Страх — страница 19 из 21

– Ну вот, видишь, братишка, и ваша ровесница есть, – говорил Игорь, связывая шампуры, – нормальная кадра, кстати. Вы там разберитесь меж собой, – и он вложил шампуры в рюкзак, а мы стояли молча и слушали, – рекомендую тебе, – он меня обнял, – если хочешь знать, она уже женщина… Ты ж мой братишка.

Я, как дурак, покраснел, Хомяк вытащил из-за уха сигарету – он и курить-то начал раньше нас – и закурил, а Паша, я видел, на Свету запал.

Но Паша был гордый.

Сейчас я вспоминаю, и мне кажется, что с самого начала все было каким-то не таким. Как предостережение, как сигнал опасности. Но тогда я этого не заметил. Мы добирались до пляжа в прицепе трактора «Беларусь». Впереди шли белые «Жигули» с девочками, за ними – старый «козел», чуть ли не «джип» времен войны, а затем наша «Беларусь». С нами в прицепе ехал человек с очень странным именем, но все называли его Метисом. Метис был общительным и почему-то старался понравиться. Магомед с Игорем его несколько подавляли, но спроси у Метиса, так они были двумя деспотами. Хотя других друзей у него не было, да он, видно, других и не желал. Метису скоро было в армию.

Прицеп трясло, как я не знаю что. Сидеть невозможно – подпрыгиваешь чуть ли не на метр, – стоять – только на коленях, амортизируя удары, держась руками за борт.

С «козла» сделали знак, и трактор встал. Подошел Магомед стрельнуть сигарету.

– Мага, мы заедем на дачи, фруктов потрясти, – Метис протягивал Магомеду пачку.

– Без тебя знаю, – отрезал водитель трактора.

– Давай, Метис, и эти бандиты пусть тебе помогут. И давай, короче, полный прицеп.

Вот так мы и ехали по дачам, обирая абрикосы, сливы, ранние яблоки. В одном месте на нас спустили собак и выскочил седой дед с ружьем. Дед был очень старый, в папахе и кричал:

– Стой! Сейчас сол сделаю, сол… – но было совсем не страшно, а как-то даже жаль деда, уж очень он был старый. Я порвал штаны о проволоку, а дед остался стоять один со своим доисторическим ружьем.

* * *

Когда добрались до пляжа, уже смеркалось.

Загородный пляж – это протянувшаяся на много километров вдоль побережья полоска песка. Кое-где она освоена: поставлены разноцветные кабинки для переодевания, в одном месте строительство кемпинга. Но есть совершенно дикие участки. Вот наш и был диким среди диких.

Палаток не брали, спать можно на одеялах – ночи стоят теплые. Все говорили, что ночью придут шакалы и станут лизать пятки, поэтому надо лучше закутываться. Я так до сих пор не понял, что это значило, тем более никакие шакалы не приходили, а вот тюлени подплывали очень близко к берегу.

Пикник был самый обычный. Когда мясо и все прочее уже перестало интересовать, Магомед вытащил из кармана тряпочку, а в ней был завернут темный кругляк с грецкий орех величиной.

– План по кайфу, – сказал Магомед добрым голосом и подбросил кругляк на ладони.

Я был пьян. Во второй или в пятый раз в жизни я пил спиртное. Это был портвейн, по-московски купленный Хомяком. Еще было сухое и водка. Портвейн пили только мы втроем.

– Что оно говорит, какой план?

– Э, москвич! – Игорь обнял меня, и его рука обвила мою шею, как тяжелый удав. Он смеялся, будто отродясь не слышал ничего более веселого.

– Слышь, москвич спрашивает, что за план!

Потом он перестал смеяться:

– Сейчас узнаешь, – сказал он нежно.

Магомед набил папиросу, раскурил ее и пустил косяк по кругу. Все затягивались, говорили «по кайфу» и закрывали глаза. Света тоже затянулась и сказала «по кайфу».

«Не впервой ей», – подумал я.

Курить надо было вместе с воздухом. Я затянулся – никакого эффекта. Я затянулся еще раз – тот же результат.

– Потому что в первый раз. Ничего не будет. Передавай, не жги план. Дым сразу не выпускай. Ладно, в другой раз, передавай, – Игорь заботливо смотрел на меня.

– Давай пятку, – сказал Магомед.

Я решил еще выпить портвейна, мне вдруг так здесь стало нравиться.

– Только тете Рае (бабушке) не вздумай сказать, что мы здесь давали. Эй, москвич, балбес, – и удав снова меня обвил, – подсудное дело, ты что! Анаша!

«Вот дурак-то, – подумал я. – За кого он меня держит?!»

И я действительно об этом никому не рассказывал и забыл на много лет, чтобы вспомнить сейчас, держа в руках случайную фотографию, где мы запечатлены все вместе, тем летом.

Я уже был совсем готов. Мы ходили купаться. Потом к Паше начала приставать прямо-таки взрослая женщина, прямо тетя. Конечно, главное, ей этого не говорить, а делать вид, что она сверстница, только мне начало казаться, что она сможет взять его на руки и унести, а Паше от этого было очень не по себе.

– Во дает! – сказал Хомяк, – Паша в процессе отлучения от девственности, – а я подумал, что Хомяк точно станет журналистом: я б такую фразу ни за что не придумал, хотя, может, я сильно пьян. Мы с Хомяком закурили, обнялись, выпили и стали признаваться друг другу в любви. О чем-то мы с ним долго говорили, что-то вспоминали, а потом пошли к остальным. Общий тон беседы запомнился, как «давай никогда не расставаться». Тогда на глазах Хомяка появились первые виденные мной алкоголические слезы.

Если это и не была свобода, то вседозволенность. Я тогда подумал, что наша учительница по литературе Екатерина Васильевна сложила б на груди руки и начала наставительно: «…вседозволенность, которую принимают за полную свободу. Принимают, потому что не знают, что такое свобода». А потом ее глаза становятся вдруг колючими, как репейник, и она говорит очень умно и очень скучно: «Уродливое лицо вседозволенности всегда там, где нет свободы». И она приводит примеры, а затем продолжает: «Потому что свобода в служении людям, в исполнении долга. Свобода – осознанная необходимость!» – и я вспоминаю своего соседа снизу. Он считался у нас, ребят, большим философом и часто менял места прописки, бывало, и не по своей воле. Он курил «Беломор» и рассказывал вещи, от которых у нас волосы вставали дыбом, и мы слушали, стараясь скрыть друг от друга волнение и любопытство. А когда его тянуло пофилософствовать, мы сидели с серьезными лицами, потому что это было серьезно, важно и так непохоже на игрушечные диспуты, проводимые в школе, уже потому, что было начистоту, а он говорил, например:

– Долг! А знаешь ли ты, что иногда исполнить свой долг – это последнее, что остается человеку, это когда ничего другого уже нет?.. Как бы вам, мальцам, объяснить? Сказку про Аладдина помните? Когда ты – раб лампы, так проще, иначе все рушится. Как бы система обороны, безопасность, только уже внутри.

– Самообман, – начинали мы, но он не спорил, только улыбался как-то устало, но не капризно, и закуривал очередную папиросу.

Мы не могли понять, что значит «осознанная необходимость», а он курил и говорил, что «права она, ваша училка, только объясняет как-то не так». А начитанный Паша говорил, что это не училка, это классики.

– И классики твои правы. Что они, зря – классики!

– Ну и как это, свобода и необходимость? – настаивал Паша.

– Свобода?! Свобода, брат, это право выбора, только понять это надо как есть. Книжки про море все читали? Вот представь: ты в шлюпке посреди океана, и тянет тебя буксир неизвестно куда. Тогда ты кто? Пленник ты, раб буксира, и грош тебе цена. Но вот бросил тебя буксир, и что ты будешь делать со своей свободой? Утихла первая радость, и ты – раб океана.

– Так что же делать? Что, нет выхода?

– А теперь представь, с того же буксира говорят: курс норд-ост – земля, норд-вест– необитаемый остров без воды и всего прочего. Корабль идет в порт, дело твое, но ты с радостью следуешь за буксиром. Вот тебе твоя осознанная необходимость. Понимаешь?!

– Понимаю, – говорит Паша, как будто он один и понимает, в чем дело, а мы, довольные, расходимся, а дома получаем взбучку. Не любили домашние, когда мы туда ходили – пил он много, наш сосед. И часто лишался права выбора. Но у нас тогда такое право было, и мы думали, что оно будет всегда…

* * *

Мне с детства вбивали в голову, что мужчина должен быть рыцарем. «Уж кто-кто, а ты обязательно». Поэтому мне казалось, что я должен ей помочь. Раскрыть глаза на этот интересный мир и на то, что она в нем Женщина. Не дать ейпасть. Причем физически падал я, а Света с растрепанными волосами была рядом, а мне показалось, что взошли две луны.

Под гитару бичевали предателя Шамиля (не Шамиля, а того, кто его предал), и я рассказывал о безбрежности подводного мира. Я тогда не мог, не умел так сразу обнять – и вперед, и должен был раскрыть свою богатую пьяную натуру (впрочем, что пьяную, я не знал), тем заслужить ее любовь. Я ей рассказывал об Экзюпери, а взрослая женщина все же взяла одеяло и утащила Пашу в ночь; рассказывал о французском капитане из «Планеты людей», о том, как его ненавидели мавры и как затосковали, когда он уехал. И он вернулся, а вооруженные мавры шли ему навстречу, и подгоняла их ненависть, так похожая на любовь. И она меня поцеловала своими детскими пухлыми губами, а я галантно продолжал рассказывать дальше, потому что не в этом дело. Мне казалось, что все еще успеется.

– Пойдем купаться, – предложил я чуть ли не с восторгом.

– Да ты че, с ума сошел? – и я вдруг увидел, что она совсем пьяна.

– Ну, тогда я мигом.

Но когда я вернулся, в свете костра ее уже не было. Кто-то пил, кто-то целовался, кто-то уже спал, но ее не было, а Хомяк ел. Он протрезвел и растопил костер побольше.

– Она пьяная в задницу, а ты ей какую-то хреновину рассказываешь, – он налил по полстакана. – дотрепался… Давай.

– Нет, я не могу, – после моря меня начало качать.

– Ты сам не знаешь, чего хочешь.

А я подумал, что хотел, чтоб все было по правилам – то ли придуманным, то ли поверхностно усвоенным, только почему-то получалось все по-другому.

– Ее Метис уволок. Ты ушел – она начала засыпать. Метис ее обнял, завалили, они тут целовались, целовались, а потом он ее уволок. Вот как надо.