гвозди повытаскивал клещами из кухонной стены. Стена стала без гвоздей глаже, опрятнее на вид.
Скворечник сладился легко и ловко, я стучал да стучал обушком по черенку кухонного ножа, как по стамеске. Получилась дверца — лазейка в птичье жилье. Выстругал палочку-насест, нашпилил ее на гвоздь пониже дверцы…
Очень мне понравился мой скворечник, и я даже забыл про финики, и про бабку, и про то, что я не построил дом и не воспитал человека. Но все равно, все равно я чувствовал свою вину, свою неправильную жизнь, свои поздние вставания с кровати, которых теперь ничем не наверстать. Да мало ли что еще? Я поддался своему плохому настроению и покрыл скворечник крышей козырьком вниз.
Все скворечники, которые я повидал, — козырьками кверху, как парни — душа нараспашку. Но такие парни известны больше по кинофильму «Большая жизнь», а теперь надвигают козырьки на брови.
Плохое у меня было настроение, хоть я его поправил немного работой над скворечником. Но все же поддался себе, стены стесал поверху так, что крыша легла полого, наклонно к передней стенке. И оттого выражение лица сделалось у скворечника насупленное и скрытное, только замка не хватает, будто почтовый ящик висит на двери.
«Хоть один мрачный скворец да найдется», — убеждал я себя и горько усмехался при этом. Не мог себя пересилить. Повесил скворечник на тополе и уехал к себе на Подковырову улицу.
А когда, я так подумал, пора быть скворцам, потому что все встречные девушки на улице и в трамваях стали красивее в полтора раза, чем были зимой, я поехал в Ушково. Витькины родители уже раздели терраску, она поблескивала после зимы непрозрачно и черно, как новые боты. Заходить на усадьбу я не стал, мне было все видно из-под сосенки.
Скворцы быстренько налетели. Трое скворцов. Они искали себе жилища почему-то втроем. Один сел на покатую крышу моего скворечника, другой остался на палочке-насесте, а третий сунул клюв в лаз и сам туда спрыгнул. Он долгое время не появлялся, а двое, что остались снаружи, все вертели головками, похаживали, совали клювы в щелки и как бы делились между собой мнением о скворечнике. Тот скворец, что обследовал внутренность дома, наконец показал из дверцы белый клюв, и двое его сотрудников по приемочной бригаде замерли, стали ждать, что он скажет. Он поднял клюв к небу и поглядел. Но увидеть небо не смог, потому что его заслонил козырек крыши. Тогда он поглядел на землю и сразу выпорхнул из скворечника.
Я дожидался скворцового суда над своей работой, очень сильно переживал и чувствовал страх и тоску, ведь скворцам здесь жить, белоклювым, гладкобоким птахам. Они хотят хорошо жить, чтобы, чуть глянул на волю, тут тебе и небо. А неба-то не видать…
— Ну поживите, — шептал я. — Конечно, я не так сделал. Ну простите меня. Только не улетайте… — Я не думал ни о каком мрачном скворце. Не может быть он мрачным.
Главный скворец посидел, посидел да и свистнул. Длинно свистнул, презрительно, как человек. Дескать, пошли, ребята. Тут несерьезное дело. Только время потратили.
И унеслись три скворца. Как не бывало. А я остался. И скворечник на тополе. Птицам нужен был дом для быстрой, певчей, пернатой жизни. Мой скворечник им не сгодился.
Г. ТроепольскийБЕЛЫЙ БИМ ЧЕРНОЕ УХО
Глава 1ДВОЕ В ОДНОЙ КОМНАТЕ
Жалобно и, казалось, безнадежно он вдруг начинал скулить, неуклюже переваливаясь туда-сюда, — искал мать. Тогда хозяин сажал его себе на колени и совал в ротик соску с молоком.
Да и что оставалось делать месячному щенку, если он ничего еще не понимал в жизни ровным счетом, а матери все нет и нет, несмотря ни на какие жалобы. Вот он и пытался в первые два дня время от времени задавать грустные концерты. Хотя, впрочем, засыпал на руках хозяина в объятиях с бутылочкой молока.
Но на четвертый день малыш уже стал привыкать к теплоте рук человека. Щенки очень быстро начинают отзываться на ласку.
Имени своего он еще не знал, но через неделю точно установил, что он — Бим.
— В два месяца он с удивлением увидел вещи: высоченный для щенка письменный стел, а на стене — ружье, охотничью сумку и лицо человека с длинными волосами. Ко всему этому быстренько привык. Ничего удивительного не было уже и в том, что человек на стене неподвижен: раз не шевелится — интерес небольшой. Правда, несколько позже, потом, он нет-нет да и посмотрит: что бы это значило — лицо выглядывает из рамки, как из окошка?
Вторая стена была занимательнее. Она вся состояла из разных брусочков, каждый из которых хозяин мог вынуть и вставить обратно. В возрасте четырех месяцев, когда Бим уже смог дотянуться на задних лапках, он сам вытащил брусочек и попытался его исследовать. Но тот зашелестел почему-то и оставил в зубах Бима листок. Очень забавно было раздирать на мелкие части тот листок.
— Это еще что?! — прикрикнул хозяин. — Нельзя! — И тыкал Бима носом в книжку. — Бим, нельзя. Нельзя!
После такого внушения даже человек откажется от чтения, но Бим — нет: он долго и внимательно смотрел на книги, склоняя голову то на один бок, то на другой. И, видимо, решил-таки: раз уж нельзя эту, возьму другую. Он тихонько вцепился в корешок и утащил это самое под диван; там отжевал сначала один угол переплета, потом второй, а забывшись, выволок незадачливую книгу на середину комнаты и начал терзать лапами играючи, да еще и с припрыгом.
Вот тут-то он и узнал впервые, что такое «больно» и что такое «нельзя». Хозяин встал из-за стола и строго сказал:
— Нельзя! — И трепанул за ухо. — Ты же мне, глупая твоя голова, «Библию для верующих и неверующих» изорвал. — И опять: — Нельзя! Книги — нельзя! — Он еще раз дернул за ухо.
Бим взвизгнул да и поднял все четыре лапы кверху. Так, лежа на спине, он смотрел на хозяина и не мог понять, что же, собственно, происходит.
— Нельзя! Нельзя! — долбил тот нарочито и совал снова и снова книгу к носу, но уже не наказывал. Потом поднял щенка на руки, гладил и говорил одно и то же: — Нельзя, мальчик, нельзя, глупыш. — И сел. И посадил на колени.
Так в раннем возрасте Бим получил от хозяина мораль через «Библию для верующих и неверующих». Бим лизнул ему руку и внимательно смотрел в лицо.
Он уже любил, когда хозяин с ним разговаривал, но понимал пока всего лишь два слова: «Бим» и «нельзя». И все же очень, очень интересно наблюдать, как свисают на лоб белые волосы, шевелятся добрые губы и как прикасаются к шерстке теплые ласковые пальцы. Зато Бим уже абсолютно точно умел определить — веселый сейчас хозяин или грустный, ругает он или хвалит, зовет или прогоняет.
А он бывал и грустным. Тогда говорил сам с собой и обращался к Биму:
— Так-то вот и живем, дурачок. Ты чего смотришь на нее? — указывал он на портрет. — Она, брат, умерла. Нет ее. Нет… — Он гладил Бима и в полной уверенности приговаривал: — Ах ты мой дурачок, Бимка. Ничего ты еще не понимаешь.
Но прав был он лишь отчасти, так как Бим понимал, что сейчас играть с ним не будут, да и слово «дурачок» принимал на свой счет, и «мальчик» — тоже. Так что когда его большой друг окликал дурачком или мальчиком, то Бим шел немедленно, как и на кличку. А раз уж он, в таком возрасте, осваивал интонацию голоса, то, конечно же, обещал быть умнейшей собакой.
Но только ли ум определяет положение собаки среди своих собратьев? К сожалению, нет. Кроме умственных задатков, у Бима не все было в порядке.
Правда, он родился от породистых родителей, сеттеров, с длинной родословной. У каждого его предка был личный листок, свидетельство. Хозяин мог бы по этим анкетам дойти не только до прадеда и прабабки Бима, но и знать при желании прадедового прадеда и прабабушкину прабабушку. Это все, конечно, хорошо. Но дело в том, что Бим при всех достоинствах имел большой недостаток, который потом сильно отразился на его судьбе: хотя он был из породы шотландских сеттеров (сеттер-гордон), но окрас оказался абсолютно нетипичным — вот в чем и соль. По стандартам охотничьих собак сеттер-гордон должен быть обязательно «черный, с блестящим синеватым отливом — цвета воронова крыла, и обязательно с четко отграниченными яркими рыже-красными подпалинами»; даже белые отметины на не предусмотренных стандартом местах считаются большим пороком у гордонов. Бим же выродился таким: туловище белое, но с рыженькими подпалинами и даже чуть заметным рыжим крапом, только одно ухо и одна нога черные, действительно как в