– Перестань! – заорал я. – Больно же!
– Не валяй дурака! Нашел, где заснуть… Сейчас же вставай!
– Куда? – не понял я.
Я включил фонарик и огляделся: сижу на земле, вытянув ноги, опершись спиной о стену. Видимо, уснул, сам того не заметив. И стена, и скала подо мной – такие мокрые, словно их только что окатили водой.
Я подтянул ноги и медленно встал.
– Странно… Сам не пойму. Шел-шел, и вдруг заснул… Даже не помню, как на землю садился.
– Они специально так делают, – пояснила она. – Чтобы мы здесь заснули навечно.
– Они?
– Ну, которые здесь живут. Божества или как их там… В общем, Духи Горы. Они пытаются нам помешать.
Я потряс головой, разгоняя осевший там мутный осадок.
– В голове все поплыло. Перестал понимать, закрыты у меня глаза или нет. А тут еще твои кроссовки…
– Мои кроссовки?
Я рассказал про Дьявола, который явился из звука ее кроссовок.
– Это просто дурман, – сказала она. – Из разряда гипноза. Если б я опоздала, ты бы здесь навеки заснул!
– Опоздала? К чему? – не понял я.
– Просто опоздала… – Она не стала объяснять, что это значит. – Ты веревку в рюкзак положил?
– Да, метров пять.
– Доставай.
Я стянул с плеч рюкзак, откопал между консервами и бутылкой виски нейлоновую веревку и передал ей. Она привязала один конец к моему ремню, а другим обвязалась вокруг пояса. Затем отошла, натянула веревку и подергала, проверяя узлы.
– Вот так, – сказала она. – Теперь мы не потеряемся.
– Если, конечно, оба не заснем, – заметил я. – Ты ведь тоже почти не спала?
– Главное – не попадаться на эту удочку. Решишь, что не выспался, начнешь себя жалеть – вот тут-то вся их Злоба на тебя и запрыгнет! Соображаешь?
– Соображаю, – ответил я.
– Тогда идем. Времени совсем мало.
Мы пошли дальше, привязанные друг к другу. Я старался думать о чем угодно – только не о звуке ее шагов. И для этого тупо сверлил глазами американскую летную куртку, мелькавшую в луче моего фонаря. Эту куртку я купил, как сейчас помню, в семьдесят первом. Еще тянулась война во Вьетнаме, а Белым Домом заведовал президент Никсон[61] с крайне унылой миной. Все вокруг носили патлы до плеч и стоптанные башмаки, слушали психоделический рок, цепляли значки с эмблемой «Peace!»[62] на американские летные куртки и как один строили из себя Питера Фонду.[63] История такая древняя, что вот-вот на сцену вылезет динозавр.
Я пробую вспомнить из тех времен что-нибудь конкретное. Не выходит. Тогда я начинаю прокручивать в голове кадры с Питером Фондой, летящем на мотоцикле под бешеный ритм «Степпенвулфа». Начинается «Рожденный для буйства», но аккорды вступления внезапно переходят в «Мне сорока на хвосте принесла» Марвина Гэ я.[64] Наверно, из-за того, что у этих песен очень похожие вступления.
– О чем ты думаешь? – окликнула толстушка.
– Ни о чем…
– Может, песню споем?
– Да хватит уже.
– Тогда придумай что-нибудь!
– Ну, давай говорить.
– О чем?
– Хочешь, поговорим о дожде?
– Можно.
– Ты какой дождь помнишь лучше всего?
– Который шел, когда погибла моя семья.
– Извини, – сказал я. – Давай о чем-нибудь повеселее.
– Да нет, напротив, – возразила она. – Мне, кроме тебя, и рассказать-то больше некому. Но если тебе тяжело это слушать, я не буду.
– Ну, если хочешь, расскажи…
– Это такой дождь, когда непонятно, идет он вообще или нет. В тот день такой дождь зарядил с утра. Облака висели серые и неподвижные, как из камня. Я лежала на больничной койке и смотрела в это небо. Только начался ноябрь. За окном росла камфара. Большое дерево. Половину листьев растеряло. И сквозь ветки небо проглядывало… Ты любишь смотреть на деревья?
– Да как сказать… – растерялся я. – Не то чтобы не люблю. Просто не обращал никогда внимания.
Если честно, я и дуба-то от камфары не отличил бы.
– А я ужасно люблю. Еще в детстве, бывало, когда делать нечего, сяду под каким-нибудь огромным деревом, спиной о ствол обопрусь – и разглядываю все эти листья, ветки… Там, во дворе больницы, тоже большая камфара росла. Я ложилась на бок и разглядывала часами эти ветки и небо. Наверно, запомнила каждую веточку наизусть. Ну, знаешь, как железнодорожные фанатики помнят все станции метро… И еще на эту камфару слетались птицы. Разные-разные. Воробьи, сороки, скворцы. И еще какие-то – не помню, как называются, очень красивые. А иногда и голуби. Все они прилетали, садились на ветки, переводили дух – и снова улетали куда-нибудь. Ты знаешь, что птицы боятся дождя?
– Не знаю, – ответил я.
– Если вот-вот пойдет дождь, птицы с дерева исчезают. А как дождь прекратится, сразу возвращаются, все до одной, и громко о чем-то кричат. Наверно, радуются. Но чему? Может, тому, что после дождя на землю выползают вкусные червячки. А может, птицы просто любят, когда дождь кончается… Так я научилась предсказывать погоду. Если птицы исчезли – значит, сейчас пойдет дождь. Если вдруг загалдели – дождь кончился.
– Ты долго в больнице лежала?
– Долго, целый месяц. У меня в детстве были проблемы с сердцем, понадобилась операция. Очень сложная. Вся семья уже и не надеялась… Так странно, да? В итоге я одна выздоровела и живу дальше, а они все погибли.
С минуту она шагала молча. Я шел следом, прокручивая в голове ее историю с птицами, сердцем и камфарным деревом.
– В день, когда все умерли, птицам пришлось нелегко. С самого утра невозможно было понять: то ли дождь кончился, то ли вот-вот пойдет снова. Птицы летали, как оголтелые, то с веток в укрытие, то обратно. За окном стоял жуткий холод. В этот день я почувствовала, что скоро зима. От батарей под окнами стекла запотевали, и я вылезала из кровати, чтобы протереть их полотенцем. Вставать было нельзя, но мне так хотелось смотреть из постели на это дерево, птиц, небо и дождь. Когда очень долго живешь в больнице, начинаешь чувствовать такие вещи, как саму жизнь… Ты когда-нибудь лежал в больнице?
– Нет, – ответил я, здоровый с детства, как медведь по весне.
– И были еще птицы с черной головой и красными крыльями. Эти всегда летали парами. Рядом с ними даже скворцы смотрелись скучными банковскими клерками. Возвращались после дождя на ветки и тоже кричали. Я тогда подумала: какой все-таки странный этот мир. Летают миллионы птиц, и в своей жизни они садятся на миллиарды деревьев, пускай и не все из них – камфары; а вокруг то идет дождь, то светит солнце, и сотни миллионов птиц поэтому то слетаются на деревья, то прячутся с глаз долой. Когда я это представила, мне стало как-то очень… одиноко.
– Почему?
– Наверно, потому, что в мире слишком много деревьев, слишком много птиц и слишком часто идут дожди. А я не могу найти смысла даже в одном-единственном дереве и одном-единственном дожде. И никогда не смогу. И состарюсь, а потом умру, так ничего и не поняв ни в этом дереве, ни в этом дожде. От таких мыслей у меня просто сердце разрывалось, и я плакала, одна в палате, часами напролет. Хотела, чтобы кто-нибудь меня крепко обнял. Но никто не приходил. А я все плакала и плакала, свернувшись под одеялом… К вечеру за окном стемнело, и птицы куда-то исчезли. И я перестала понимать, когда начинается, а когда кончается дождь. В тот вечер погибла моя семья. Хотя я об этом узнала гораздо позже.
– Страшно, наверное, было – узнать?
– Не помню. Словно я в тот момент вообще вся онемела. Помню только: стою под вечерним осенним небом – и никто не обнимает меня. Для меня это было как… конец света. Вот ты представляешь, как это – очнуться в темноте, в тоске, в одиночестве, когда тебя некому обнять, и вдруг увидеть, что все на свете – такие же?
– Кажется, представляю…
– А ты когда-нибудь терял любимых людей?
– Несколько раз.
– И теперь совсем один?
– Ну что ты, – ответил я. – В этом мире не получается остаться совсем одному. Здесь всегда что-то связывает человека с другими. Когда идет дождь, когда поют птицы. Когда человеку режут живот, или когда он целует девушек в темноте.
– Но тогда выходит, что ничего не существует без любви, – сказала она. – Мир без любви – все равно что ветер за окном. Ни потрогать его, ни вдохнуть. И сколько ни спи с кем попало или за деньги – это все ненастоящее. По-настоящему тебя все равно никто не обнимет.
– Не так-то и часто я сплю с кем попало или за деньги, – обиделся я.
– Да какая разница, – отмахнулась она.
И действительно, разницы никакой, подумал я. Все равно меня никто по-настоящему крепко не обнимает. И я никого не обнимаю – только старею все больше. Одинокий, как трепанг на дне океана.
Задумавшись обо всем этом, я не заметил, как она остановилась, и врезался ей в спину.
– Извини, – сказал я.
– Тс-с! – прошипела она и схватила меня за руку. – Какой-то звук… Послушай!
Мы замерли и прислушались. И действительно: темноту впереди пронизывал странный гул. Совсем слабый – не скажи она, я б и внимания не обратил. То ли птица как-то низко поет, то ли трутся друг о друга чугунные плиты. Гул не прерывался – лишь становился сильнее. Он забирался под одежду и полз по спине огромным холодным червяком. Убийственный инфразвук на грани человеческого восприятия.
Воздух вокруг заколыхался. Тяжелый, неповоротливый ветер плеснул в нас грязной волной. Ветер этот сочился влагой и холодом. А еще – абсолютной уверенностью в том, что сейчас что-то произойдет.
– Что это? Землетрясение? – спросил я.
– Это не землетрясение, – ответила она. – Это гораздо хуже.
22Конец светаПепельный дым
Как и предсказывал старик, над Городом теперь каждый день висит пепельный дым. Его столб поднимается над Яблоневым Лесом, улетает в небо и теряется среди туч. Если долго смотреть, начинает казаться, будто именно в Яблоневом Лесу производят для Неба тучи и облака. Дым встает над горизонтом каждый день ровно в три, а исчезает каждый день по-разному. Смотря сколько зверей сегодня замерзло. После особенно страшных снегопадов дым валит, как из вулкана, несколько часов подряд.