Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий — страница 20 из 39

Зиновию отчего-то приятно было слушать Галю. Он успокоился, наваждение уже не преследовало. Мир снова обрел четкие, привычные контуры. И в этом мире был он.

И Галя.

— …А я тут такого насмотрелась — ужас! Вот и решила врачом стать. Детским. Я детей страсть как люблю! Ну просто безумно! Малипюсеньких! Ой, они такие… такие!.. Как думаешь: стану я хорошим врачом?!

Девушка остановилась. Подняв голову, умоляюще взглянула на Зиновия своими прекрасными черными глазами. Губы ее приоткрылись.

Зиновий — сам еще не отдавая себе отчета, зачем, — обнял Галю и крепко поцеловал.

Три дня они были счастливы.

Наваждение, преследовавшее Зиновия, рассеялось окончательно. И неудачником он перестал себя считать. Какой же он неудачник?!

А потом он уехал. Обещал писать, обещал обязательно вернуться в августе.

Но: не написал и не вернулся.


Через несколько дней после того, как Зиновий расстался с Галей, грузовик, который вез студентов на работу, перевернулся. Единственный жертвой оказался Зиновий.

Он так и не узнал, что все-таки вытащил счастливый билет судьбы.


…Спустя сто лет, в городе С., в сквере, на площади, поставили памятник. Зиновий узнал бы его сразу.

Это был памятник его сыну…

Берегис началныка

Какое-то — совсем короткое — время я работал в одном кооперативе. Что я там делал? Есть анекдот: «— Ты где работаешь? — Там-то. — А что ты там делаешь? — А это уже не моего ума дело». Это, наверное, про меня. Но бывать на работе я, признаться, любил. Дело в том, что кооператив арендовал бывшую коммуналку. Огромную квартиру с дли-ню-ю-ющим коридором — хоть на велосипеде катайся (не разрешено!). И меня забавляло: я уходил из своей коммуналки и через полчаса оказывался в другой, очень похожей на мою. Только здесь не жили, а работали. Я, естественно, работать не хотел. Бродил из комнаты в комнату, трепался, курил. Я перенес сюда свои домашние привычки, и мне было хорошо.

Начальнику, разумеется, это не понравилось. Председатель кооператива был, как и всякий начальник, — строгий, серьезный, злой. И, как уже заметил классик, со скошенными от постоянного вранья глазами. Однажды он вызвал меня к себе в кабинет и уведомил, что я не устраиваю ни его, ни возглавляемое им учреждение. Тон и лексику он усвоил еще в доперестроечное время.

Практически без копейки в кармане я оказался на улице и пошел куда глаза глядят.

Вышел на Владимирскую площадь. Брел, понурив голову, стараясь не замечать торговцев — в подобной толчее без денег чувствуешь себя весьма неуютно. И вот — там, где уже кончились «торговые ряды», у ограды Владимирского собора — нашел я тугой кошелек. Нагнулся, поднял его, раскрыл. В глазах зарябило от «пятисотенных»… А сбоку, в маленьком кармашке, — визитка.

Мелькнула ли у меня мысль: выбросить визитку, а деньги взять себе? Может быть, и мелькнула — сейчас не могу вспомнить. Нет, не стану врать: если вспоминать честно — да, мелькнула.

Я запомнил адрес и понес деньги владельцу — точнее, владелице. Идти было недалеко.

Дверь открыла старушка, пристально посмотрела на меня и, не говоря ни слова, пошла в глубь квартиры. Я почему-то (почему?) покорно последовал за ней.

Из-за дверей, выходящих в коридор, звучал хорошо поставленный голос какого-то артиста: в комнатах было включено радио.

«— Скажите, Шура, честно, сколько вам нужно денег для счастья? — спросил Остап. — Только подсчитайте всё.

— Сто рублей, — ответил Балаганов, с сожалением отрываясь от хлеба с колбасой.

— Да нет, вы меня не поняли. Не на сегодняшний день, а вообще. Для счастья. Ясно? Чтоб вам было хорошо жить на свете.

Балаганов долго думал, несмело улыбаясь, и наконец объявил, что для полного счастья ему нужно шесть тысяч четыреста рублей и что с этой суммой он будет жить очень хорошо.

— Ладно, — сказал Остап, — получите пятьдесят тысяч».

Старушка вошла в свою комнату; когда вслед за ней вошел я, закрыла дверь и сказала:

— Вы первый… Уже несколько месяцев я оставляю этот кошелек в разных местах города. Никто мне его не вернул. Вы первый.

— Но ведь и у меня все же мелькнула мысль: не взять ли его себе, — промямлил я.

— Ладно, чего уж там, — равнодушно махнула она рукой. — Будем считать: это не в счет. Здесь в кошельке много денег — можете взять их себе. Но эти деньги — не деньги. Как сейчас говорят: деревянные. Не для будущего… Я хочу предложить вам нечто другое… Смотрите мне в глаза — смотрите прямо, не мигая, не отводя взгляда!

Я как можно пристальнее всмотрелся в ее лицо. Глаза старухи были широко открыты. Черные молодые глаза!

Она смотрела в мои глаза десять минут. Выдержать ее взгляд было непросто. Но я сумел выдержать.

— Всё, — наконец сказала она, прикрыв веки. — Минута — год. Сколько вы будете смотреть в глаза человеку — на столько будете знать его судьбу. Но не дольше десяти лет. Только предупреждаю тебя (она перешла на «ты»): берегис началныка. (Я хотел поправить ее, но промолчал. Хотел спросить: какого начальника? — но тоже промолчал.) У него ни ума, ни совести. (Снова хотел поправить, мол, есть поговорка «ни стыда, ни совести», и снова промолчал.) Всё. Уходи.


Когда я уходил, радиоинсценировка «Золотого теленка» еще не закончилась. Я услышал последнюю фразу двадцать второй главы: «Великий комбинатор отвернулся». Но эта фраза была для меня сейчас не актуальной. Судьба поворачивалась ко мне лицом.


Я ехал в переполненном метро, прижатый к стеклу двери. Меня, — словно героев Гарсиа Маркеса герцог Мальборо, — преследовала реклама сигарет «Мальборо». Но я на этот раз не раздражался ни на рекламу, ни на тесноту. Я — хотя и сам не знаю почему — сразу поверил старухе. Передо мной открывалась дверь в новую жизнь.

Дома я все честно рассказал жене.

Три секунды смотрел в ее глаза. Все, что произошло в ее жизни потом, в ближайшие двадцать дней, — совпало в мельчайших подробностях с тем, что я предсказал.

Я открыл «контору ясновиденья». В ту пору люди, измученные неуверенностью в своем завтрашнем дне, с охотой верили в чудеса. Я стал «модным». Я ни разу не ошибся в своих прогнозах. Впрочем, вы, наверное, помните о «чудесном ясновидце»: одно время газеты много писали обо мне. И телесюжеты были тоже.

Известность моя росла как на дрожжах. «И славен буду я, доколь в подлунном мире…» Но нет, продолжалась моя «хорошая жизнь» недолго — года три.

Однажды под вечер ко мне в кабинет вошел мужчина. Был он нервным, худым, бледным. Смотрел затравленным зверем. Под глазами — мешки. Не знаю: узнал ли он меня. Помнил ли он меня вообще? Вряд ли. Но я узнал его, кажется, сразу: мой кооперативный начальник.

Пришедший сел в кресло.

Я посмотрел в его глаза — в них была пустота. Черная, безысходная, засасывающая в себя пустота.


Надо ли говорить, что с этого дня я утратил дар ясновиденья?

Для домашних моих это было, конечно, тяжелым ударом — ведь к хорошей жизни привыкаешь быстро.

А я отнесся к случившемуся спокойно. Однажды, уже давно, я прочитал где-то: «Жизнь — это жизнью не выполненное обещание жизни». На что жаловаться, скажите? На судьбу? Но ведь ясно как Божий день: судьба моя тоже была заранее определена. И кроме того: меня предупредили. Честно предупредили.

Первое время — не скрою; слаб человек! — меня так и подмывало сходить еще раз к моей старушке. Ну, спросить хотя бы: что лично меня ожидает в будущем? Я доезжал до «Владимирской», выходил на площадь. Медленно брел мимо уличных «торговых рядов», приценивался. Заходил на рынок; если были деньги, покупал чего-нибудь для семьи — да хотя бы пучок укропа или морковки.

«— Скажите, Шура, сколько вам нужно денег для счастья?» Ах, Шура, Шура, наивно верящий в блюдечко с голубой каемочкой! Судьба твоя тоже была предопределена: ни с того ни с сего не волокут из трамвая в милицию — тем более в художественном произведении, где все должно быть выстроено логично…

Однажды в «торговых рядах» возле рынка увидел я старого своего знакомого — с трудом узнал его. Кожа на лице — белая, как будто прозрачная и с каким-то болезненным синеватым оттенком. Он продавал что-то — помнил бы я, что!

На вопрос:

— Ну как жизнь? — обреченно махнул рукой и сказал откровенно:

— Просто с голоду подыхаю!

Деньги у меня в тот раз были. Я купил у приятеля ненужную — нам обоим — вещь и повел его в столовку. Там рядом, на углу, есть столовка, — вы, может, знаете?

Покормил и сам заодно поел.

Приятель смотрел на меня затуманенными глазами. Грустно нам было.

— А ты знаешь, — сказал он, как-то виновато улыбаясь, — я тут любовно-ностальгическую трагедию написал. Эпохи перестройки. Только ее, если вслух прочитать, не поймешь. Давай начертаю.

Он вытащил из пластмассового стаканчика, стоявшего на столе, узкую полоску твердой бумаги, заменявшей салфетку, и написал лесенкой (лесенка получилась неровной, словно он не сходил по ней, а сползал):

Жевали —

       Умели.

              Жива ли?

                     В уме ли?

Больше мне с ним ни разу встретиться не довелось. Жив ли он сейчас? Где и что с ним? Но, пожалуй, вопросы эти — досужие. Я ему все равно ничем помочь не могу…

В общем, я не жалуюсь. Грех мне жаловаться. Я живу — хотя в этом и нет никакой моей личной заслуги.

Да, но надо ведь, наверное, сказать: на что я живу сейчас? Чем зарабатываю?

А зарабатываю я себе на жизнь тем, что помогаю различным кандидатам врать во время предвыборных игр.

Впрочем, позвольте, дорогой читатель, на этом я и закончу свою, как сказал бы писатель Вадим Шефнер, правдивую историю…

Кот-ученый

Да, да, именно так, я настаиваю: кот — дефис — ученый. Два существительных в одном лице. В моем.

Я (вместе с людьми) столько научных работ написал — сосчитать никакой жизни не хватит! Мне вообще полагается профессорская мантия и шапочка. И очки — для солидности. Но впрочем, очки мне совсем ни к чему. Я вижу куда как лучше любого из человеческих существ.