Страна Дяди Сэма — страница 55 из 57

Среди полной улыбок рекламы и счастливых статей скрывались, однако, намеки на более серьезные темы, волновавшие общество. «Ридерз дайджест» той осенью задавался вопросом: «Кто владеет умами наших детей?» (естественно, учителя с коммунистическими пристрастиями). Больных полиомиелитом было так много, что даже журнал «Красивые дома» выпустил статью о том, как сократить риск заражения среди детей. Среди советов (почти все из них бесполезны) были такие, как: хранить продукты питания закрытыми, избегать сидения в холодной воде или в мокрых купальниках, больше отдыхать и, помимо всего, с осторожностью относиться к «принятию новых людей в круг семьи».

В декабре журнал «Харперз» выпустил в экономической рубрике мрачную статью Нэнси Б. Мэвити о тревожном новом феномене — семье с двумя источниками дохода, в которой и муж и жена ходят на работу, чтобы позволить себе лучший образ жизни. Мэвити беспокоило не то, как женщины справляются с обязанностями по работе, воспитанием детей и домашними делами, а скорее то, что стало с традиционным положением мужчины как кормильца. «Мне было бы стыдно, отпусти я жену на работу», — резко заявил один опрошенный. Мэвити явно ожидала, что ее поддержат большинство читателей. Что примечательно, до войны многие женщины в Америке не могли работать, хотели они того или нет. Вплоть до Перл-Харбора в половине сорока восьми штатов действовали законы, запрещавшие принимать на работу замужних женщин.

В этом отношении мой отец заслуживал похвалы — я бы даже сказал, он с энтузиазмом поддерживал либерализм, и потому потенциальный доход мамы радовал его сердце. Она тоже работала на «Де-Мойн реджистер» в качестве редактора рубрики домашней мебели, в которой отвечала на вопросы двух поколений домохозяек: тем очень хотелось узнать, пришло ли время для узора «огурцы» в спальне, купить квадратные или круглые диванные подушки и даже годен ли для проживания их дом. «Одноэтажный дом для ранчо всегда хороший вариант», — убеждала мама своих читательниц, извлекая вздохи облегчения в западных пригородах, в своей последней статье перед тем, как исчезнуть, чтобы родить меня.

Поскольку родители оба работали, денег у нас было больше, чем у большинства людей нашего социально-экономического статуса (то есть у большинства жителей Де-Мойна 1950-х годов). У моих родителей, моего брата Майкла, моей сестры Мэри Элизабет (или Бетти) и меня был дом просторнее, чем у многих коллег родителей, белый дощатый дом с черными ставнями и большим застекленным крыльцом, на вершине тенистого холма в лучшей части города.

Мои брат с сестрой были значительно старше меня — сестра на шесть, брат на девять лет, — и потому я воспринимал их фактически как взрослых людей. Они не снисходили до того, чтобы проводить время вместе со мной. Впрочем, в первые годы моей жизни я делил спальню с братом, и мы отлично ладили. Он постоянно простужался и мучился аллергией, из-за чего имел при себе по меньшей мере четыре сотни хлопчатобумажных платков, в которые усердно сморкался, а затем заталкивал в любое удобное для него место — под матрац, между диванными подушками, за шторы. Когда мне было девять, он уехал учиться в колледж и работать журналистом в Нью-Йорке, домой наезжал редко и ненадолго, так что мне досталась наконец целая комната. При этом я продолжал находить его платки, даже когда учился в старших классах.

Единственный недостаток того, что мама работала, заключался в ее частичном пренебрежении домашними делами, в частности когда дело касалось приготовления ужина (если честно, кулинария вообще не была ее сильной стороной). Мама всегда приходила домой поздно; к тому же она отличалась крайней рассеянностью. Я быстро научился прятаться в сторонке без десяти шесть каждый вечер, потому что именно в это время она влетала через заднюю дверь, забрасывала что-нибудь в духовку и исчезала в другой части дома, чтобы переделать тысячу других домашних дел, которые ее ждали. В результате она почти всегда забывала об ужине до тех пор, пока не становилось совсем поздно. Как правило, о том, что пора ужинать, можно было узнать, только когда в духовке начинал взрываться картофель.

Кухня в нашем доме отсутствовала. Было «ожоговое отделение».

— Слегка подгорело, — извиняющимся тоном говорила мама, накладывая мясо, кусочки которого выглядели останками домашнего любимца, спасенными из пожара. — Но я вроде отскребла большую часть того, что сгорело, — добавляла она виновато.

К счастью, моего отца все устраивало. Его нёбо распознавало только два вкуса — подгоревшее и мороженое. Так что если блюдо было достаточно темным и не слишком вкусным, он оставался доволен. Воистину их брак был заключен на небесах, потому что никто не мог сжигать еду так, как мама, и никто не мог есть ее так, как отец.

Для работы мама покупала кипы журналов по домоводству — «Красивые дома», «Дом и сад», «Лучшие дома и сады», «Успешное домоводство», — и я читал их с неизменной жадностью, отчасти потому, что они вечно лежали вокруг, а в нашем доме отдыхали за чтением, и отчасти потому, что они обрисовывали жизнь, настолько отличную от нашей. Домохозяйки в журналах моей мамы были сдержанными, собранными и спокойными во всем, их еда была идеальной — как и сама жизнь. Они наряжались перед тем, как вытащить блюдо из духовки! Над их плитками на потолке не было черных пятен, по стенкам забытых на плите кастрюль не ползли мутирующие массы. Детей не приходилось отгонять подальше от духовки, когда ту открывали. А еда — «запеченная Аляска», омар «Ньюбург», цыпленок-качиатора, — о такой мы даже не мечтали и никогда не встречали в Айове.

Как и большинство людей в Айове 1950-х годов, мы чаще всего питались дома.[7] Крайне редко, когда нам предлагали еду, к которой мы не привыкли или которая вовсе была не знакома — в самолетах, в поездах или когда нас приглашали на ужин к кому-нибудь родом не из Айовы, — мы старались аккуратно разрезать блюдо и изучить со всех сторон, будто определяя, требуется ли его обезвредить. Однажды во время поездки в Сан-Франциско друзья повели отца в китайский ресторан, и после он описал нам этот визит мрачным тоном человека, побывавшего на волосок от смерти.

— И знаете, они едят палочками, — добавил он с видом знатока.

— Боже мой! — сказала моя мама.

— Я скорее предпочту заразиться анаэробной инфекцией, чем снова пройду через это, — мрачно заключил отец.

В нашем доме мы не ели:

— макароны, рис, сливочный сыр, сметану, чеснок, майонез, лук, солонину, бастурму, салями и любые импортные продукты, кроме французских гренок;

— хлеб, если он не был белым и не состоял по меньшей мере на 65 % из воздуха;

— любые специи, кроме соли, перца и кленового сиропа;

— рыбу, которая хоть как-то отличалась по форме от прямоугольной и не панированную ярко-оранжевыми сухарями, притом — только по пятницам и только когда моя мама вспоминала, что сегодня пятница, что случалось не так часто;

— супы, не одобренные семейством Кэмпбеллов, да и очень мало из тех, которые они одобряли;

— все то, что имело сомнительное местное название вроде «кукурузных лепешек» или «гибискуса», или еду, которая когда бы то ни было считалась основным продуктом питания рабов и крестьян.

Прочие виды еды — карри, энчиладас, тофу, бейглы, суши, кускус, йогурт, овощные супы, рокет-салат, ветчину «Парма», любой сыр, который не был ярко-желтым и достаточно блестящим, чтобы видеть в нем свое отражение — либо еще не изобрели, либо они были нам тогда неизвестны. В еде мы были не искушены. Помню, как я удивился, когда узнал, уже взрослым, что коктейль из морепродуктов — не алкогольный напиток, который подают в качестве аперитива и в котором плавает креветка.

Вся еда в нашем доме состояла из объедков. Мама как будто не уставала подавать нам пищу, которая уже побывала на столе, иногда много раз подряд. Помимо скоропортящихся молочных продуктов, все в холодильнике было старше меня, иногда на несколько лет. (Самым древним продовольственным приобретением из всех, более или менее вне сомнений, был фруктовый торт, который хранился в металлической банке и был датирован колониальным периодом.) Могу предположить, что моя мама выполнила свой план по приготовлению пищи в 1940-х годах, а остаток жизни проводила радуя себя тем, что находила в недрах холодильника. Я никогда не видел, чтобы она выбрасывала еду. На практике если то, что хранилось в какой-либо емкости под крышкой, не вызывало омерзения и не заставляло испуганно пятиться, оно считалось съедобным.

Мои родители выросли во времена Великой депрессии, поэтому они ничего не выбрасывали, стараясь по возможности всему найти применение. Мама постоянно мыла и сушила бумажные тарелки и разглаживала фольгу, чтобы использовать ее снова. Если мы оставляли на тарелке недоеденный горошек, он становился частью завтрашнего обеда. Весь наш сахар был в маленьких пакетиках, вынесенных из ресторанов в глубоких карманах пальто, как и джемы, желе, крекеры (с устрицами и соленые), соус тар-тар, часть кетчупов и сливочного масла, все салфетки и даже пепельницы — на упаковках и донышках красовались названия закусочных и ресторанов. В жизни моих родителей наступил счастливый момент, когда в маленьких мерных пакетиках стали подавать кленовый сироп и они смогли добавить его к домашним запасам.

Под раковиной мама хранила огромную коллекцию банок, включая ту, которая носила название «пипи-банка». Этим термином в нашем доме обозначали процесс мочеиспускания, и за мои ранние годы пипи-банка использовалась всякий раз, когда необходимость выходить из дома совпадала с внезапной и несвоевременной нуждой кое-кого — а когда я говорю «кое-кого», то имею в виду, конечно же, самого младшего ребенка в семье — меня.

— Ну, сходи в пипи-баночку, — говорила мама с легким намеком на раздражение, беспокойно поглядывая на кухонные часы. Я нескоро понял, что пипи-банка часто — можно даже сказать, всегда — была вовсе не одной и той же. И если я и задумывался об этом, то, вероятнее всего, считал, что пипи-банку выбрасывали и заменяли новой; на самом же деле, как выяснилось, таких банок у нас скопились сотни.