Страна идиша — страница 37 из 48

только это был символизм наоборот, потому что те, кто поддерживал зло во Вьетнаме, включили фары, а машины, где сидели улыбающиеся люди с пальцами, разведенными в виде буквы «V», — нет. Поскольку мы явились протестовать как евреи, нас приютили и подкармливали в Центре социальных активистов Союза американских еврейских общин, расположенном в одном квартале от посольства Южного Вьетнама. Наши песнопения и субботняя трапеза были внезапно прерваны криками четырех тысяч детей, которые несли красные флаги и скандировали ХО, ХО, ХО-ШИ-МИН, а во главе них шли Уэзермены[469] в белых мотоциклетных шлемах и черных кожаных куртках (интересно, был ли среди них мой друг Хаскл?), через несколько секунд послышались крики, звук, похожий на хлопок, и запахло газом. «Он разъедает глаза, — писал я Эбби, — а если потекут слезы, станет еще больнее. Ты начинаешь неудержимо кашлять, у тебя течет из носа, а между приступами кашля ты жутко чихаешь. Тебе хочется убежать от самого себя и спрятаться. Умереть таким образом, — закончил я, — должно быть, неописуемо ужасно». В субботу мы тоже шли, взявшись за руки, распевая песни Карлебаха и субботние гимны, предоставив свои тела для участия в ритуале протеста, а на пути домой мы смотрели на длинный ряд машин, который чудесным образом редел за Делавэром и Нью-Джерси. В Массачусетсе шел снег, и это мягкое одеяло начала зимы подарило мир всему миру от Старбриджа до Фремингема.[470] Было раннее утро, и мы запели «Вот восходит солнце».[471]

Теперь, когда мы снова были дома и привели себя в порядок, я пригласил хаверим к себе в Монреаль на зимние каникулы. Весь дом будет в нашем распоряжении, а мои родители, уехавшие навестить Бена с Луизой и детьми в Израиле, вообще об этом не узнают. Как я ни старался убедить родителей, что Хавура — это повторение их собственного юношеского идеализма, мама даже слышать этого не хотела. Прежде всего она сердилась на то, что я читал письма Эбби раньше ее писем. Как она могла об этом узнать? То же самое было с Сашей Гелибтером, когда тот уехал учиться в Вену. Он оставил больную мать и девушку, и всякий раз, когда приходили письма из Вильно, он сначала читал письма от девушки. А Саша, чтоб я знал, очень плохо кончил, его убили немцы. Кроме того, мама сердилась, что я перестал звонить им по вечерам в пятницу. Единственный телефон в Хавуре стоял на кухне, рядом с помещением, где мы молились, и как бы я ни старался говорить потише, молящиеся слышали, как я бубню что-то на идише. Ну и, наконец, она не верила в нашу учебу. Можно было изучать Библию, но не библейскую критику, потому что критика ведет к скептицизму, а скептицизм, в свою очередь, к смешанным бракам.

В конце концов, только несколько хаверим откликнулись на мое приглашение, а в снежную бурю попал один Джоэль. Это была вторая настоящая зима в его жизни, первая случилась, когда он уехал из Калифорнии, чтобы вступить в Хавуру. Снега выпало чуть ли не на метр, и даже Монреаль, со всем его парком снегоуборочных машин, был парализован. Джоэль в своей курточке на рыбьем меху тоже был к такому не готов. Нас завалило снегом, и делать нам было нечего. Тогда я позвонил Рохл Корн, жившей на холме, в пятнадцати минутах ходьбы от нас (в нормальную погоду), и спросил, не могли бы мы с Джоэлем зайти к ней якобы за экземплярами сборника ее прозы на идише, опубликованного частным образом в Монреале. На самом деле я просто хотел познакомить с ней Джоэля, страстно любившего идиш. И вот мы двинулись вперед, прокладывая путь в снегу, который все шел и шел. Джоэль восхищался «этим странным, похожим на манну веществом», а я, воодушевленный собственным вариантом восхождения на гору Кадиллак, посреди чиста поля, подумал, что самой подходящей для этого путешествия была бы песня паломника, идущего в польский город Коцк, где когда-то жил великий учитель рабби Менахем-Мендл,[472] мой предок по отцовской линии; она стала моей песней благодаря Якову Зипперу,[473] директору школы имени Переца, научившему ей Рут Рубин,[474] которая записала ее на пластинку, откуда я ее и запомнил. И я запел эту песню странника Джоэлю, чтобы направить наши стопы и возвысить наш дух, а он выучил эту песню настолько хорошо, что перевел ее на английский:

В Коцк не ездят верхом, только ходят пешком,

Ведь ныне Святыня — в Коцке,

Ныне Святыня — в Коцке,

И в Коцк обязательно нужно пойти,

Обязательно нужно пойти.

Джоэль не хуже меня знал, что в нашем символическом лексиконе Коцк находился не в Польше; Коцк был в Сомервилле; если где-то и есть «Святыня», то это Хавурат Шалом.

«Регель»,[475] ты знаешь, значит «нога».

В Коцк не ездят, лишь ходят пешком.

Поют и пляшут притом.

Ведь хасид, как только отправится в Коцк,

Он сразу пускается в пляс.

Ведь хасид, как только отправится в Коцк,

Он сразу песню затянет.

Мы были новыми хасидами. До сих пор не вполне понятно, почему из всех возможных путей мы выбрали хасидизм. Может быть, потому, что хасидизм учил нас, что Богу надо служить бегашмиют,[476]воссоединив дух и тело, тогда как слишком многие из нас бросались в одну из крайностей, а отступать уже было некуда — ни в штетл, ни в Израиль, ни обратно в пригороды, ни в разобщенный иудаизм.

«Регель», ты знаешь, значит «привычка»,

Так привыкни ходить ты в Коцк!

И петь, и плясать притом!

Ведь хасиды, как только отправятся в Коцк,

Они сразу пускаются в пляс.

Ведь хасиды, как только отправятся в Коцк,

Они сразу песню затянут.

Когда мы с Джоэлем привезли эту песню в Сомервилль и научили ей всех во время третьей субботней трапезы, она стала нашим неофициальным гимном, поскольку идиш был языком, связывавшим нас с нашими хасидскими предками, идиш воплощал в себе все, к чему мы стремились и чего никогда не могли достичь. И где бы мы ни встретились, сколько бы лет ни прошло, я всегда возьмусь за руки с Джоэлем и Джорджем, двумя моими хаверим, с которыми мы вместе запевали песню о Коцке и пели так громко, что даже безнадежно фальшивый голос Арта сливался с хором. Мы пели о месте, где молились и протестовали, радовались и спорили, где молчание, будучи правильно использованным, могло стать сильнее слов.

«Регелъ», ты знаешь, значит «йомтев»,[477]

Гут йомтев,[478] гут йомтев, гут йомтев, гут йомтев!

Пой и пляши притом.

Ведь хасиды, как только отправятся в Коцк,

Они сразу пускаются в пляс.

Ведь хасиды, как только отправятся в Коцк,

Они сразу песню затянут.

Я искал Кросно, Черновицы, Вильно, искал Вильно в Иерусалиме, искал сам Иерусалим, а нашел вместо этого Коцк.

Глава 26Продажа Иосифа

Когда И. Б. Зингера однажды спросили, почему он не пишет для театра, он, по слухам, ответил: «Потому что все пьесы на идише на самом деле совершенно одинаковые. Они все начинаются с душераздирающего кадиша и заканчиваются бурной свадьбой».

Ну что же, дело почти дошло до свадьбы.


На самом деле Эбби никак не подошла бы на роль жены члена Хавуры. Она разъезжала на спортивной машине и тратила кучу времени на подкрашивание глазок. Можно ли себе представить, что она на несколько часов погрузится в молчание для разрешения внутренних противоречий? И, кроме того, Эбби не знала идиша — за исключением единственного слова, кохлефл, в буквальном смысле означающее «половник», а в переносном — хлопотливого человека. Однако в устах Эбби оно могло означать что угодно — от ругательства до ласки. Не то чтобы Мири говорила на идише, но это не помешало ей организовать в Брандайсе идишский театр, и, когда я, будучи популярным в университете учителем идиша, не пришел на прослушивание, она предложила мне эпизодическую роль, которая не требовала от меня заучивания текста, и при этом обещала стать лучшей ролью в спектакле. Разве я мог отказаться? Мой эпизод — веселая сценка, основанная на «Идиш-английском и англо-идишском словаре» Уриэля Вайнрайха, — вызвал бы невольную улыбку даже на лице Зингера.

После вечера, устроенного для актеров, я узнал, что Мири присматривала за домом пожилого раввина в его отсутствие, а когда тот вернулся, ей некуда было податься. Поэтому казалось совершенно естественным предложить ей пожить у меня, тем более что мне уже осточертела жизнь в коммуне, а всего за i20 долларов в месяц миссис Фьорелло сдала бы мне двухэтажную пятикомнатную квартиру. У меня было полно места, и я готов был поделиться им с Мири, чьи пожитки легко помещались в старенький «фольксваген». Так что Мири распаковала свой багаж, состоявший из блузок в деревенском стиле и длинных юбок, книг Абрагама Маслоу,[479] реформистского молитвенника и экземпляра Вайнрайха. Мы решили говорить на идише и соблюдать дома кошер.

Мири с ее длинными косами, узкими бедрами и маленькой грудью пришлась ко двору в Сомервилле. Ее слегка раздражало, когда ее звали Покахонтас[480] из-за мексиканских кофточек и юбок, но и хаверим не нравилось, что она звала их идишскими именами. Арт у нее превратился в реб Аврома, Кэти — в Крейндл, Майк — в реб Мордхе, а Джоэль — в реб Йойла. Но при этом все признавали, что наш союз заключен на небесах, все, кроме Эбби, недоумевавшей, почему, несмотря на все ее усилия, я поддался своим глупым фантазиям, Бена, разочарованного тем, что его младший брат не женился на девушке, в которой он сам души не чаял, — и еще мамы. Позже остальных ее детей я понял, что нас, по ее мнению, не был достоин никто.