Пришел к себе - Семен!
Да такой, что мне худо стало: как на десять лет мужик постарел!
На столе - водка. Пустая почти бутылка. Глянул на меня: глаза красные, несчастные, как у собаки больной. И трезвые.
- Что ж ты, - говорю, - сам с собой водяру жрешь?
А он встает, берет молча из буфета второй стакан, еще один пузырь из сумки своей вытаскивает:
- Помянем,- сипит,- души грешные Игоря и Семена! - наливает по ободок и разом стакан опрокидывает.
- Ты что,- говорю,- охренел? Ты ж живой!
А потом смекнул, взял его за шкирку:
- Эй! Что с Саёнычем?
- Мертвый! - бормочет. - И я мертвый! Кончено. Кранты. Пей!
Думаю, спятил.
- Не буду я пить! - рычу. - Что ты такое мелешь?
- Правду!
Посмотрел злобно и тоскливо, взял стакан и выпил, как
воду пьют: в три глотка.
- Нету Саёныча! - и всхлипнул.
- Как - нету?
- Не... не знаю... - и, рассверепев вдруг: - Медведь задрал! В доме! И его и бабку! Понял?!
И заревел.
Дико так: мужик - плачет! Самому разнюниться впору. Так меня это поразило, что про Саёныча я сразу и не понял. А когда понял, сам не заметил, как свой стакан опростал.
Сел с Семеном рядом, обнял его, к себе развернул:
- Сам, что ли, видел?
А он мне, с яростью:
- А то как же! Хошь - и ты пойди, полюбуйся! Из района еще не приехали, не забрали! - И, поспокойнее: - Я ж его и нашел! Иди, погляди, коль интересно! Медведя видал?
- Ну! - говорю. А сам: как будто издали. Как будто - в стороне. Не я, а кто-то другой сидит на лавке, выспрашивает...
- Ну?
- Вот те и "ну"! Пришел я к нему, верней, ко двору бабкиному, вижу: забор за домом - в щепы, а в огороде - следы медвежьи. Огромные! От самого крыльца. Я в дом. А там... - помолчал. - От Саёныча, считай, одни куски остались... В кровище все... У бабки полчерепа снесено, скальп содран... Слыхал, как медведь бьет? То-то! Как глаза закрою - так все и стоит! Валька! Налей, корешок! Выпьем за душу грешную!
Смотреть я не пошел. Вы бы, думаю, тоже не пошли. И ужинать, ясное дело, я тоже не пошел. Так сидели. Пили. А уж с третьей бутылки Семен поведал мне, что довел-таки вчера Саёныча до заветной двери. А как тот постучал да впущен был ушел. Может, Настасья выставила его через минуту, может - ночевать оставила. Это уж только она теперь и знает. Стало мне ясно, отчего она мимо меня сегодня смотрела. Шутка ли? Только был у тебя человек, а тебе говорят: нету его! Медведь задрал... Мерзко было с моей стороны даже и не зайти тем вечером к девушке, но не зашел. Напился страшно, до невменяемости. Ночью проснулся мордой на грязном полу. Голова - сполошный колокол. Побрел на улицу, отлил, проблевался, голову в бочку с дождевой водой сунул - полегче стало. Поглядел на дом хозяйский: два окна горит. Но никаких мыслей во мне от того не возникло. Напился из той же бочки, побрел в домик. Хотел Семена, что на стуле спал, переложить, - не смог. Ослаб. Упал на постель да в кошмар провалился. Все, как Семен рассказывал, да и похуже: тела выпотрошенные, кровь, вой нечеловечий... Кошмар, то есть.
Проснулся поздно, Семен уже ушел.
Проглотил кружку холодной воды, побрел к озеру. На встречных глядя, понял: не одни мы были вчера с Семеном.
Солнце уже успело нагреть тонкий слой на поверхности озера, когда я окунул в него вялое тело. Вода, как всегда, помогла. Обратно шел уже человек, а не живые мощи. Насти во дворе не застал и тому не огорчился. Чувствовал себя паскудно. Однако ж, она меня не забыла: на столе стоял бидон с молоком и комнатка моя была прибрана. Тогда уж мне вдвойне стыдно стало: за бесчувственность и за свинарник, что после себя оставил.
Выпил я молока, пожевал хлеба, вкуса не чувствуя...
Сентябрьское солнце за окном разошлось по-летнему. Разморило меня, пока сидел. Потому я разделся, завернулся в одеяло и уснул.
Кошмары меня не мучили. Зато, проснувшись, я увидел над собой Настю.
- Что, Настенька? - пробормотал я в том невнятном состоянии, какое бывает, если поспишь днем.
Что-то мелькнуло в карих глазах девушки. Мелькнуло и пропало, сменившись обычным спокойным выражением.
- Одевайтесь да пойдемте, покушаете! - сказала она.
- Угу! Спасибо! - поблагодарил я, но остался лежать, ожидая, пока она выйдет.
Но Настя не вышла, лишь отошла к двери, все еще не спуская с меня глаз.
Да. Сплю я, надо сказать, нагишом. Стеснительным себя не считаю, но тут отчего-то смутился. И выйти ее попросить неловко: они ж тут запросто вместе в баньках, да и...
Словом, не попросил. Откинул одеяло, встал, трусы натянул поспешно, за брюки взялся... Тут уж она вышла. Странная, верно, девушка? Или - нет?
Со сна мне все каким-то звонким и ненастоящим виделось.
В большом доме, войдя в незапертую дверь, я по темноватому коридорчику прошел в столовую. Знал, у Леха так заведено: двое, трое, хоть в одиночку - на кухне не если. Только в столовой. Так еще дед Алексеев завел. Стол был накрыт и к своему, незначительному впрочем, удивлению, я увидел на нем запотевшую бутылку водки.
- Это еще зачем? - спросил я.
Для порядка. Не возмущаясь, не протестуя,- любопытствуя.
- Нужно! - твердо сказала Настя и указала мне мой стул.
Правильно: не помешало. Напротив, опростав пару зеленых стопочек я, как будто, оттаял изнутри. Заговорил о жизни своей недлинной, где был, что видел. Про юг, про север с западом.
- Кстати,- говорю,- вкусно ты свинину готовишь! Верь мне, я уж ее всякую ел! И кабанятину. В Прибалтике. Там кабак один есть, кабанятину и медвежатину подают. Я и то, и другое попробовал. И скажу: что кабанятина, что медвежатина, считай,- та же свинина. Ну да вам здесь медвежатина не в диковинку. Вы ж... и осекся.
Лицо Настенькино окаменело. Что ж я сказал такое?
Вспомнил! О Господи! Ляпнул, дурак пьяный!
- Выпьем! - говорю. И быстренько, глаза спрятав, водку расплескал.
Скушали, не чокаясь.
Лицо Настенькино порозовело еще, хоть и прежде румянец у нее был отличный. Даже глаза как-то пошире стали. Нет, она симпатичная! Так-то я скуластеньких не люблю: есть в них что-то плебейское. Это не я, это приятель мой говорит. Я и сам не из бояр-дворян. Оба деда - как есть, мужики. Да только посмотрел я на Настеньку иным взглядом. Увидел и шею голую, стройную, и грудь большую, и плечи широкие, но не жиром заплывшие, как бывает, а развернутые красиво, надменно даже.
" Какие ж ноги у нее?" - подумал. Никак не вспомнить. Длинные, наверно, раз высокая.
"Все,- думаю. - Надо уходить!"
Встал.
- Спасибо,- говорю,- Настенька, за хлеб-соль-угощение! Пойду я. Как-то мне нездоровится.
- Как скажете! - отвечает. И тоже встает.
Проводила она меня до дверей. А в сенях, в темноте, уж не знаю, как вышло, - я ее обнял. Обнял - полбеды. Да только она сразу прижалась ко мне телом, меня к себе прижала. Да не просто так: с дрожью, с всхлипом, со взлаем каким-то. И сильная же девица!
Сам я тоже парень крепкий. Росту немалого. И не ощути я тогда этой ее силы, почти не уступающей /а, может, и не почти/ моей собственной, повернул бы назад, в дом, зацеловал бы девушку...
Но сила эта меня насторожила. Высвободился не без труда.
- Прости, Настенька! Водка кровь баламутит! - и быстро-быстро за дверь.
- Спокойной ночи!
И, едва не бегом, в свой домик. Дверь на крючок и в постель.
А сон не идет. Днем отоспался. И мысли всякие.
Чего ж я испугался? Девушки испугался?
Порылся в себе: точно.
Ее.
Не того, что привяжется. И не того, что отец ее, неровен час, вернется. Ее самой! О, Господи!
Долго ворочался. Или - недолго? Бессонное время - длинное. Уснул.
И проснулся.
Сидит.
Сидит, родимая, на стульчике рядышком. Лампочка не горит, но на столе свеча теплится. На плечах - платочек коричневый.
- Как же ты попала сюда? - спрашиваю. Помню ведь: дверь затворял.
- Трудно, что ль, крючок откинуть?
И не улыбнется.
- Что ж мы теперь делать будем?- говорю.
- Тебе лучше знать!
А сама тапочки скидывает и на кровать ко мне забирается.
Забирается, садится у меня в ногах. Свои, в коричневых носочках шерстяных, под себя подбирает, юбку на коленки круглые белые натягивает, сидит, смотрит.
О, Господи!
Сел на постели.
Руки на плечи ей кладу:
- Настя!
Сидит. Ладошки под себя подложила. Молчит. Тихая. Покорная. Вот-вот, именно! Покорная!
Гляжу на нее, а в голове почему-то вопрос вертится. Про Саёныча. Был он с тобой? Не был?
Вот дурень! Совсем одичал! К нему девушка пришла! Сама пришла, хоть и не блядь, уж это видно!
- Настенька!
Взял в руки лицо ее, в глазки заглянул:
- Настенька! Лапушка!
Что-то свеча горит больно ярко! Задуть?
И вдруг как закричал кто-то внутри:
"Нет! НЕТ! Не задувай!!!"
Должно, лицо у меня изменилось.
Но и у Настеньки переменилось что-то. Ручки из-под себя выпростала, за плечи меня взяла, потянула к себе. Ох, крепкие пальцы у нее! Лицо ее ко мне приблизилось да вдруг - как потекло... Господи! Я отшатнуться хотел - пальцы, как клещи. И все. Обессилел. Как помертвело внутри. Враз части свои мужские ощутил: страшно!
А на лице девичьем: на тени тень. Черточки знакомые вытягиваются, рот приоткрытый как бы вперед и в стороны расходится и... Морда медвежья! Как изнутри проступает.
Я уж и не трепыхаюсь. Какое там! Обмяк. Господи! Сожрет! Счас обернется и - рвать!
И тут я со всей ясностью понял: она! Она Саёныча...
Да, впустила, приняла, а потом...
О, Господи! Нету силы моей!
И тут в мозгу моем опять словно голос чужой, не вкрадчивый, не ласковый, а какой-то холодный совсем, равнодушный:
"А ты полюби ее, - говорит, - Полюби ее, как есть. Не бойся. Полюби!
И душа моя жалкая, в желейном теле, вдруг взошла, как от искры.