Ни адреса театра, ни подписи не было. Было только изображение глобуса…
Подлинное начало «Дон Кихота»
Хорхе Луису Борхесу, автору «Пьера Менара, автора „Дон Кихота“»
Досужий читатель! Ты безропотно веришь вымыслам в книгах — посему, без каких-либо клятв моих, поверь в правдивость этих страниц.
Однажды, идя в Толедо по улице Алькана, я обратил внимание на паренька, продававшего тетради и старую бумагу, а так как я чрезвычайно охоч до всяческого чтения, то, побуждаемый врожденною этой склонностью, взял я у мальчика одну из тетрадей, которые он продавал, и, тотчас же раскрыв ее, принялся с жадностью читать.
В некоем селе ламанчском не так давно жил-был один из тех идальго, коими поистине должен гордиться род человеческий.
Небо, случай и судьба благоприятствовали мне встретиться с ним — и вот при каковых обстоятельствах.
Проезжая в карете мимо вышеупомянутого села, я увидела тощего человека, сидящего на камне подле ветряной мельницы и со слезами на глазах распевающего следующие стихи:
О, приди, моя сеньора,
Утолить мою печаль!
Или ты меня не слышишь,
Иль тебе меня не жаль?
Не стану скрывать: странный этот человек вызвал во мне удивление, жалость и сочувствие.
Смущенная душой, поехала я далее и вскоре повстречалась с крестьянином, коего, как я узнала позднее, звали Санчо. Я велела остановить карету и спросила поселянина, не знает ли он только что виденного мною тощего и печального человека.
— О, сеньора! — воскликнул крестьянин, пылко прижимая руку к груди. — Кому, как не мне, и знать-то его?! Спросите у нас в деревне кого угодно — всякий подтвердит, что лучше меня никто его в целом мире не знает! И ежели у вас есть желание выслушать меня, я с превеликой радостью поведаю вам его историю. Только не посетуйте: рассказ мой будет долгим. Но ежели вы будете согласны слушать меня, то, уверяю вас, ваша милость, вы не потеряете время даром и не станете досадовать на меня. — И круглое лицо простодушного поселянина расплылось в широкой улыбке.
Любопытство взяло верх над всеми моими чувствами и доводами рассудка — я поселилась в ближайшем селении под видом деревенской девушки и под именем Альдонса. Признаюсь с удовольствием: я так хорошо сыграла свою роль, что впоследствии мне самой не раз доводилось слышать: «Дульсинея Тобосская была, говорят, великою мастерицею солить свинину и в рассуждении сего не имела себе равных во всей Ламанче».
Чем более узнавала я историю печального героя своего, тем более жалость к нему, поселившаяся в моем сердце в первые минуты встречи, вытеснялась восхищением и восторгом. Скажу больше: вскоре я была влюблена в него. Но я — увы! — ни разу не решилась открыть ему свое сердце. Я позволяла себе только изредка и издалека с обожанием созерцать властителя моей души; он так никогда и не узнал о той любви, каковую возжег он во мне. И никогда не узнал он о самом существовании моем.
Любовь моя к вечно печальному рыцарю была и останется навсегда неразделенной и безымянной. Но так распорядилась судьба, и не мне противиться ей, я могу лишь смиренно принять ее, как не заслуженный мною дар.
Возможно, многим в округе он казался нелепым и даже безумным, но я видела его иным, — а что, признайтесь, может быть истиннее образа, воссозданного любовью?!
Наконец, в этом же селении я повстречала одного бедного сборщика податей, бывшего солдата, потерявшего левую руку в сражении при Лепанто, и свела с ним знакомство. Он был великий охотник до рыцарских романов, сам в часы досуга склонялся с пером над листом бумаги, — в чем признался мне однажды со смущением.
Сборщик податей был нищим и гордым. Но найдется ли на свете хоть один человек, лишенный тщеславия? Я уговорила сего бедолагу, дабы он — к вящей славе своей правой руки — выпустил в свет мою повесть под своим именем. Пусть обстоятельство сие не смущает тебя, читатель. Я поступила так, движимая только одним: иначе род людской навеки будет лишен развлечения и удовольствия, каковые повесть моя может доставить всякому, кто познал в этом мире безрассудство любви и отваги.
Да будешь ты, любезный читатель, вознагражден так, как была вознаграждена я!
Для чтения про себя, вслух и на два голоса
Наверное, только через месяц после пожара решился я прийти вновь к Дому писателя.
Дом смотрел на город и на Неву пустыми глазницами. Стены — в копоти; до сих пор пахло дымом и гарью. Единственное, что сделали за этот месяц, — обнесли дом забором.
Ветер шевелил в переулке золу и пепел, мокрые обгоревшие листы рукописей.
Я поднял несколько листков. Чей-то рассказ?
«…Писателем я стал из боязни. Вы, может быть, подумаете: из боязни жизни? жены? соседей по коммуналке? начальства? Но разве такой страх может стать причиной творчества?
Я боялся времени.
Скажите: в детстве вы удивлялись, почему время течет только из прошлого в будущее? Куда оно девается? Где у него начало и где конец? Может ли оно повториться? Было у вас так, да? Вот и я, ребенком, спрашивал об этом постоянно — и самого себя, и взрослых. Взрослые на мои вопросы ответить толком ничего не могли. Но чаще всего даже и не отвечали — отмахивались от меня, как от назойливой мухи.
Мне вспоминается: был я одинок. И еще в детстве стал сочинять истории, главным героем которых я сделал время. Уже свое собственное. Я мог делать с ним все, что угодно. Лишь бы фантазии хватало. А фантазировать я любил.
„Андерсен“ — называли меня и дети, и взрослые. Я краснел. Все думали: я обижаюсь; но я не понимал пренебрежительной иронии своих знакомых и смущался потому, что даже в шутку не мог позволить себе называться так. Для меня, мальчишки-фантазера, Андерсен был величайшим писателем.
Нет, нет, я вовсе не ощущал себя гадким утенком. Скорее уж — белой вороной…
Реальное время, разумеется, текло своим чередом — как и полагается: из прошлого в будущее. И я в конце концов стал взрослым. Но привычка писать с годами не исчезла; напротив, чем больше времени моей реальной жизни утекало в прошлое, тем больше исписывал я бумаги: все придумывал и придумывал новые правила игры со временем.
Но показать кому-либо свою писанину я долго не решался.
Наконец написал один рас…»
Второй листок обгорел сразу с двух сторон.
«…лать будем?
— Ну что же, — рассудительно произнес степенный Игорь Григорьевич, — только автор повинен в том, что мы с вами попали в весьма щекотливое для нас положение. Мы хотим есть? Значит, мы должны отыскать автора — и пусть он нас накормит! Ведь только по его милости мы сейчас подыхаем с голоду. Так вот, пусть он и придумывает, как накормить нас! Это его забота, а отнюдь не наша. Еще Ильф и Петров говорили: „Спасение писателей — дело рук самих писателей“. Автора!
Кинулись искать автора.
Но того и след пропал — словно и не было никогда…»
Еще один листок. Продолжение первого?
«Я решил, что с этим рассказом уже не стыдно и на люди выходить. И вышел: отнес его в редакцию одного журнала.
И признаюсь сразу: вскоре уже сам рассказ сыграл с автором злую шутку.
Редактор встретил меня в первый раз чрезвычайно приветливо, бережно взял листки из моих рук в свои и, улыбаясь, сказал: зайдите через неделю.
Я пришел ровно через неделю. Когда я поднимался по редакционной лестнице, сердце мое прыгало: сейчас, сейчас, возможно, буквально через минуту, решится моя судьба!..
Редактор встретил меня снова приветливо и, извинившись, что не было времени прочитать мой рассказ, попросил: зайдите еще через неделю.
Через неделю я снова пришел… — в общем, смотрите два предыдущих абзаца.
Так продолжалось довольно долгое время — ведь я был человеком наивным, ничего не смыслящим в издательской рутине, верящим людям на слово.
В конце концов я понял: я попал в какой-то заколдованный круг, неподвластный законам материального мира. Время здесь не текло из прошлого в будущее. Оно бежало по кругу, неизменно повторяя самое себя, и было бессильно вырваться за пределы незримой, но всевластной черты.
Круг был маленький, совсем крохотный, и мне, автору, места в нем не было.
Не было места не только автору, но и его героям тоже. Я ничем не мог им помочь. И матерясь, проклиная меня на чем свет стоит, они канули в Лету, провалились в тартарары. И сам след их исчез…»
Я стоял на набережной у дощатого забора, еще не успевшего потемнеть от дождей и времени.
Летел по ветру невесомый, бессмысленный пепел рукописных листов. Что было написано в них? Герои погибли, не дождавшись автора; автор не смог им помочь, ибо сам заблудился во времени, которое придумал не он…
— Да брось ты, — весело сказала дама, вышедшая из ближайшего ко мне подъезда. Вслед за ней на набережной появился понуро ссутулившийся мужчина; остановился, застегивая верхнюю пуговицу рубашки. — Брось и разотри. Нашел из-за чего расстраиваться! Ну, выпил вчера с приятелем немного лишнего, с кем не бывает?! Ну, позвонил. Мне только жаль, что трубку сняла не я, а муж. — Дама взяла своего кавалера под руку. — Если бы я первая подошла к телефону, я бы что-нибудь придумала и выскочила к тебе и к приятелю твоему. Мне было бы оч-чень любопытно узнать: кто из вас — тонкая рябинка, а кто — канализационный люк… Да улыбнись ты, наконец! Я-то ведь улыбаюсь. Я вообще оптимистка и гуманистка. И если что-нибудь надо в связи с гуманизмом, то звони без колебаний… Да ты ведь знаешь. Для тебя двери моего сердца всегда стоят раскрытые. И пива я тебе сейчас куплю, можешь не сомневаться… И ладно, и молчи, и Бог с тобою, слушай меня, как слушают морской прибой…
А последнее, что я смог расслышать: женщина иронично и громко пропела:
Мой миленький дружок,
прелестный пастушок…
Летел по ветру бессмысленный пепел. Летели листы рукописей — словно листья осенних деревьев. Все дальше и дальше от меня уходили мужчина и женщина. Летел пепел рукописей, и сгоревшие слова не отбрасывали тени…