Сплоченная такими сходками монастырская слобода жила единой семьей, в которой события радостные случались гораздо реже, нежели обыденные. Гораздо чаще посещали слободских обитателей случаи печальные и тягостные для них своей неотвратимостью и естественной закономерностью.
Казалось бы, у неимущих слободчан, кроме душ их неприкаянных, и взять-то было нечего. Но находился такие, кто прикарманивал у соседа какую-то приглянувшуюся ему вещь, не сказавши ему о том, а, попросту говоря, крал то, что плохо лежало. И неважно, была ли то Дырявая рогожа или оброненное кем-то неосторожно полено дров, но не знавшие иных утех хозяева тех вещей устраивали немедленный сыск, вовлекая в него всех, кому заняться больше было нечем.
А таких набиралось немало, и вскоре вся слободка встревоженным ульем гудела от множества голосов, вовлеченных в сыск людей. И продолжаться он мог не один день, включая и ночное время, пока сообща не устанавливали виновного. Когда вора долго не обнаруживали, то все одно находили того, кто давно уже своим поведением вызывал подозрение у соседей.
Тогда каждый желающий прилюдно объявлял тому все, что о нем думает. А чаще просто бил без долгих раздумий обвиняемого в морду, припоминая ему давние обиды и оскорбления. После чего тому давали день срока на сборы и скорейшее исчезновение из слободских пределов. Если тот отказывался исполнить общий приговор и оставался на старом месте, то тогда уже каждый считал своим непременным долгом при удобном случае отвесить ему оплеуху, подставить ножку, а то и плюнуть в лицо. И тем самым рано ли, поздно ли вынуждали заподозренного в воровстве бежать, куда глаза глядят, лишь бы избавиться от всеобщего презрения и угрозы быть битым безжалостно и беспощадно.
Бывало, что через год находили настоящего вора, то тогда уже тузили его и за прошлое и за настоящее, пока хватало сил. Впрочем, объявлялись вдруг и такие, в ком неожиданно просыпалась до того дремавшая жалость к болезному. Но никто не брезговал забрать себе все, что приглянулось из вещей избитого до бесчувствия несчастного воришки. Подобные судилища, как ни странно, обходились без смертоубийств, что обычно истолковывалось необъяснимой живучестью злодея, которому сам черт силы дает и берет под свое покровительство.
Может быть, по причине регулярного приложения телесных сил и вымещения общей злобы на ком-то одном драки между слободчанами случались довольно редко и обычно лишь по крайней подозрительности мужского населения к женам своим, которые неосторожно перемигнулись с кем-то из молодых соседей. Тогда узнавший о том муж ловил своего, как казалось ему, соперника и громогласно обвинял его в блуде, обещая в следующий раз оторвать ему обе ноги и все, что между них находится. Молодой парень, которому, может быть, и в самом деле нравилась жена более старого обидчика, не упускал своего случая и отвечал на угрозы ни словом, но кулаком, после чего сбегалась родня, и растаскивали по дворам не успевших еще по-настоящему разодраться мужиков. В результате молодой удалец продолжал и дальше ходить с гордо поднятой головой победителя, подмигивая всем подряд молодухам, а у мужа появлялась возможность прищучить не в меру хорохорящуюся жену и давать понять при каждом удобном случае, кто в доме есть настоящий хозяин.
Но однажды снедаемые вполне обоснованными подозрениями давно вошедшие в солидный возраст мужики числом около пяти человек, имевшие жен телом молодых и с натурой пылкой, решили обезопасить честь свою от нежелательных случайностей и созвали по этому случаю довольно необычный слободской сход.
На нем они обвинили не в воровстве, но, по сути дела, грехе, близком к тому, молодого парня Степана, прозванного за его порхающую походку Соколком, по которому сохла добрая половина слободских жен. Степка тот был исключительно видным парнем, с буйной, плохо поддающейся гребню шевелюрой, с озорными, широко распахнутыми голубыми глазищами, имел фигуру стройную и ходил неизменно подпоясанный красным кушаком. К тому же слыл он отменным плясуном, знал кучу прибауток и редкой непристойности песенок. Пользовался он своей известностью без всякого зазрения совести, подогревая бабий интерес к себе тем, что ни одну мало-мальскую бабенку не пропускал вниманием своим, норовя при каждом удобном случае ущипнуть за бочок, а то и пониже, оказавшуюся рядом молодушку, шепнуть ей такое словечко, отчего та надолго заливалась алым цветом и, закативши глаза, забывала, куда и зачем шла по делам домашним.
Был Степка к тому же силен и драчлив, и мужики в годах связываться с ним не решались, хорошо понимая, чем для них эта ссора может закончиться. Вот и решили они тогда совместно настоять на изгнании его из монастырской слободы, обвинив в явных и скрытых прелюбодеяниях.
Но за Степана неожиданно заступились седовласые пожилые мужики, имеющие жен соответственно своему возрасту, а потому для любвеобильного парня никакого интереса не представляющих. Именно от них мужья, ощущавшие острый зуд от скорорастущих на головах рогов, услыхали слова нелицеприятные и обидные, мол, не бери лошадь паленую, а жену ядреную; мужик, как водится, свой грех за порогом оставляет, а баба в дом несет. Их же и обвинили в нежелании и неумении должным образом ублажать любовью жен своих, отчего те и заглядываются на молодых парней.
«Вы их хоть на цепь к себе пристегните и караульных приставьте, а все одно не углядите!» — кричали им со смехом напоследок.
Правда, для самого Степана похождения его закончились печально, когда он, однажды убегая из дома одной замужней молодушки, перескочил через плетень и попал ногами меж непонятно откуда взявшихся бревен. Поломал он тогда резвые свои ножки, и даже приглашенный за большие деньги городской лекарь, ничем горю его помочь не сумел, и остался Степан до конца своей горемычной жизни полным калекой.
С тех пор он не только соколком, но и по-человечьи ходить не мог, а лишь сидел теплыми днями на крылечке своих родителей. А через год узнали, что умер он странной и непонятной смертью, будучи один дома. Родители его на то поясняли, мол, не удержался их Степушка на непослушных ногах, споткнулся да и ударился с маху косицей о край кованого сундука. Может, оно так на самом деле и было, но только пошли по слободе слухи, будто бы, настрадавшись вволю, Степан не выдержал доли такой и перекинул через матицу свой красный кушак да на нем и повесился.
Так ли, иначе ли, но парня нужно было схоронить, а дело это оказалось трудным и щепетильным благодаря длинным языкам слободчан, не поверивших в его смерть от падения. И эта вот бабская въедливость, всезнайство чуть не сослужили парню уже после смерти недобрую славу. По извечному стремлению к правдоискательству стали слободские бабы догадки строить: мог или не мог Степушка умереть собственной смертушкой. Родители на своем стоят: так все и было, мол, иного ничего сказать не можем. А бабам соседским подавай хоть какое, но доказание того, как все произошло-вышло. Даже гадалку сыскали, узнать через нее хотели, как дело обстояло.
Дошло все до местного батюшки — отца Спиридона. Тот призвал Степкиных родителей на строгую беседу и вынес свое твердое решение в праведной смерти паренька неженатого Степана Соколкова. Разрешил отпеть в монастырском храме и земле тело предать по дедовским православным обрядам.
Только опять закавыка вышла: где хоронить его, на каком погосте, поскольку до того все слободчане перед смертью своей пристраивались кто в богадельню, кто в монастырь, а тут такое дело, что и места нет для Степушки ни на одном из городских погостов. Решили по такому случаю общий сход собрать, определиться насчет непростого вопроса о вечном упокоении жильцов, своего храма не имеющих. Судили-рядили и вынесли общее решение предать Степана земле вблизи жилищ своих на крутом пригорке над речкой, прозванной в народе не иначе, как Монастыркой. Местечко приметное, весенним половодьем не тронутое, по всем статьям для этого скорбного дела подходит. Только вот монастырское начальство уперлось, мол, нет у жильцов слободских такого права — хоронить любого и каждого на земле, для тех целей не предназначенной. И на самом монастырском погосте, внутри ограды, где иноки схоронены, тоже нельзя, поскольку ни по чину, ни по званию Степан к ним ни с какого бока не подходит.
Мужики, да и бабы вместе с ними едва на приступ монастырских ворот не кинулись, до того им этот ответ обидным показался. Выходит, как на работы идти к братии в помощь, то, получается, будьте добры, пожалуйте. А как клок земли, никаким строением не занятый, для бедного парня вырешить, то гуляй Вася, знать такого не знаем и ведать не хотим.
Дошло то дело до владыки. Он сам вникать, разбираться не стал, а отправил заместо себя Ивана Струну, чтоб решение принял и ему об том доложил. А Струна, он, что твоя струна и есть — в какой бок потянут, на тот лад и поет. Поговорил с игуменом Павлинием, головкой согласно покивал, но никакого своего решения ему не высказал. Завернул в слободку, мужиков послушал и даже бабенкам, ему разные резоны высказавшими, ласково улыбнулся, а потом в дом к Степкиным родителям взошел и долгонько там оставался. О чем они там беседу вели, какие разговоры говорили, то доподлинно никому не известно. Но общий язык меж собой, как потом выяснилось, нашли и разрешение от Ивана Васильевича на рытье могилки на том приметном бугорке каким-то непонятным образом выхлопотали в укор монастырскому начальству. А те тоже перечить не стали, коль сам дьяк архиепископский соизволил свое личное согласие дать. Провожали Струну не хуже самого владыки и едва ли осанну вслед ему не пели. А в сторону монастырских стен долго еще бабы языки, а мужики кукиши показывали. Мол, наша взяла, и вы нам больше не указ, правда, она всегда кривду переборет.
Но и на этом дело со Степановыми проводами в дальнюю путь-дорогу чинно и мирно не разрешилось. Вот ведь каков человек при жизни был, занозой мог любому в бок или иное место встрясть, таковым и после кончины своей остался. Не та беда, так эта случится. И все, казалось бы, на ровном месте, где иной сто раз пройдет с легкой ногой и ни за что не зацепится. А иной вроде как не нарочно, обязательно за что-нибудь да зацепится и не себе, не людям проходу не даст, всех, кто рядом с ним, в остолбенение приведет.