Страна Гонгури. Полная, с добавлениями — страница 5 из 26

Заковали барабанщика в цепи

Посадили в каменную башню

Самой страшной мучили пыткой

Но не выдал он военную тайну.


— Не барабанщик был, о ком песня, а трубач — сказал второй боец — у Июль-Корани было, когда полк у «трехсотой» залег, огнем прижатый, и начали по нам уже их минометы пристреливаться. Надо вперед, броском — хоть половина добежит, и в штыковую — иначе все там останемся, и без пользы! А не решиться никак, потому что пулеметы — головы не поднять! И встал тогда первым трубач наш шестнадцатилетний, во весь рост, трубу вскинул — и сигнал к атаке, а вокруг него пули и осколки дождем. Если уж он — нам лежать стыдно стало: поднялись мы все дружно, штыки вперед, и пошли. А что после с ним случилось — так никто и не видел, из живых. И тела нигде не нашли.

— С кем спорить будешь: на моих глазах все было! — отмахнулся перевязанный боец — когда мы, с марша уставшие, все уснули, и тут «лешаки» подкрались, и часовых успели уже без выстрела снять.

— Не было никаких «лешаков» — сразу встрял матрос — были лишь обычные банды, каких много. Никто их толком не видел. Да если и были — с любым врагом просто: как увидел, так убей!

— Да где ж это видано, чтобы банды на воинскую силу первыми нападали? — усмехнулся перевязанный — а кто близко их видел, не расскажет: не оставляли они живых. Сам не раз помню, как караульные наши, к ночи заступая, молились — пронеси! В гарнизонах было опасно — а уж обозные в одиночку даже под расстрелом ездить отказывались, хоть среди дня! Оно и правильно — и не доедешь, и найдут тебя после на дереве висящим, со всеми поотрезанными частями.

— «Лешаки», потому что летом они были во всем пятнистом, мохнатом — сказал второй боец — чтоб в двух шагах не разглядеть, особенно в сумерки. Сам не видел — другие рассказывали. А зимой они бегали в белом, с двумя парами лыж, на одних сам, к другим мешок меховой, с патронами и провиантом, на веревке сзади едет, как сани, вот и все тылы, по лесу напрямик — быстрее, чем мы по дорогам. Или на елку влезет, мешок за собой подымет, снег следы заметет — и сидит в мешке спальном, как в гнезде, наших выцеливая. У них у всех автоматы были, а если винтовки, то с оптикой. Еще мины ставить умели — за ними гнаться по лесу, так медленно и под ноги глядя, а то в клочья порвет.

— Особенно на дороге железной — сказал третий боец — каждый день поезда наши под откос пускали. А мы охраняли — страшнее было, чем на передовой. Идешь так по путям, солнышко светит, а в голове одно: вдруг из леса снайпер уже нацелился, сейчас стукнет — и нет тебя!

— На войне так: уж чему быть… — ответил перевязанный — однако про барабанщика я не досказал. Отошел он в елки, по нужде какой, или еще зачем, только барабан свой отчего-то прихватив…

— Барабан-то зачем? — спросил кто-то — можно было и оставить.

— А бог весть — ответил перевязанный — может, оттого что вещь казенная. А может, опасался, что мы шутку какую устроим. Только отошел он — и увидел, как подкрадываются. Схоронился бы, может и не заметили — но ударил он тревогу, всех разбудив. А «лешаки» все ж в открытую драться не любили, больше врасплох. Схватили мальца, и в лес — а что они с пленным нашими делали, не приведи господь: уж лучше сразу, чем им в руки живым… Так мы после все просили, чтобы его не в без вести пропавшие писали, а в павшие геройски. Хоть так — если уж нам теперь прощения у него за все бывшее не получить.

— У нас потому многие «круглыми сиротами» записывались — вставил слово еще один боец — только очень плохо тогда, без писем из дома, чтобы не узнали. Опять же, наоборот — если что геройское совершишь, семье добавочный паек положен. Может и нужен был такой указ, да только не по правде это. На войне всякое бывает: сгорел, завалило, не нашли — тебе уже все равно, а родных-то после за что на торф?

— А ну цыц! — ответил матрос — я в чрезвычайке усвоил: если хоть одного засланного или переметнувшегося пропустить, крови после может быть куда больше, чем если даже десять невиноватых в расход! Жестоко — но нельзя иначе. После победы — может, будет по-другому, все эти презумпции, права, милосердие. Или забыли, сколько заговоров было, разоблаченных? Сколько мятежей контры — в нашем тылу?

— Может и верно, если по уму — согласился перевязанный — а все ж не по-людски так, со своими. Помню, был у нас в роте один такой — так никто с ним даже табаком не делился. Потому как знали — следит он зорко за всеми, и докладывает куда следует. Ты слово скажешь, не подумав — и тебя после так вызовут куда надо, что можешь и не вернуться. К врагам беспощадность — а своих за что?

— Это что ж выходит: ждать, когда контра вред причинит, и только тогда ее к стенке? — насмешливо спросил матрос — или лучше заранее, пока еще не успеет? Я в первую свою чрезвычайку пришел, совсем ничего не зная — так меня сразу, без всяких академий, отправили с ребятами гуся одного брать, из бывших, в заговоре состоял, раскрыли вовремя. С поличным взяли, без всяких сомнений — дело ясное, в расход, прямо во дворе! Квартира господская, обыск — тут же жена, дети. Заметил я, что мальчишка, лет десяти, на нас смотрит, как зверек лютый — и старшему сказал, мимоходом — а мог ведь и забыть! Так старший приказал — мальца тоже! А мне выговор сделал — что едва не прозевал: вырос бы после убежденный враг трудового народа, и что бы успел натворить? Добрыми после будем, когда коммунизм настанет — как у Гонгури: не судить, а лечить — потому как если кому тот порядок не понравится, так он точно сумасшедший! Мы все ж с разбором — только явную контру в расход, а если свой слабину показал, но можно еще его в строй обратно — так на фронт его, чтобы кровью своей доказал и искупил!

— Все ж правильно тебя из чрезвычайки за перегибы вычистили — заметил перевязанный — рядом с тобой быть, что с танком! Свой ли, чужой — все одно задавит, если под гусеницы угодишь. Контру в расход — это, конечно, хорошо. А гансов ты много к небесному фельдмаршалу отправил, флотский? Или — не приходилось?

— Не приходилось! — буркнул матрос — в год, как та война началась, я малолетком был, как этот вот поэт! В подвале родился — там же вырос. К мамке, пьяные приходили — меня, на улицу, в дождь ли, в снег. А после, на деньги те, она мне — хлебушек, теплый еще! Я тоже, как подрос — добывал, что, где и как мог. Сытых и чистых — ненавидел, люто! В день тот, мне семнадцать стукнуло — и мамка мне двугривенный, на кинематограф. Билет уже купил — до сих пор, обидно! А тут этот, с барышней, в костюмчике, одеколоном воняет, тросточкой меня, хлесь! И говорит, со скукой — посторонись, шлюхин сын, дай пройти! Во мне как взорвалось все — ах ты!!! Хорошо засадил тому в рыло — он аж полетел! Мамзеля в крик — и ей в морду! Городовой подбегает — ну, все, думаю, засудят — и ножиком его, в пузо, хороший ножик был, не раз меня так выручал! И деру, через дворы — а сзади крики, свистки! А дальше что — найдут ведь, знают меня, запомнили — сколько прежде в участок водили! К мамке заскочил, проститься, перед тем как в бега — а она и надоумила: лучше сколько-то лет на службе воинской, чем десять на каторге гнить — и чист будешь перед законом, если добровольно завербовался! Я послушал, год себе приписав — и вот… Через неделю уже — и война! Нашли меня все ж — бумага пришла, да только сказал наш господин капитан второго ранга — пусть шпаки ордером тем подотрутся! А после меня вызвал — и отделал, как бог черепаху, кулаком и сапогом! И обещал после — это пока лишь завтрак тебе, за то что я тебя, шпакам не отдал — коли плохо будешь государю и Отечеству служить, я тебе такой обед с ужином устрою, пожалеешь, что родился! Что делать — стал смирно, зубы выбитые сплюнул — так точно, вашбродь! Ну, отъелся на харче казенном, даже нравится начало — мечтал по молодости, как гансов разобьем, и я к мамке, унтером бравым, с двумя крестами, любому городовому — в рыло! Только узнал я, что есть такой социализм, при котором — кто был никем, тот станет всем! И случай подвернулся, одному товарищу, из Партии нашей, помощь оказать, какую не скажу, потому как секрет. И что-то расхотелось мне за буржуазию кровь проливать — сумел подсуетиться, чтобы в роту обеспечения перевели, при учебном отряде. А товарищ тот меня крепко запомнил — и в Партию рекомендовал. А с господином капитаном второго ранга — самолично я после счеты свел. За зубы выбитые — и за мамку свою: зарезали ее через месяц, как я ушел. Потому, целью жизни своей считаю — истребить буржуазию как класс. Чтобы, когда небесный фельдмаршал призовет, сказать — меня ты достал, гнида, но и сволочь свою, которую я к тебе отправил, обратно на землю даже ты не вернешь! А значит людям — жить чуть легче, если сволочи меньше по земле ходит.

— Однако ж, из чрезвычайки тебя вычистили! — насмешливо заметил перевязанный — значит, не того все ж отправил?

— Я и сейчас убежден, что тех гадов в расход вывел правильно: чего разбираться, когда и так видно, что контра? — зло бросил матрос — только сказала мне партия: классовую ненависть твою ценим, однако иди теперь лучше туда, где никого стрелять не надо — на борьбу с беспризорностью. Сперва я конечно, огорчился — но понял потом, подумав, какое это большое дело: сколько ребятишек война осиротила, и всех их надо учить по-новому жить, в равенстве и счастье. Чтобы в строй наш они скорее встали, что на трудфронт, что в битву.

— Надо — поддержал кто-то из бойцов — у меня вот трое малых дома ждут: без отцовского взгляда да солдатского ремня горько жене придется. Ничего — скоро уже. Письмо пришло — ждут. Голодно, конечно — но все живы.

— А мои молчат — мрачно сказал еще один боец — все писал им, и без ответа.

— Найдутся, дай боже — ответил тот, кто говорил до того — а если нет, вон сколько жен безмужних осталось… И детишек — которых в детдома не успели забрать.

— В детдоме хоть кормят — заметил еще кто-то — моя вот зимой сама сына нашего отвела: думала, уж если помирать с голодухи, так себе одной. Обошлось — хотела в мае обратно взять, так не отдают! Я и написал в ответ — ладно, пока пусть побудет, а как я вернусь, так вместе и пойдем. Ведь не может быть такого закона, чтобы живым отцу и матери сына не отдавать!