Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий — страница 31 из 39

Ни адреса театра, ни подписи не было. Было только изображение глобуса…

Подлинное начало «Дон Кихота»

Хорхе Луису Борхесу, автору «Пьера Менара, автора „Дон Кихота“»

Досужий читатель! Ты безропотно веришь вымыслам в книгах — посему, без каких-либо клятв моих, поверь в правдивость этих страниц.

Однажды, идя в Толедо по улице Алькана, я обратил внимание на паренька, продававшего тетради и старую бумагу, а так как я чрезвычайно охоч до всяческого чтения, то, побуждаемый врожденною этой склонностью, взял я у мальчика одну из тетрадей, которые он продавал, и, тотчас же раскрыв ее, принялся с жадностью читать.


В некоем селе ламанчском не так давно жил-был один из тех идальго, коими поистине должен гордиться род человеческий.

Небо, случай и судьба благоприятствовали мне встретиться с ним — и вот при каковых обстоятельствах.

Проезжая в карете мимо вышеупомянутого села, я увидела тощего человека, сидящего на камне подле ветряной мельницы и со слезами на глазах распевающего следующие стихи:

О, приди, моя сеньора,

Утолить мою печаль!

Или ты меня не слышишь,

Иль тебе меня не жаль?

Не стану скрывать: странный этот человек вызвал во мне удивление, жалость и сочувствие.

Смущенная душой, поехала я далее и вскоре повстречалась с крестьянином, коего, как я узнала позднее, звали Санчо. Я велела остановить карету и спросила поселянина, не знает ли он только что виденного мною тощего и печального человека.

— О, сеньора! — воскликнул крестьянин, пылко прижимая руку к груди. — Кому, как не мне, и знать-то его?! Спросите у нас в деревне кого угодно — всякий подтвердит, что лучше меня никто его в целом мире не знает! И ежели у вас есть желание выслушать меня, я с превеликой радостью поведаю вам его историю. Только не посетуйте: рассказ мой будет долгим. Но ежели вы будете согласны слушать меня, то, уверяю вас, ваша милость, вы не потеряете время даром и не станете досадовать на меня. — И круглое лицо простодушного поселянина расплылось в широкой улыбке.

Любопытство взяло верх над всеми моими чувствами и доводами рассудка — я поселилась в ближайшем селении под видом деревенской девушки и под именем Альдонса. Признаюсь с удовольствием: я так хорошо сыграла свою роль, что впоследствии мне самой не раз доводилось слышать: «Дульсинея Тобосская была, говорят, великою мастерицею солить свинину и в рассуждении сего не имела себе равных во всей Ламанче».

Чем более узнавала я историю печального героя своего, тем более жалость к нему, поселившаяся в моем сердце в первые минуты встречи, вытеснялась восхищением и восторгом. Скажу больше: вскоре я была влюблена в него. Но я — увы! — ни разу не решилась открыть ему свое сердце. Я позволяла себе только изредка и издалека с обожанием созерцать властителя моей души; он так никогда и не узнал о той любви, каковую возжег он во мне. И никогда не узнал он о самом существовании моем.

Любовь моя к вечно печальному рыцарю была и останется навсегда неразделенной и безымянной. Но так распорядилась судьба, и не мне противиться ей, я могу лишь смиренно принять ее, как не заслуженный мною дар.

Возможно, многим в округе он казался нелепым и даже безумным, но я видела его иным, — а что, признайтесь, может быть истиннее образа, воссозданного любовью?!

Наконец, в этом же селении я повстречала одного бедного сборщика податей, бывшего солдата, потерявшего левую руку в сражении при Лепанто, и свела с ним знакомство. Он был великий охотник до рыцарских романов, сам в часы досуга склонялся с пером над листом бумаги, — в чем признался мне однажды со смущением.

Сборщик податей был нищим и гордым. Но найдется ли на свете хоть один человек, лишенный тщеславия? Я уговорила сего бедолагу, дабы он — к вящей славе своей правой руки — выпустил в свет мою повесть под своим именем. Пусть обстоятельство сие не смущает тебя, читатель. Я поступила так, движимая только одним: иначе род людской навеки будет лишен развлечения и удовольствия, каковые повесть моя может доставить всякому, кто познал в этом мире безрассудство любви и отваги.

Да будешь ты, любезный читатель, вознагражден так, как была вознаграждена я!

Для чтения про себя, вслух и на два голоса

Наверное, только через месяц после пожара решился я прийти вновь к Дому писателя.

Дом смотрел на город и на Неву пустыми глазницами. Стены — в копоти; до сих пор пахло дымом и гарью. Единственное, что сделали за этот месяц, — обнесли дом забором.

Ветер шевелил в переулке золу и пепел, мокрые обгоревшие листы рукописей.

Я поднял несколько листков. Чей-то рассказ?


«…Писателем я стал из боязни. Вы, может быть, подумаете: из боязни жизни? жены? соседей по коммуналке? начальства? Но разве такой страх может стать причиной творчества?

Я боялся времени.

Скажите: в детстве вы удивлялись, почему время течет только из прошлого в будущее? Куда оно девается? Где у него начало и где конец? Может ли оно повториться? Было у вас так, да? Вот и я, ребенком, спрашивал об этом постоянно — и самого себя, и взрослых. Взрослые на мои вопросы ответить толком ничего не могли. Но чаще всего даже и не отвечали — отмахивались от меня, как от назойливой мухи.

Мне вспоминается: был я одинок. И еще в детстве стал сочинять истории, главным героем которых я сделал время. Уже свое собственное. Я мог делать с ним все, что угодно. Лишь бы фантазии хватало. А фантазировать я любил.

„Андерсен“ — называли меня и дети, и взрослые. Я краснел. Все думали: я обижаюсь; но я не понимал пренебрежительной иронии своих знакомых и смущался потому, что даже в шутку не мог позволить себе называться так. Для меня, мальчишки-фантазера, Андерсен был величайшим писателем.

Нет, нет, я вовсе не ощущал себя гадким утенком. Скорее уж — белой вороной…

Реальное время, разумеется, текло своим чередом — как и полагается: из прошлого в будущее. И я в конце концов стал взрослым. Но привычка писать с годами не исчезла; напротив, чем больше времени моей реальной жизни утекало в прошлое, тем больше исписывал я бумаги: все придумывал и придумывал новые правила игры со временем.

Но показать кому-либо свою писанину я долго не решался.

Наконец написал один рас…»


Второй листок обгорел сразу с двух сторон.


«…лать будем?

— Ну что же, — рассудительно произнес степенный Игорь Григорьевич, — только автор повинен в том, что мы с вами попали в весьма щекотливое для нас положение. Мы хотим есть? Значит, мы должны отыскать автора — и пусть он нас накормит! Ведь только по его милости мы сейчас подыхаем с голоду. Так вот, пусть он и придумывает, как накормить нас! Это его забота, а отнюдь не наша. Еще Ильф и Петров говорили: „Спасение писателей — дело рук самих писателей“. Автора!

Кинулись искать автора.

Но того и след пропал — словно и не было никогда…»


Еще один листок. Продолжение первого?


«Я решил, что с этим рассказом уже не стыдно и на люди выходить. И вышел: отнес его в редакцию одного журнала.

И признаюсь сразу: вскоре уже сам рассказ сыграл с автором злую шутку.

Редактор встретил меня в первый раз чрезвычайно приветливо, бережно взял листки из моих рук в свои и, улыбаясь, сказал: зайдите через неделю.

Я пришел ровно через неделю. Когда я поднимался по редакционной лестнице, сердце мое прыгало: сейчас, сейчас, возможно, буквально через минуту, решится моя судьба!..

Редактор встретил меня снова приветливо и, извинившись, что не было времени прочитать мой рассказ, попросил: зайдите еще через неделю.

Через неделю я снова пришел… — в общем, смотрите два предыдущих абзаца.

Так продолжалось довольно долгое время — ведь я был человеком наивным, ничего не смыслящим в издательской рутине, верящим людям на слово.

В конце концов я понял: я попал в какой-то заколдованный круг, неподвластный законам материального мира. Время здесь не текло из прошлого в будущее. Оно бежало по кругу, неизменно повторяя самое себя, и было бессильно вырваться за пределы незримой, но всевластной черты.

Круг был маленький, совсем крохотный, и мне, автору, места в нем не было.

Не было места не только автору, но и его героям тоже. Я ничем не мог им помочь. И матерясь, проклиная меня на чем свет стоит, они канули в Лету, провалились в тартарары. И сам след их исчез…»


Я стоял на набережной у дощатого забора, еще не успевшего потемнеть от дождей и времени.

Летел по ветру невесомый, бессмысленный пепел рукописных листов. Что было написано в них? Герои погибли, не дождавшись автора; автор не смог им помочь, ибо сам заблудился во времени, которое придумал не он…

— Да брось ты, — весело сказала дама, вышедшая из ближайшего ко мне подъезда. Вслед за ней на набережной появился понуро ссутулившийся мужчина; остановился, застегивая верхнюю пуговицу рубашки. — Брось и разотри. Нашел из-за чего расстраиваться! Ну, выпил вчера с приятелем немного лишнего, с кем не бывает?! Ну, позвонил. Мне только жаль, что трубку сняла не я, а муж. — Дама взяла своего кавалера под руку. — Если бы я первая подошла к телефону, я бы что-нибудь придумала и выскочила к тебе и к приятелю твоему. Мне было бы оч-чень любопытно узнать: кто из вас — тонкая рябинка, а кто — канализационный люк… Да улыбнись ты, наконец! Я-то ведь улыбаюсь. Я вообще оптимистка и гуманистка. И если что-нибудь надо в связи с гуманизмом, то звони без колебаний… Да ты ведь знаешь. Для тебя двери моего сердца всегда стоят раскрытые. И пива я тебе сейчас куплю, можешь не сомневаться… И ладно, и молчи, и Бог с тобою, слушай меня, как слушают морской прибой…

А последнее, что я смог расслышать: женщина иронично и громко пропела:

Мой миленький дружок,

прелестный пастушок…

Летел по ветру бессмысленный пепел. Летели листы рукописей — словно листья осенних деревьев. Все дальше и дальше от меня уходили мужчина и женщина. Летел пепел рукописей, и сгоревшие слова не отбрасывали тени…