И не только люди… Страх – пища, страх – вода, воздух, дыхание – и труп собаки с расширенными зрачками.
Кто остановит того, чье имя было начертано под крестом в руинах?! Якоб не мог явиться к кади и рассказать об узнанном – лекаря сочли бы помешанным. Не мог он и убить фра Лоренцо – даже б если эта попытка и удалась, убийцу почтенного священника немедленно казнили бы на площади. А Якоб отнюдь не стремился героически умереть – у него был дом, его жена ждала ребенка, и вообще генуэзец любил жизнь, со всеми ее мелкими радостями и огорчениями… Он любил жизнь, и фра Лоренцо любил жизнь – чужие жизни, чужие души, чужой страх…
– Господи, – негромко сказал Якоб, глядя в безразличное хмурое небо, чем-то напомнившее ему шейха Великого Отсутствия.
– Господи, как бы там тебя не назвали, – ну почему именно я?!
Небо молчало.
Небу нечего было ответить.
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это большая радость. Проводник Джуха все точно рассчитал. Сегодня он убьет горного барса с вершины Тау-Кешт, убьет на глазах друзей-загонщиков, на глазах городского гостя с мягкой улыбкой и холеными женскими руками, – и когда огонь опалит усы убитого зверя, гордая душа барса войдет в новорожденного, и сын сможет получить имя. Это радость. Да.
Проводник Джуха все точно рассчитал. Он не учел одного – яростного прыжка загнанного хищника, затравленного, взбешенного, и забывшего в опьянении броска, что он – добыча.
Барс рычал, упираясь мощными передними лапами в грудь поверженного человека, барс ревел, гордо запрокидывая тяжелую голову, сверкая голубизной клыков, – а далеко внизу суетились ничтожные двуногие, и луки их, короткие черные луки, были бессильны.
Якоб припал на колено, срывая с плеча подаренную цагру, на которую с удивлением косились охотники, и холод арбалетного ложа согрелся у человеческой щеки. Он не мерил расстояние, не вспоминал имен покровителей охоты, и лишь одно кричало в нем, зовя руки его, гладкие руки целителя, вспомнить давнюю грязную науку убивать.
Якоб глубоко вздохнул и спустил тетиву.
Это не был самый удачный выстрел. Стрела попала зверю в бок, и будь это легкая стрела из горского колчана, она лишь разъярила бы и без того свирепого хищника. Но тупой арбалетный болт, пробивающий кованые миланские кирасы, отшвырнул барса на три шага, разрывая в клочья кости и плоть, и султан гор забился в дикой судороге агонии.
Когда Якоб и загонщики взбежали на уступ, Джуха еще дышал. Грудь его прочерчивали следы кривых когтей, и, глядя на отрытые раны, Якоб понял вес мгновений.
– Костер! – задыхающееся горло взяло непривычно высокую, срывающуюся ноту. – Быстро! Чистую одежду… Рви! Рви, тебе говорят!… Кипятите воду – и да поможет нам провиденье!
Честно говоря, на провиденье Якоб надеялся менее всего.
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это радость. Мальчик не будет сиротой. Это тоже радость. Мальчика хотели назвать Якобом – но лекарь настоял, чтобы младенца назвали Бартоломео, в честь умершего к вечеру Лысого Барта. Умершего. Это горе. Но в глазах старика стояли покой и умиротворение. Это радость. Это хороший конец.
На следующий день Якоб уехал в город.
…Христианский прелат,
ревнитель запретной веры,
Взор вперив в темноту,
под луной стоит одиноко,
Меж лекарственных трав, красноватых,
отраву таящих,
Чей неясный шепот
отдается трепетом в сердце.
На воде, в тростниках играют лунные блики,
Гул органа в ночи исходит синим рыданьем.
Неподвижно стоит священник
с застывшим взором,
Может быть,
в предчувствии близкого наслажденья,
Может быть,
во власти видений смутных…
Жизнь во тьме истекает сладкой истомой,
На подоле мантии мерно сверчок стрекочет.[2]
Возможно, все было именно так. Или иначе. Или не было вообще. Но когда память возвращала Якоба Генуэзо в седые горы прошлого, и маленькая фигурка на муле медленно продвигалась по узкому серпантину, направляясь к Городу – тому, далекому будущему Якобу всегда мерещился темный силуэт на вершине Тау-Кешт, и лицо стоящего плавилось в лучах заходящего солнца…
III. Сила слабого
Толстый стражник вытер ладонью потный лоб и раздраженно засопел, косясь на свисающий конец чалмы. Казенная полосатая чалма, намотанная поверх плоского шлема, все норовила размотаться и позволить металлу шлема свободно раскаляться на проклятом солнцепеке. О Аллах, куда ты смотришь, посылая такую жару на наши бедные бритые головы?! Хорошо было бы придумать уставной параграф, запрещающий Аллаху подобное самоуправство… И заодно приписать параграф, запрещающий Городу морочить те же головы, водя их обладателей по своим закоулкам и не давая выбраться к дому этого шайтанообразного лекаря, забывшего вовремя явиться с докладом по высочайшему адресу. Впрочем, плевать хотел Город на букву устава, и Аллаху на нее наплевать – а вот ему, бедному толстому стражнику из роты Надзора и плюнуть-то нечем, высохла слюна в сегодняшнем пекле, и все высохло, даже кровь, даже мозги, и не понять теперь, были ли они когда-нибудь вообще…
Подлая чалма все-таки размоталась. Помрачневший толстяк примостил шлем на колене и принялся обкручивать основание скользкой лентой ткани. Время от времени он проводил рукой по увлажнившемуся темени и бормотал невнятные проклятия, столь многочисленные и разнообразные, что осуществление их неминуемо привело бы к Судному дню.
Целиком отдавшись важному занятию, он не сразу обратил внимание на тот факт, что третий от угла дом полностью соответствует цели их поисков – а когда обратил, то долго смотрел на медное кольцо высоких дверей, не веря привалившему счастью. Наконец стражник выпрямился и нахлобучил на макушку горячий шлем с недомотанной чалмой.
– Эй вы, братья длинноухого! Ползите сюда и возблагодарите небо, внявшее моей ругани!…
Окрик предназначался троим спутникам толстяка, вяло плетущимся позади. Одинаковые кольчатые нагрудники, пегие халаты и пояса с болтающимися ножнами делали их похожими на братьев-близнецов, пусть даже и братьев-близнецов длинноухого.
Идущие окинули взглядом открывшуюся им улицу квартала Ас-Самак, мысли их прошли путь от равнодушия к оживлению, и компания резко ускорила шаг.
Пока они подходили к дому, толстяк уже застучал кольцом в сухое дерево створок, и нетерпеливое бряцание прокатилось по молчащему зданию. Не дождавшись ответа, он удовлетворенно покивал и бросил приблизившимся напарникам:
– Ломайте двери, во имя пророка!
Один из стражников ударил плечом в косяк, мало задумываясь над причастностью пророка к такому ответственному занятию, как взлом двери; остальные присоединились к нему, и через мгновение створки распахнулись, треснув по всей длине, и стражники ввалились в квадратный сумрачный коридор.
На лестнице, ведущей на второй этаж, стояла испуганная молодая женщина. Обеими руками она поддерживала огромный вздувшийся живот; видимо, она пыталась спешить, насколько может спешить беременная женщина перед самыми родами, и теперь с трудом переводила дыхание.
При виде хозяйки толстый стражник испытал некоторою неловкость, и поэтому попытался придать своему голосу строгость и начальственную окраску.
– Где твой муж, женщина?! – рявкнул он, втягивая живот и выпячивая грудь, что, однако, удалось ему не вполне. – Неужели он считает, что мудрейший кади должен лично бегать за ним в ожидании положенного доклада по расследованию?…
Женщина побледнела.
– Расследование?… – повторила она, – я не знаю… Он не говорил мне. Умоляю вас, скажите, что происходит? Я…
– Закрой рот, – перебил ее стражник, – И отвечай лишь по существу дела. Где сейчас твой муж, лекарь Джакопо Генуэзец?
– В горах, – тихо сказала женщина. – Он еще не возвращался.
– Ложь! – волосатый палец вытянулся по направлению к лестнице. – У нас есть иные сведения!
На самом деле иные сведения возникли тут же, в хитроумной голове толстяка, но он справедливо полагал, что кади не стал бы посылать наряд просто так, и стало быть, вполне можно приписать себе часть осведомленности властей – а у них уж как-нибудь не убудет!
– Это правда! – силилась выпрямиться женщина, вцепившись левой рукой в перила. – Умоляю вас, скажите… Я ничего не понимаю – но скажите: что ему будет?!
– Что будет, что будет… – проворчат толстяк, удрученный бессмысленностью сегодняшних блужданий. – Вот что будет!
И он сделал жест, одинаково страшный и непристойный, означавший перспективу одной из самых мучительных казней.
– Пошли отсюда…
Уже за дверьми их догнал дикий животный вопль. Стражник потянул за конец чалмы, нахмурился и подозвал к себе соседского мальчишку.
– Беги за повивальной бабкой, – сказал он. – Пусть спешит в дом Генуэзца. Держи… – и он сунул мальчишке мелкую монету.
Он не был злым человеком, этот взмокший толстый стражник.
Просто сегодня оказалось слишком жарко…
11
Поутру просыпается роза моя,
На ветру распускается роза моя.
О жестокое небо! Едва распустилась –
Как уже осыпается роза моя.
…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом – я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям.
Ты жив, странник? Да, ты жив… Ты помнишь меня, странник? Вряд ли – хотя я помню тебя и я сохранил твою записку. Ты не помнишь меня, ты блуждаешь по дорогам галлюцинаций, и я могу говорить, не ожидая ответа…
У меня родился сын, дервиш, маленький красный комочек с серыми глазами – а я еще не видел его, и, возможно, никогда не увижу. Меня ждет жена, меня ждет сын, а за дверью ждет стража, и в канцелярии ждет раздраженный кади… Представь себе, мой молчаливый собеседник, вот я вошел в зал, вот я склонился перед судьей, вот я говорю… Что я скажу?