— Во многих городах мне приходилось бывать, но другого такого не видел, — отозвался Климентий, тем самым прервав его тягостные размышления. — Он и обличьем на другие не похож, и люди в нем непростые живут. Помяни, батюшка, мое слово, натерпишься еще от них.
— Что же это за народ такой? Сам же говорил, вроде как крещеные там живут по большей части, не звери какие…
— Э-э-э, не скажи. Он, может, крест-то с шеи и не снимает, да только и черные думы из головы не гонит. Сам, поди слышал, что добрые люди туда по своей воле не едут, а все больше такие, которым терять нечего. Воры, убивцы, смутьяны. Видел когда-нибудь, как два таракана, в чугунок попавши, себя ведут? — с усмешкой обернулся он к Аввакуму, смахивая с бороды наросшую на ней от жаркого дыхания сосульку. — Знаю, видел, можешь и не отвечать. Мы мальчишками, бывало, наловим их поболе, в чугунок побросаем, а потом смеемся, глядючи, как они друг с дружкой воюют. Вот потеха-то! Один на другого набрасывается и норовит ущипнуть побольнее. И никакого мира меж ними никогда не наступит, поскольку каждый привык жить сам по себе. А знаешь, отчего это идет? Да потому что главного среди них нет, кто бы к порядку их призвать мог. Другое дело — муравьи или пчелы. У муравьев царица правит, а у пчел — матка за всем следит. Вот и заняты все своим делом, ни до драк, ни до раздоров. А в Сибири каждый человек сам по себе и меж собой их совет никак не берет…
— А как же царь? — не дал договорить ему до конца Аввакум. — Он наместник Бога на земле, а Сибирь вся от края до края ему подвластна. Почему же порядка должного в ней нет, как в других русских городах?
— В том-то и оно, что Сибирь — это тебе не Россия! — самодовольно усмехнулся Климентий, словно открыл спутнику некую запретную тайну. — И вряд ли когда ею станет. Точно тебе говорю. Ничего, сам поймешь со временем, когда хлебнешь лиха, сколько тебе Господь отпустит.
— Да вроде как уже хлебнул, — ответил, не задумываясь, Аввакум. — Только все одно не пойму, почему ты Сибирь от иных российских мест отличаешь?
На этот раз возница ответил не сразу, а долго и сосредоточенно счищал с бороды и усов целую гроздь мелких сосулек. Потом он чуть подхлестнул лошадей, которые и без того шли ходко, словно чувствовали приближающийся конец пути, где они наконец-то смогут передохнуть, и лишь потом, указав кнутовищем на запряженную пару, спросил:
— Видишь, как они меня уважают и слушаются? А все почему? Знают, что иначе кнут по их бокам погуляет изрядно. А брось я вожжи да завались спать, что будет? Вот-вот, ничего и не будет. Встанут сразу же. А если распрячь их, то и разойдутся в разные стороны. И человек так же устроен, мало чем от скотины отличается: дай ему волю — и сразу забудет и про власть, и про долг свой перед Богом. Вы вот, попы, зачем над людьми поставлены? За тем же самым — направлять народ на путь праведный. А в Сибири вашего брата раз, два и обчелся. Ни в каждом селе найдешь…
Он еще долго разъяснял Аввакуму, как, по его разумению, устроен мир, и кто над кем поставлен. Но тому вдруг сделалось скучно слушать назидательные речи возницы, из которых выходило, что лучше него никто и не знает, как навести порядок на Русской земле.
«Вот так у нас всегда, — горько подумал Аввакум, не переставая перебирать четки, и при этом в мозгу его ярко вспыхивали слова молитв, но это не мешало ему думать о чем-то постороннем, — каждый конюх или там казак, все знают, как жить правильно. А на деле как раз наоборот. Советовать любой горазд, но выполнять эти советы не он, а кто-то иной должен. И все-то у нас кругом не правы и виноваты, но только не ты сам».
«А разве ты сам не таков? — услышал он чей-то немой вопрос внутри себя. — Винишь того же Никона, а себя правым считаешь?»
«Нет, тут совсем иное дело, — ответил он сам себе. — В вопросах веры все равны перед Богом. Или Бог живет в твоей душе, или Его совсем нет, в какие бы одежды ты ни обряжался и какой бы важный пост ни занял. А Никон, морда мордовская, лис двуликий, прохиндей этакий, — по привычке в который раз ругнул он патриарха, — не о вере думает, а о своей корысти и как бы ему еще повыше взобраться. Ишь, размечтался о престоле константинопольском! Думает вселенским патриархом заделаться! Царя подбивает, чтоб тот войну туркам объявил, народы православные освободил, а он, Никон, через то потом в Константинополь и въедет. Превыше всех во всем мире норовит сделаться. И царь ему в том потачку сделал, разрешил все дела церковные без его догляда вершить. Только ты пойди разведи, где дело церковное, а где государственное. Не получится! Мигом спутаешься, как такой правеж устроишь. Нет, добром это рано или поздно не кончится. Не мной сказано: тот, кто другим роет яму, сам в нее непременно и угодит…»
Размышления его были прерваны поджидавшим их на обочине казаком, который сокрушенно заявил:
— Конь мой подкову потерял, хромает, дальше идти не может.
— Эх ты, образина этакая, — в сердцах выругался Климентий, сплюнув на снег. — Кто же тебе мешал накануне подковы проверить? Или впервой в дороге? Где я тебе теперь кузнеца возьму? Без ножа зарезал!
— Да вроде не так давно перековывал его, перед самым выездом с Москвы, — оправдывался тот, — все как надо было…
— Было, да сплыло, и тебя сверху накрыло, — зло передразнил его Климентий. — Чего теперь с конем твоим делать, ума не приложу. В сани тебя посадить, а его следом на поводу вести?
— Как же он хромой пойдет? — возразил казак. — И ему тяжело, скоро из сил выбьется и вам в тягость.
— И что с вами обоими делать? — зло спросил Климентий. — Ждать тебя, когда кузню найдешь? Это сколько времени уйдет. Нет, ты уж сам выкручивайся как можешь, а я без тебя дальше поеду, тут совсем чуть осталось.
— Пешим пойду, а его за собой вести буду, — предложил удрученно казак. — Авось в какой деревне и найдем кузнеца.
— Тебе дай волю, то и сам сгинешь и коня потеряешь. Ладно, полезай в сани да коня держи за повод крепко. До первой деревни подвезу и оставлю. Эх, судьба моя несчастная! С вами этак и к Рождеству до Тобольска не доберемся. Садись уж…
— Хорошо, хорошо, будь по-твоему, — покорно согласился казак и мигом плюхнулся в сани, держа одной рукой повод своего коня.
Ехать пришлось в два раза медленнее, чем до этого, потому как хромающий казачий конь едва поспевал за санями. На самого казака было жалко смотреть: он сидел понурившись и лишь иногда словами подбадривал бедное животное, что тащилось следом, испуганно тараща огромные карие глаза, понимая, что оставаться одному в этом снежном безмолвии смерти подобно.
«Вот и в нашем государстве все точно так же, — вернулся Аввакум в мыслях к давно мучащему его вопросу, — кто-то впереди всех бежит, а кто-то вот так же следом, прихрамывая, едва тащится. Никон разогнался изо всей мочи на константинопольский престол, бежит глаза вытараща. Решил в три прыжка до него допрыгнуть, а все другие пусть хоть сдохнут или за ним следом бегут. Разве так можно? Этак и полстраны растеряешь, пока бежишь, иначе не получится».
«А ты разве не бросил свою семью, чтоб самому беспрепятственно ехать дальше?» — вновь услышал он вопрос, заданный невидимым собеседником.
«Нет, не так, — спокойно стал оправдывать свой поступок Аввакум, — им нужно отдохнуть, в себя прийти, отдышаться. А меня вынудили ехать в этот проклятущий Тобольск, будь он трижды неладен. Моя бы воля, то был бы сейчас рядом с женой, с детьми, а потом уже двинулись дальше».
И в том винил он себя, что не оставил жену с детьми в Москве, где добрые люди не дали бы им помереть с голода. Но и жить отдельно от них, родных и самых близких, без назидательных и сочувственных высказываний Анастасии Марковны, без вечерних бесед-размышлений, когда он с жаром рассказывал ей о том, что приключилось с ним прошедшим днем.
Не мог он обойтись и без детской суеты возле него, вопросительных взглядов сыновей, мечтающих летом отправиться с отцом на речку, а зимой с визгом и криками прокатиться с ледяной горы, соорудить на Масленую неделю крепость, поставить у крыльца снежную бабу с носом-морковкой и угольками вместо глаз, с воткнутой рядом метлой и проломанной корчагой на макушке. Когда-то и у него в детстве были подобные радости в жизни, которые, словно огонек неугасимой лампадки, грели и поддерживали уже в зрелые годы, так почему же он должен лишать себя общения с собственными детьми, которым, как он подозревал, придется пережить еще много чего недоброго и тяжкого.
«Говори, говори, — иронично отозвался тот же голос, — без семьи легче и проще свои дела вершить. И Никон не только о себе помнит, но наверняка и обо всем народе. Кто-то и вперед должен смотреть, думать о дне завтрашнем».
«А что о нем думать? Завтрашний день и без нашей воли рано ли поздно ли, а наступит. Веру надо блюсти и не отдавать ее другим на поругание, иначе и до следующего дня не дожить нам…»
— Вон деревенька какая-то виднеется, — услышал он сиплый голос Климентия, указывающего кнутовищем вправо. — Тут мы тебя и оставим, — обратился он к казаку.
— А вдруг у них кузнеца не окажется, тогда как? — спросил он, выказывая тем полную свою беспомощность.
— Пусть в другую деревню за кузнецом пошлют. Быть такого не может, чтоб во всей округе да кузнеца не сыскалось. Башкой думать надо, а не… — И он вставил словечко, от которого Аввакум невольно поморщился, но в душе согласился с возницей, полагая, что казак действительно ведет себя, как ребенок, который во всем привык полагаться на взрослых.
Климентий попридержал коней, дав возможность казаку спрыгнуть, и тут же, едва тот сошел, подстегнул их и громко присвистнул, давая им понять, что неспешная езда закончилась. Казак так и остался стоять у края санного следа, смотря им вслед, словно надеялся, что сейчас сани остановятся, подберут его, и они вместе отправятся на поиски кузнеца, а потом опять же вместе поедут дальше. Но Климентий даже не оглянулся в его сторону, а что-то сердито бормоча себе в бороду, крутил кнутом над головой, гоня коней все дальше и дальше.