В конце 60-х в связи с истолкованием поэзии У. Б. Йейтса, о котором Блум позднее напишет: «Гностицизм был его естественной религией»[14], произошло расставание с учением Бубера, гностика вопреки себе самому. Его место в обосновании теории творения занимают отныне исследования Г. Шолема. В статье о Бубере Шолем связывает неудачу, постигшую его героя при попытке творчески преобразовать иудаизм, с неспособностью сделать беспристрастный выбор между пророком и создателем апокалипсиса. Пророк все время находится в гуще людей и использует свои разговоры с Богом для того, чтобы помочь людям в решении их проблем. Напротив, создатель апокалипсиса «возвышается над течением частностей; он видит в них неизменный курс, который сегодня, когда близится конец времен, вполне очевиден и ведет не к исполнению цели истории, но к ее уничтожению». Человека апокалипсиса не привлекают вечные истины, но его влечет к себе никогда не существовавший мир, тот самый «новый зон, мир утопии», который придет «вслед за великой катастрофой»[15]. Буберу, и это вполне понятно, близка позиция пророка, Шолему — позиция человека апокалипсиса. Прообразом теории творения для него, а вслед за ним и для Блума, становится учение позднего каббалиста И. Лурии, создавшее «невероятную пропасть между Эйн-Соф и миром эманации, которые в предшествующих каббалистических учениях были тесно взаимосвязаны»[16]. Сознавая всю необычность и «регрессивность» концепций каббалиста из Цфата, Шолем представляет его учение кульминацией всей традиции еврейской мистики, восходящей к гностицизму, и тем самым подвергает ревизии традицию истолкования Каббалы. Он «противопоставляет ритуалу раввинического иудаизма, предотвращающему изменения, ритуал лурианской Каббалы, ритуал, превращающийся в теургию»[17], не только защищая последний, но и исполняя его. Шолем, а не Бубер, определенно ставит вопрос о силе, заставляющей создавать и разрушать миры, и именно его работы способны подсказать ответ на вопрос об истоке поэтической силы.
Для обретения силы поэту необходимо защититься от предшественника, и он, подобно гностику, обретает свободу от страха в знании. Ведь «что знает гностик?.. — Свою собственную субъективность, и в этом самосознании он ищет свою свободу, которую он называет «спасением», но которая… по сути дела, оказывается свободой от страха испытать влияние еврейского Бога, или Библейского Закона, или природы»[18],— и Блум заключает: гностик сродни современному поэту. Для современного поэта «мальтузиански перенаселенная» традиция оказывается закрытым клубом бессмертных, прорваться в который можно только при помощи незаурядной «эстетической силы», как то выразил У. Стивенс в словах: «Одно лишь насилие изнутри защищает нас от насилия извне. Только натиск воображения защищает от натиска реальности»[19]. Но разве не с теми же проблемами сталкивается читатель? И для него традиция — невыносимый груз, которому следует противопоставить непостижимую глубину своего внутреннего мира, уповая на то, что она станет «источником силы, способной отразить массированное наступление достижений былых времен»[20]. Устрашенный массой традиции читатель должен в себе самом найти силу противостояния, позволяющую сохранить перед лицом влияния канонизированных классиков свою солнечную способность воображения, или видения, (vision), свое умение создавать миры.
Критика и поэта, читателя и писателя объединяет конфликт между «я» и наследием, ведь «традиция — это не только передача из рук в руки, или процесс милостивого дарения; это, к тому же, еще и конфликт ушедшего гения и сегодняшнего вдохновения, в котором вознаграждением (prize) становится литературное выживание или включение в канон»[21]. Поэтому и теория поэзии становится теорией недооценки, недонесения (misprision), а история поэзии превращается в рассказанную Дж. Вико притчу об упадке воображения. Поэт наделен устрашающей силой творить миры, и, восхищаясь его творчеством, поневоле ужасаешься его силе. Ведь эта сила направлена на то, чтобы заполнить мир своими видениями, а значит, она направлена против видений читателя, которому остается только ответить на насилие насилием. Отсюда амбивалентность отношения критика к своим поэтам, в самом деле похожая на отношение ребенка к своим родителям: ему и хотелось бы обладать силой поэта, но он знает, что ему это не дано, и опасается, как бы поэты не использовали свою силу против него.
«Он был кем угодно, но только не великим писателем, зато он был великим читателем»[22],—сказал Блум об одном из религиозных лидеров прошлого века, сказал — и поставил его рядом с Шекспиром. Конфликт между самостью (self) и доставшимися по наследству текстами гораздо более очевиден в читателе, а не в писателе. Здесь сила воображения не скрывается за навыками версификации, и если она присутствует, она вполне очевидна. Когда вопрос о силе связан с вопросом о влиянии, т. е. с вопросом о том, оригинален ли поэт, самоанализ критика может многое сообщить нам об истоке и сущности поэтической силы. Практическим результатом такого подхода к литературоведению становятся, как в случае Блума, проницательные истолкования литературных произведений.
В заключение мне хотелось бы поблагодарить всех тех, кто принял участие в подготовке этого издания: Хэролда Блума, поддержал меня своим участием в тот момент, когда я готов был отступить перед сложностью стоявшей передо мною задачи, Сергея Кропотова, Марка Липовецкого и Наталью Черняеву, читавших перевод в рукописи и предложивших ряд исправлений, Олыу Вайнштейн и Татьяну Лифинцеву, оказавших ценную помощь при работе над комментарием, сотрудников издательства Уральского государственного университета Федора Еремеева, Владимира Харитонова и Наталью Чапаеву, поддержавших проект перевода Блума на русский язык и активно работавших над исправлением допущенных мною ошибок, Светлану Баньковскую, рецензировавшую перевод по поручению фонда «Открытое общество» и, в свою очередь, существено улучшившую его своими замечаниями, а также всех тех коллег, которые с сочувствием выслушивали вопросы, возникавшие у меня, когда я работал над переводом и комментарием.
ПРИМЕЧАНИЯ
Выбор для первого русского перевода Хэролда Блума двух его книг — «Страх влияния» (1973) и «Карта перечитывания» (1975) — объясняется тем, что именно в этих книгах изложен первый вариант его теории поэзии. Соединение их в одном томе, одобренное самим автором (письма к переводчику от 14.10.94 и от 07.04.95), связано с необходимостью дополнить высказанную в первой книге в форме манифеста теорию поэзии разъяснениями, содержащимися во второй книге.
Переводя книги Блума на русский язык, я стремился воспроизводить его текст настолько точно, насколько это возможно, прибегая к приблизительному пересказу лишь тогда, когда не мог иначе. Учитывая то, что своим воздействием книги Блума обязаны, в частности, разнообразию цитируемых им источников, я использовал при переводе явных и скрытых цитат существующие русские переводы, в частности переводы стихов. Только в тех случаях, когда в моем распоряжении не было русского перевода процитированных Блумом отрывков, я использовал свой вариант перевода, а отрывки из стихотворений передавал подстрочником.
Блум широко и часто использует психоаналитическую терминологию, и поскольку перевод этой терминологии на русский язык до сих пор не упорядочен. несмотря на появление русских переводов словарей по психоанализу Ч. Райкрофта, а также Ж. Лапланша и Ж.-Б. Понталиса, мне приходилось учитывать не только зачастую диаметрально противоположные мнения переводчиков этих словарей, но и варианты, ранее предлагавшиеся переводчиками текстов 3. Фрейда и А. Фрейд. Тот «средний» вариант, который получился в результате, вероятно, не хуже и не лучше любого другого, но он кажется мне более других пригодным для перевода психоаналитической терминологии, встречающейся в текстах Блума. Слабым местом этого перевода остается чересчур буквальный перевод некоторых двусмысленных терминов от Reaktionsbildung Фрейда до «double bind» его отдаленных потомков.
Язык Каббалы и гностицизма, при всей важности этих традиций для теории поэзии Блума, используется в «Страхе влияния» и «Карте перечитывания» весьма экономно, Устремился согласовывать перевод каббалистических терминов с русским переводом «Основных течений еврейской мистики» Г. Шолема, вышедшим в 1984 году в Тель-Авиве, а перевод гностических терминов — с переводом гностических апокрифов из Наг-Хаммади, включенным во вторую часть книги «Апокрифы древних христиан» (М., 1989).
Трудную задачу представлял собой и перевод терминологии самого Блума. Один из важнейших его терминов «misreading» (букв, «неверное прочтение») передается русским словом «перечитывание», потому что буквальный перевод может создать неверное представление о взаимных отношениях теории поэзии и Ошибки. Напротив, другое ключевое слово Блума «misprision» переводится буквально, т. е. как «недонесение», поскольку такой перевод прямо ассоциирует смысл этого слова с преступной деятельностью и, как мне кажется, вызывает также отдаленную ассоциацию с несостоявшимся или неудавшимся поднесением даров. Затруднения, связанные с переводом этого слова, были столь велики, что мне пришлось обратиться к самому автору, который в письме от 7 апреля 1995 года любезно разъяснил, что «misprision» — это «разновидность преднамеренной ошибки или неверного толкования, похожая на отказ информировать власти о преступлении или беспорядке». Слово «anxiety» переводится как «страх», вопреки совет