Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий — страница 11 из 39

о и само время было тогда другим… На радио меня особенно любили. Да и то сказать: и мне, и им удобно — театр в двух шагах от них, и живу я тоже совсем близко. Пушкин мой им до чрезвычайности нравился. А Пушкинские дни отмечались постоянно: то рождение его, то лицейский день, то смерть… да, как ни странно — день смерти всегда с помпой отмечали. Хотя чего же тут странного? В нашей стране не странно это. Куда как страннее другое: то, что живем… Да вот, Миша, я тебе сейчас прочту. А ты послушай, уважь старика. Да ты ешь, ешь. Слушай и ешь. Только ешь аккуратно, не торопись. Не ровен час — подавишься косточкой… А хочешь, ешь, слушай и смотри — вон, на стене, совсем рядом с тобой, иллюстрация Бенуа. В общем, сразу тебе три удовольствия…

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой —

Как будто грома грохотанье —

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой.

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне…

Старый актер расчувствовался, смахнул слезу. Кот время от времени поднимал голову от блюдца, с удивлением смотрел на человека: столько еды, а ты горюешь.

— Замечательно? А я что тебе говорил?! Любили, Миша, моего Пушкина, очень любили. Наверное, и до сих пор записи остались где-нибудь в архиве. А сейчас…

Михал Михалыч вновь положил коту добавки. Миша блаженно жмурился.

— Да я сейчас, пожалуй, и не об искусстве говорю — о жизни. Самой обыкновенной. Ежедневной. Еженощной. Нынешняя-то жизнь пушкинскому Евгению и в безумном сне не снилась. Александр Сергеич еще романтиком был, мечтателем, идеалистом. «Ужо тебе!» — императору говорил, хоть и мертвому уже, хоть и памятнику. А все равно: смел, дерзок, опасен. Ах, Пушкин, Пушкин… Зачем дразнил? Зачем на рожон лез? Да, впрочем, что это я, Мишенька, к Пушкину с советами лезу?..

Летит в туман моторов вереница,

Самолюбивый, скромный пешеход —

Чудак Евгений — бедности стыдится,

Бензин вдыхает и судьбу клянет!

Это уже другой поэт написал. Не Пушкин. Осип Мандельштам. Вот уж, Господи, не дай никому такой судьбы! Его я по радио не читал, не отмечали его юбилеев — ни дней рождения, ни смерти… А смерть его — какая была? Кто скажет?.. Где он лежит? А нам, Миша, еще повезло с тобой. Я, впрочем, из другого времени. Я, так сказать, шестидесятник. Сейчас шестидесятники-то в чести и у власти. Не все, правда. И не всем, оказывается, можно хорошую жизнь обеспечить. Ну да что тут рассуждать — только воду в ступе толочь… Мы с тобой живем. К тому же в старом Петербурге. А он — красив. Ты, может быть, этого не видишь, но поверь мне на слово: красив! Я ведь тебя никогда не обманывал, верно?.. Ну что, поел, друг сердешный, вкусно было? Не обманул меня продавец — рыба и вправду свежая, значит… А украл он ее или не украл — ни тебе, ни мне уже не интересно, верно?

Миша вылизал блюдце, тяжело спрыгнул со стола на табуретку. Хозяин развязал ему «слюнявчик», пощекотал подбородок, и Миша принялся умываться.

— Да, повезло нам с тобой, Миша, без сомнения, повезло. И сегодня — повезло тем более. Почти задаром рыбу купил. Хорошую рыбу. А ты говоришь: чудес, мол, на свете не бывает. Бывают! И раз утром повезло — может, и днем повезет, а, как думаешь? Ну, спи, спи. Я тебе и колыбельную могу спеть: «Как у нашего кота колыбелька золота…» Ты, Миша, спи, а мне еще уйти надо будет — обещали сегодня денег немного заплатить за одну халтурку… не за Пушкина, нет, и не за Мандельштама… Может, не обманут? Раз день начался так удачно!..

Как ни странно, Михаил Михайлович в этот день действительно не был обманут — обещанные деньги ему выдали. И получилось: в этот день не только кот, но и человек тоже был сыт.

Скажете: еще одна иллюзия Петербурга? Может быть, вы и правы. Во всяком случае, спорить не стану.

Оснеженный город

Все последние дни в городе мело. Мягкий, влажный снег прилипал к лицам, рукам, одежде. Снег приглушал голоса, шум машин. В городе царило едва ли не безмолвие.

Все последние дни забот у Алексея Ивановича было по горло. И вдруг все они — разом — исчезли, словно их снегом засыпало. Алексей Иванович вышел из дверей поликлиники и остановился: куда идти? Непривычно тихий, утопающий в снегу лежал перед ним проспект.

«Першпектива», — вяло усмехнулся Алексей Иванович.

Посмотрел на часы: три с минутами. Времени — даже до вечера — было, оказывается, много.

В «разливе» в этот час — никаких очередей, никакой толчеи. Взяв два стакана портвейна по 32 копейки, Алексей Иванович неторопливо и основательно устроился в уголке. В разливочных, когда они полупусты, создается обычно доброжелательная, успокаивающая атмосфера. Алексею Ивановичу в «разливе» сейчас нравилось также и то, что здесь нет никого из знакомых, — можно побыть и среди людей, и наедине с самим собой.

Шарканье ног, звяканье стаканов… Все просто: подойти, взять, выпить, поговорить, уйти… может быть, вернуться — повторить… И вновь, и снова, и опять — Бог любит троицу.

Он не прислушивался, но волей-неволей слышал обрывки чужих разговоров.

.................................

— Прихожу я вчера вечером домой, а жена с паласом…

— С кем, с кем жена?

— Тьфу на тебя! Не с кем, а с чем. С паласом.

— А что же это такое?

— Палас-то? Это, понимаешь ли, ковер, но только палас называется.

— А-а-а… Так бы и сказал: ковер. А вот моя на днях…

.................................

— Ну и что, что ты мне не жена? Зато знаешь, как я тебя люблю!

— Еще бы не знать! На собственной шкуре уже не раз испытала. Спасибочки. Дальше некуда.

— Нет, ты послушай. Вот если бы сейчас был тридцать седьмой и меня бы взяли. Били, пытали, про знакомых спрашивали. Я бы, может, всех поименно назвал, но только бы — не тебя. Нет, не назвал бы. Пусть бы я совсем пропал, пусть бы меня расстреляли эти сволочи, но зато ты была бы спасена… Вот как! А ты…

— Почти седой уже, а все ерничаешь, Володька-Володимер. Креста на тебе нет.

— Может, и нет. Может, ты и права… А вот выпить, красотулька моя, — это святое?

— Святое…

— Значит, еще выпьем.

.................................

— Но ведь должно же быть оправдание всей этой мерзости, этой жизни нашей? Для чего-то мы должны были родиться? Не для мелкого, для чего-то высокого, значительного.

— Да брось ты философствовать. Будь проще. Давай лучше еще повторим.

— Выпить еще, конечно, можно. Но ведь это не решение проблемы. Белинский справедливо говорил: так, мол, вашу маму, и так, мы еще не решили вопроса о Боге, а нас уже обедать зовут. Понимаешь…

— Ну ты, однако, и зануда. Нормально выпить и то не даешь. Не знаю, вышел ли я из народа, но из себя я уже вышел… И как это тебя еще не побили в каком-нибудь темном углу?

.................................

— А один ученик такое сочинение мне написал… Сейчас постараюсь вспомнить в точности…. «На Сенатской площади стоит знаменитый памятник Петру Первому, конь которого попирает копытом змею — символ мудрости. На этой площади состоялось восстание декабристов. Оно уже было почти подавлено царскими опричниками, но тут к площади подошла «Аврора» — и как шарахнет по Зимнему дворцу!» Каково, а?.. Нет, ну каково?! Издевается он надо мной, что ли?

— Слушай, но ведь если он и с издевкой написал, то это просто замечательно! Я бы ему пятерку поставил. Ей-богу. И может быть, даже с плюсом. И еще бы подумал: «Во всем виноват только я сам. Как я преподаю? Скучно?»

— Издеваешься? Ну-ну… А ведь меня пожалеть надо бы… Вот другой ученик… или тот же самый?.. нет, другой… так мне о Сталине ответил: «Посмертно репрессирован в 56 году, реабилитирован в 66-м, вновь репрессирован в 88-м…»

— Чудак ты человек! Я же говорю тебе: гениальные у тебя мальчишки учатся!

.................................

— Ты, наверное, знаешь: у Евгения Винокурова есть такие строки:

А сердце ощущает все сильней

трагическую подоснову мира.

— Знаю. А еще я одного редактора знаю. У него поэтический нюх — безошибочный. Абсолютный. Словно у Моцарта слух.

— Хм-м… Свежо предание…

— Да ты погоди, дай договорю. Если ему стихи приносят — он всегда лучшую строку вычеркнет. Говорят, за всю свою долгую службу — ни разу не ошибся. Уникум!

— А сам, наверное, стихи пишет прескверные?

— И публикует!

К ним — со стаканом в руке — подошел неказистого вида мужичок.

— Я извиняюсь, вы — писатели?

— Писатели, писатели… А тебе-то что? Не видишь: люди разговаривают? Не мешай. Вон сколько мест свободных.

Мужичок отошел, сокрушенно качая головой.

— Хотел с интеллигентными людьми поговорить. Не вышло. В который уже раз…

.................................

— Правду говорят наши жены: все мы — козлы.

— Может, и правду, но все равно они — ух, какие подлые! Вот я для жены своей и мамаши ее, то есть для тещи своей, покойницы, живота не щадил, всё в дом, всё в дом… всё в дом… Но правда, потом, после тещиной-то смерти, понемногу уносить стал… на пропой… Но свое же! А она из дому выгоняет меня, кричит…

— Кто она?

— Она? Жена, конечно. Не теща. Жена! Жена у меня пока еще не покойница…

.................................

Было тепло и уютно. Обстановка в «разливе» успокаивала. Никто не мешал думать, вслушиваться в себя.

Вино не действовало: Алексей Иванович не пьянел. Наверное, он и не мог сейчас запьянеть.

Хотелось остаться, слушать других и себя. Все здесь были равны, у всех были свои горести, и никто никому не был ничем обязан… Но ведь не простоишь вот так, за столиком, весь день.

…Выходя из разливочной, он услышал чей-то деланно удивленный голос:

— Ха! Уже полутемки!

В городе стемнело. Но уличных фонарей еще не зажгли.